banner banner banner
Поводыри богов (сборник)
Поводыри богов (сборник)
Оценить:
Рейтинг: 0

Полная версия:

Поводыри богов (сборник)

скачать книгу бесплатно

Поводыри богов (сборник)
Татьяна Георгиевна Алфёрова

«Поводыри богов» – роман о Старой Ладоге в последние месяцы правления Вещего Олега. Языческие праздники, в которых участвуют ладожане, князь с дружиной и многочисленные боги Ладоги: славянские, финно-угорские, скандинавские; заговор князя Игоря против Вещего Олега, прикладная магия языческих обрядов, быт древнего города, где люди прямо и обстоятельно обращались к богам, и боги отвечали людям.

Повесть «Платок для грешника» – своеобразный ремейк «Шагреневой кожи». Но в наши дни взаимоотношения героя и черта оборачиваются совсем не тем, чем ожидалось, а зло пробует себя на роль судьи.

Татьяна Алферова

Поводыри богов (сборник)

© Алферова Т., текст, 2014

© «Геликон Плюс», макет, 2014

Поводыри богов

Часть первая

Это было в те давние времена, когда боги ходили по земле и говорили с людьми. В те времена, когда боги одного племени дружили с богами соседей, или, напротив, враждовали, если в ссоре были люди, поклонявшиеся им. Боги вмешивались в дела, государственные и семейные, делили с людьми еду и кров, горе, радость и битву. Множество маленьких божков пряталось в живой зеленой листве священных рощ, а не среди бумажных листов ученых книг или сказок. И далеко было до той поры, когда иные великие боги исчезнут совсем, а от других останутся лишь полустертые силуэты на старинных браслетах да съеденные временем каменные столбы. Боги надежно запрятали память о себе, но изредка мелькнет что-то смутно знакомое, почудится странный и милый отголосок в сказке, детской песенке, в поговорке или свисте ветра над пустырем, где некогда росла священная роща: слушай!

1

– Да слышу я, слышу! Не кричи! Что же тебя так напугало? Иду, иду уже! Ну, куда идти-то? На поле, что ли? К реке?

Седовласый, но с темной еще длинной бородой жреца человек поднялся с корточек и резво зашагал в сторону Волхова. У него обнаружилась упругая легкая походка и прямая осанка. Он не стар, несмотря на белые волосы и глубокие морщины, но пока сидел без движения, казался чуть ли не дряхлым. Нарядная сорока, с которой он так по-свойски беседовал, покружилась в воздухе еще немного и села на ветку высокой ольхи перевести дух. Птица взволнована, что-то случилось, что-то неправильное, по сорочьим понятиям, и человек должен разобраться. На то он и хозяин этой поляны. Обитатели поляны, леса и реки не выносят неожиданностей, хотя готовы к ним. Рядом большой город Ладога, много в нем народа, а от людей нечасто дождешься хорошего. Но к хозяину поляны это не относится, он свой. Другие люди, те, что изредка заходят сюда, считают: хозяин умеет говорить по-звериному и щебетать по-птичьи; это не так. Кое-что он понимает по-сорочьи, это правда. Но мало. Не расскажешь ему, не объяснишь, что случилось на поле. Пусть сам сходит, посмотрит, зачем лежит там маленький человек, не ровен час, беда пришла.

2

Над полем, пока солнце не взошло высоко, в дрожащем воздухе кувыркались псы с широкими крыльями и тонкими длинными хвостами, завитыми подобно молодому побегу хмеля. Из людей редко кто замечал небесных псов-семарглов, они невидимы на свету, но всем известно, что всходы на полях охраняют крылатые псы. Нежные побеги доверчиво устремлялись вверх, пытаясь дотянуться до семарглов, и те раздували круглые ноздри, нюхали хрупкие листочки, смеясь, переворачивались в воздухе через голову. Если перекувырнуться над ростком, никакой заморозок не повредит ему, даже мелкие букашки, когда перевернешься над ними, начинают расти и могут дорасти до стрекозы. Нет божества веселее и простодушней семарглов, вот только говорить они совсем не могут, разве друг с другом. Пролетела по важным птичьим делам пестрая сорока, не обратила внимания на радостную возню. Рыжая бабочка, испугавшись сорочьей тени, вспорхнула под носом у молодого семаргла, почти щенка. Тот счастливо взвизгнул, растопырил толстые мохнатые лапы, закувыркался следом; его узкие, не успевшие развиться крылья хлопали по бокам, как вторая пара ушей. Бабочка летела старательным зигзагом, и малыш неловко промахивался всякий раз, тщась перевернуться перед нею, как положено у тех, взрослых, кружащих над полем. А седая лапа утренника, утреннего заморозка, уже хватала всходы ячменя, оставшиеся без присмотра маленького мохнатого защитника. Шлепнувшись на солнечный луч толстеньким крупом, щенок заспешил назад, расправляя крылья и прижимая уши, но опоздал. Часть вверенных ему побегов упала на землю, подрезанная утренником. Семаргл кинулся на вора, норовя ухватить за седую лапу, но утренника и след простыл. Старшие лукаво ухмылялись, свешивали набок яркие языки, косили глазами и кувыркались, кувыркались – работали. Солнце поднялось выше, стало почти тепло, и псы дружно потянулись к реке. Вожак ткнул щенка влажным носом, словно укорил:

– Проворонил!

Малыш пристыженно заскулил, перевернулся над погибшими ростками. Тщетно. Понадобится две долгих недели, чтобы разросшиеся соседние растения закрыли пятно голой земли – свидетельство его нерадивости.

Семарглы аккуратно огибали человека, идущего кромкой поля. Маленький человек, человечий щенок, направлялся от реки к лесу. Он брел с закрытыми глазами, неуверенно, словно речной житель, выброшенный волной на землю. Тонкие светло-русые волосы намокли, липли к шее и плечам, ветхая рубаха, даже не подпоясанная, как положено у них, у людей, тоже промокла насквозь.

Щенок-семаргл хотел спросить вожака, почему человечий детеныш ходит вдоль поля в неположенное время, почему ступает странно и неуклюже, не так, как прочие люди. Щенок обязательно спросил бы, и, кто знает, может, они сумели бы приручить-выдрессировать человечка, играли бы с ним по утрам до самой Купалы. Ведь семарглов так мало в здешних краях, потому что мало полей, мало всходов, нет работы для крылатых псов. Но стыд за померзшие, погибшие по его вине побеги мешал малышу. Вожак, конечно, услыхал и так, но лишь ухмыльнулся, не счел нужным отвечать провинившемуся. Семарглы бледнели, растворялись в воздухе, еще чуть-чуть, и от них осталось одно куцее пушистое облачко над рекой, желтоватое по краям.

Маленький человек добрел до опушки, шагнул под широкие ветви крайней сосны, открыл глаза, огляделся и упал, как подкошенный, навзничь. Серо-голубые глаза с неподвижными зрачками доверчиво смотрели в небо, на легкую стайку желтоватых облаков. Испуганно застрекотала сорока, полетела ябедничать кому-то, жаловаться. Река позади поля вздохнула, потянулась ленивыми волнами. Ветер, шипя и присвистывая, ухватил облака, потащил вдоль берега до высокой ольхи, но устал и запутался в ветвях, разбившись на тысячи мелких судорог.

3

Богатый город Ладога, большой город. Куда до него новой столице – Киеву. Каменную крепость здесь рубили пришлые мастера, на три с лишком метра растут в небо ее стены да на три метра тянутся в ширину. Кто сам не видел, не поверит! Крепость стоит на остром мысу, с одной стороны катит седые волны Волхов, Ольховая река, с другой – добрая милая речка Ладожка. По берегам огромные сопки да курганы, могильники. В сопках князья лежат, дружинники лежат, охраняют город. Но никто не знает, где похоронен главный князь, Князь Рюрик, построивший эту новую каменную крепость.

Одни говорят, Ладогу основал князь Словен, деды еще помнят, что звали в те Словеновы времена город не Ладогой, а Великим Городом Словенском. Другие – что город стоял здесь и до Словена. А прежде города тут жила русоголовая весь, музыкальное певучее племя. Одни боги знают, как было на самом деле. Ладожский посад растянулся вдоль берега Волхова и за Ладожку, в ее устье – это общая городская гавань. Много улиц, много дворов: целых пять концов в городе, но всем жителям хватит места в огромной крепости, если враг придет. А крепость взять нельзя, другой такой неприступной на свете нет. И большой такой нет нигде. Улицы чистые широкие, деревянными плашками мощенные. Дерева у Ладоги не считано: вокруг вековые дремучие леса. И народов много: чудь, весь, и корелы, и славяне ильменские, и голубоглазая водь, а еще пришлые люди. Земля здесь не ахти, зато рыбы всякой хоть решетом черпай. Многие рыбалкой кормятся. Тесновато, конечно, девушки, когда на качелях качаются, могут перекликаться из сада в сад, как птицы, так близко дома стоят. В богатом городе у девушек всегда найдется время для качелей. Дома разные, всяк по-своему строит, но больше пятистенки или избы с крытой галерейкой, опоясывающей дом. Самая дорогая земля в городе – у реки. Зажиточные мастера-ремесленники за домом свои собственные пристани держат, с них и торгуют. А купцы, те товары дальше везут, далеко, до самого Русского моря. А уж храмов, святилищ в городе: открытые земляные, закрытые деревянные, разные! Народов много, значит, богов много, вот и строят храмы без счету. Есть в городе большие дома с обширным двором для гостей – заезжих купцов, есть дома для дружинников. Но все-таки больше, чем жрецов, рыбаков или даже дружинников, в Ладоге купцов и мастеров. От них и богатство городу. Что только не делают мастера: корабли и украшения, оружие и детские игрушки. Особая слава у резчиков, те что из камня, что из дерева любого бога сотворят, ну почти любого. А торгуют в Ладоге – Серебряных Воротах – всем, что только есть на свете. Но самое странное, что от этого изобилия останется далеким потомкам всего ничего. Несколько скульптурок, застежек-фибул для одежды, клинков. Набор ювелирных инструментов. И ни одного святилища.

Варяжская улица в городе – особенная улица. Бедных дворов здесь нет вовсе. Живут на улице волхвы, а вовсе не дружинники, не варяги. На самом-то деле иные из них большей частью при пышных храмах обретаются, кто и вовсе в княжеских палатах, но свой собственный двор все равно держат. А у кого так прямо во дворе святилище с жертвенником стоит, если невелико. И всесильные облакопрогонители, особо почитаемые земледельцами, есть на улице, и кобники, что ищут веления судьбы, рассекая голубей да петухов ножами с серебряными рукоятями; и кудесники, поющие чудесные песни-кощуны; и чародеи, подсматривающие грядущее в налитых до краев гадательных чашах; и хранильщики, что учат мастеров изображать бога так, чтоб не обиделся тот, не покарал, раздосадованный неудачным портретом. У кого-то из волхвов большое семейство, жены и дети, а у кого вся семья – лишь работники да невольники. Говорят, дети волхвов живут несчастливо или недолго. У кого как.

Либуша, ворожея молодой княгини Ольги, жила почти посередине улицы, где та изгибалась к реке. Налево широкая мощеная дорога – к кремлю, направо дорога поуже, в конце улицы уж не мощеная, песочком присыпанная – за город, вдоль реки и к лесу. Изба ворожеи не слишком богата, но красива и удобна. На фасаде три солнца под крышей, все как в жизни. Левое – утреннее восходящее, правое – вечернее. А под коньком – полдневное в зените и три длинношеих лебедя сверху. Так и катается солнце над землей каждый день, с востока на запад, в огненной колеснице, запряженной огромными белыми лебедями. Никакие навьи и злые ветры не проберутся под крышу ворожеи: резные солнца не пустят, а по кромке еще бегут деревянные узорчатые полотенца с резьбой, изображающей росу небесную. За домом амбары и хлев, дальше к Ладожке – небольшой сад с яблонями, вишней, душистой смородиной. Огорода же вовсе нет, все приносят ворожее в дар, лишь бы помогла, замолвила словечко за просителя перед своей богиней. В центре двора, обнесенного высоким частоколом, небольшой деревянный храм Мокоши-Судьбы. На стрехе уж не лебеди сидят, а сама всесильная капризная Мокошь-матушка с воздетыми к небу руками, полными грудями и две прекрасные, вечно юные всадницы по сторонам.

В избе у Либуши гость. Развалился на лавке в чистой рубахе, и не скажешь, что бродячий ведун, в широких штанах из неровной домотканой материи, а голову пристроил хозяйке на колени. Ворожея с непокрытыми очень светлыми и пушистыми, точно встрепанными, косами расчесывает его, не жалея дорогого самшитового гребешка, выискивает блох тонкими нежными пальцами, приговаривает что-то невнятно ласковое. В хлеву за домом мычит корова, как умеют мычать только пестрые длиннорогие коровы: жалобно и звонко, просит подоить, а ленивые работники не идут, наверняка спят. Но хозяйка не торопится разбудить и приструнить их, пытается задержать светлую северную ночь, их общую с гостем ночь в нарядной избе с пучком свежих кукушкиных слезок за притолокой, с широким столом, покрытым тяжелой праздничной скатертью, вытканной ромбами. А Ящер уже открывает пасть, и солнечный диск нового дня дрожит и сияет в его глотке, рвется наружу, торопится обогреть землю. Розовый новорожденный свет лезет в треугольные маленькие окошки, глядящие на восток из-под потолка. Кричат без устали птенцы на яблоне за домом: мамку зовут, выбирается на свет круглый и красный в мелкую крапинку блестящий жук из-под малинового листа, ползет на солнце. Небесные коровки всегда ползут на солнце, потому так и называются – небесные. Для жука яблоня – это страна целая, а для птицы яблоня – дом, для кошки же – всего лишь мебель, как лавки и полки у людей. Вот какой разной может быть яблоня в саду у Либуши.

– Скажи, Либуша, что за суета в городе? – сонно спросил мужчина и до хруста потянулся, освобождая голову с уже редеющей шевелюрой из приятного плена женских колен. – Мне сегодня надо бы кое с кем встретиться, потолковать. Ну раз уж у тебя задержался, хоть слухи соберу.

Хозяйка разочарованно отложила гребень, разгладила на круглых коленях богатую сорочку. Такой не постеснялась бы и боярыня: сорочка из тонкой переливчатой камчатой ткани, а у камки чудесное свойство отпугивать блох. В ней не зачешется тело, даже если сидишь у самой печи. Сорочка щедро расшита по вороту, подолу и рукавам тысячами кроваво-красных крестиков, они слагаются в изображения древних богинь Рожаниц с широко разведенными коленями и разбросанными руками, обнимающими мир. Рожаницы оберегают хозяйку от навьев, духов чужих зловредных мертвецов, и прочей скверны, что – того и гляди – норовит, как блоха, запрыгнуть за край одежды.

– Никак ты опять норовишь ввязаться во что-то, Гудила? Только ночь побыли вместе, на спокое, – ее выговор северянки смягчал упрек, убаюкивал, но гость не отставал.

– Какой покой, весь город забит пришлыми людьми. Я столько народу не видал отродясь, понимаешь. От суматохи голова кругом и чих нападает. Добро бы праздничная ярмарка, тут уж, дело какое, суматоху терпи. Но до праздника не меньше недели. Сам Вещий Олег, что ли, в новый большой поход собрался? Вон сколько разноплеменных наемников по улицам шляется без дела, не сидится им в крепости. Говорят, князь Игорь ему новую дружину в довес набирает, врут, поди?

Либуша не поддержала разговор, а попыталась отвлечь и соблазнить гостя свежими ватрушками с гоноболем: квашня уж подошла, долго ли напечь в поддымке, в горле печи, где пироги обретают особый аромат и румяную, но нежную корочку. Но Гудила, обычно готовый за пироги либо мягкую курочку собственные штаны отдать, слушал рассеянно и явно намеревался улизнуть, не дожидаясь ватрушки.

– Не нравится суета, не ходи в город, – отчаялась Либуша. – Здесь-то чем плохо?

– А у тебя двор – не в городе разве? – резво возразил он. – Так что слышно, будет новый поход или нет?

Хозяйка печально вздохнула:

– Неугомонный, что и ну! Потому и судьба у тебя изломана… Слушал бы разумных друзей, да дешевым медовым варевом не увлекался, был бы нынче богат и знатен, ходил бы с долгой бородой да жил подле светлого князя.

Гудила грозно нахмурил смешные неровные брови, и женщина сделала вид, что напугалась. Покачала головой, приступила к рассказу; бусинами катились слова, бежали мелким речным жемчугом. Получалось у нее, что поход будет, но не так чтоб скоро. Хотя у женщин время совсем по-другому исчисляется, иной раз им неделя – долго, час – долго. А попроси ее что-нибудь серьезное сделать, месяца мало, что так скоро требуешь, спросит. Но уверяла ворожейка, что прежде похода князь Олег обязательно прибудет в Ладогу, чтобы не пропустить игрища на празднике Перуна. Хочет лично проследить, как праздник справляют, хорошо ли, широко ли, нет ли кому обиды. Плохо привыкает народ к главенству одного бога, а вещий Олег, видишь ты, Перуна уважает, перед прочими ставит.

Эту новость, то есть парадный, причесанный советниками вариант, Гудила уже слышал и в городе, и от самой хозяйки еще вчера, пусть им с нею некогда было особенно разговаривать, другие дела нашлись, а все ж парой слов перекинулись. Но разве женщины помнят о том, что вчера говорили? Так и будет толочь новости, известные любому сопливому мальчишке в посаде. Прикрикнул Гудила, потребовал передать, что слышно в тереме у молодой княгини Ольги, ведь ворожее все секреты ведомы – правда? – все двери на женской половине кремля открыты для нее, а не открыты, так щелочка найдется или замочная скважина. А ему надо, очень надо знать, что на самом деле будет.

Женщина покусала румяные губы, еще пару раз вздохнула, потеребила кончик густой косы, переброшенной через плечо, но ответила. Тяжело совладать с неукротимым любопытством гостя, а тяжелей не поделиться с любимым тем, что ему так хочется получить.

– А на деле… Князь Олег едет проверить, какую дружину ему набрали в Ладоге. Сам знаешь, собирать князь-Игорю поручали, а тут дело непростое. Игорю особого доверия нет от князя Олега. Советник Свенельд присматривает за Игорем, но больно молод советник-то, да и не поймешь, кому в первую голову угодить старается: старому князю или молодому. Я так полагаю, что Свенельд-красавчик вовсе о себе лишь думает…

Гудила услышал то, что хотел, но нельзя, чтобы она поняла это, женщины слабые да разговорчивые, пусть считает, что не понял ничего:

– Ты мне бабьи сплетни не пересказывай, про молодых советников только тебе интересно!

Либуша усмехнулась, к лучшему Гудила перебил ее, так бы и выложила по извечной бабьей слабости все секреты. А секреты чужие. Княжьи секреты. Усмехнулась, помолчала да и продолжила:

– Будет поход в Персию. Новую дружину к весне обучить надо, перед тем как выступать. Свою-то старшую дружину князь Олег дома в Киеве оставит, в новой столице. Устала дружина, умоталась по чужим землям и морям, пусть отоспится, отъестся. Заберет Олег свою дружину после, когда к Русскому морю двинется. Сюда же с небольшим отрядом приплывет, вместе с последним купеческим караваном из грецкой земли. Ты же знаешь, он благоволит купцам, вот сам не гнушается караван сопровождать, охранять от лихих людей. А то, Гудила, послушай, до Перунова дня еще – ой как, а до Купалы – седмица, Русалья неделя. Народу будет немерено, и бояре, и витязи. Поживешь у меня? Русалья неделя быстро проходит. Поживи до праздника, у нас весело будет, – уговаривала хозяйка и знала, что понапрасну, что он давно все решил, но разве совладаешь с собственным языком. – Без меду весело.

– Ну, это врешь! – беззаботно возмутился Гудила. – Как это без меда весело!

Оба лгали с легкостью и осторожно скрывали друг от друга собственную печаль. В это лето последний раз Либуша будет плясать «на урожай» во главе ладожских русальцев. По обычаю всю Русалью неделю танец ведет самая красивая девушка, третий год в посаде выбирали ее, и еще ни разу не случалось ни одной девушке продержаться так долго. Плясунья и гусляр – самые важные в танце, но плясунья важнее. Танец отбирает всё, многие пляшущие падают без сил, без сознания даже после специального подкрепляющего напитка с чесноком. Многие, но не Либуша. Вот она выйдет в круг, и взлетят, как крылья, руки, а длинные рукава до колен – как белое оперенье птицы. Плясунья закружится и запрыгает все быстрее, и вот уж не видно ее коленей и маленьких босых ступней, не видно разметавшихся спутанных волос и милого лица, и сильная резвая птица воспарит над толпой, не касаясь земли, и будут бить бубны, колдовать свирели, закричат и забьют в ладоши зрители. Третий раз этим летом полетит Либуша в небо и вернется на землю, навсегда. И останется одна. Ведь даже ворожея молодой княгини не может спорить с Судьбой-Мокошью, своей хозяйкой. Пусть свободными людьми, а не рабами были ее родители, и плакала мать, отдавая маленькую Либушу в учение известной ворожее, ничего нельзя поделать, если принесен обет, а цена его – высока. Не может Либуша выйти замуж, как другие девушки, даже безродные сироты, потому что дети ворожеи умрут. Так сказала Мокошь. А кому нужна жена без детей? Ничего не останется у Либуши после этой Купалы, был у нее танец-полет, и его не станет. А Гудила – что Гудила, его и не было у нее. Его нет даже у самого себя.

Гудила же старался не помнить о том, что весь город судачит о нем, не помнить, не знать. И не мед, не пьянство – причина пересудов, мед он полюбил после. Из знатного важного жреца Велеса Дарующего Богатство, с собственным домом при большом святилище, стал он бродячим волхвом Велеса Скотьего Бога. И виной всему – чужое предсказание да верность другу. Но помнит Гудила, как три года тому назад играл на гуслях и плясала перед ним юная Либуша свой первый купальский танец. Была тогда под его началом главная городская ватага русальцев: плясунов и музыкантов, заговаривающих урожай.

И Либуша сказала внезапно:

– Глядишь, надумал бы остаться у меня насовсем. Жил бы в своем доме, в городе. Как люди.

Речь, она порой быстрее мысли. И часто неосторожна.

– Подумай, Гудила! От Варяжской улицы до высших наиглавнейших волхвов недалеко. Может, еще удастся судьбу поправить. Останься!

«Что я такое говорю, – ужаснулась про себя, – зачем унижаю нас обоих?»

Продолжила скороговоркой, под дурочку:

– Посмотри, как изгулялся, кожа да кости, разве брюху ничего не делается, так и торчит репой! В каждой деревне по подруге, поди! – уронила руки в смущении.

– Какие подруги, голубка! – искренне ли, нет возмутился Гудила, выдерживая несерьезный тон. – Ты одна у меня, одна из единственных, не придумывай! Это купцы до девушек охочи, а я не купец, я скотинку лечу, – жалостливо вздохнул – вздохов в избе с утра скопилось предостаточно, – рассеянно зачерпнул маленьким ковшом бродильного кваса, остро пахнущего дрожжами. – Значит, будущей весной вещий Олег выступает. А сейчас едет на князь-Игоря поглядеть, за ним поглядеть то есть.

– Для всех объявлено, что князь устраивает празднество в честь Перуна, – уточнила ворожея. – На праздник хочет собрать волхвов и снова о судьбе пытать. Послушает, что скажут, подумает и отправится.

Либуша благоразумно промолчала о том, первом предсказании, изменившем судьбу Гудилы. Хватит, поговорила уже, распустила язык. Лучше откинуть косы, тогда гость увидит новые серьги, она вдела их утром. Драгоценный подарок княгини Ольги, с тремя бусинами-солнцами каждая, богато изукрашенные мелкой зернью, перевитые тончайшей – с волосок – серебряной нитью, тяжело мерцающие в легком свете. Пусть полюбуется, как она хороша в этих серьгах, красота скорей, чем речи, подействует. Но Гудила даже не взглянул. Отставил ковш и нарушил собственное правило: заговорил о запретном, старательно забытом, но заговорил отстраненно, как непричастный.

– У князя Олега в думе своих волхвов чуть не больше, чем дружинников. И сам – волхв. А судьбы бояться стал. Прежнее-то предсказание о странной смерти князя от коня не сбылось, чего судьбы страшиться. Говорят, пал тот конь.

– Боится судьбы – и правильно делает. Не все прут на рожон! – хозяйка внезапно и необъяснимо для себя рассердилась. – Так уходишь?

– Остался бы, да надо знакомого кудесника проведать. Задержался у тебя, еще вчера должен там быть, а отсюда чуть не день пути. К празднику, знамо дело, появлюсь, – оправдывался Гудила, торопливо глотая хмельной квас. С тоской глянул на холодную печь, подозревая, что до пышных с румяными, испещренными мелкими угольками краешками ватрушек так и не дойдет. И сизый гоноболь, брошенный без дела, прокиснет в лукошке.

Правда. Хозяйке не до ватрушек, но обнаруживать гнев – стыдно. Пусть думает, что ей все равно, пожалеет еще. Молча встала с лавки, подошла к коробам, после недолгого размышления, как будто она одна в избе, открыла меньший, богато изрезанный солнечными знаками, с праздничной одеждой. Плясать придется всю неделю, надо проверить наряд, не побила ли моль, не сильно ли помялся. Сама, словно и нет у нее девок в услужении, достала новехонькую верхнюю рубаху веселого красного цвета, парадный пояс с бляшками, покосилась на Гудилу – заметил ли, как будет она нарядна. Утомившись молчать так долго, пробормотала только что сложенное заклинание от скорого гнева и все-таки взорвалась:

– Знаю того кудесника, как же, нашел дурочку! В дешевых бусах да драной рубахе по мужским домам шляется, белье моет. Пустомясая и глаза разные. Что тебе в ней, проклятый?! Убирайся, чтоб вовсе тебя не видеть, чтоб навьи тебя забрали и ее с тобою вместе!

Вырвала у незадачливого гостя ковш с остатками кваса, прихватила и ведро, выскочила в подклеть: распекать заспавшихся работников. Гудила быстро почесал бороду, переплел вокруг щиколотки тесемки кожаных потрепанных сапог-поршней – еще быстрей, ухватил видавшую виды котомку – и вот его уж след простыл, на лавке только смятые покрывала.

Женщина возвращается к дому с тяжелой кринкой, полной молока, заглядывает внутрь, качает светлокосой головой и смотрит на убитую шагами дорогу: пуста дорога, ни следочка не сохранила. Куриные боги, подвешенные на жилах – серые камешки со сквозными отверстиями, подмигивают с изгороди; битые горшки, висящие рядом на счастье, блестят боками, приветствуют новый день, здороваясь с хозяйкой и утешая. Либуша печально слушает их, соглашается, ныряет в избу. Трогает непросохшую после жаркой и жадной ночи ткань на лавке – не соврали куриные боги, не подвели горшки: сохранилась волшебная влага! Радостная улыбка расправляет сердитые губы, серые глаза сияют. Вот изящный игольник на поясе, а в нем – острая игла, вот резвые ножницы, а вот – тонкая и крепкая жилка, не порвется! Быстро за дело: вырезать, не жалея дорогого льняного убруса, из ткани, еще хранящей влагу любви, двух маленьких куколок. Набить их сухими листьями черной мяты и еще одной тайной травой, чье название не произносится вслух, связать вместе: голова к голове, ноги к ногам, пропеть древний заговор, где слова без смысла, и спрятать в укромное место. А там посмотрим, чья возьмет! Много ли ты без меня погуляешь? Куколки живо завернут, присушат, как траву. Не вздохнешь, чтоб меня не вспомнить! Еще напросишься, наплачешься! А я подумаю – принимать или нет, помучаю, как ты меня сегодня.

Рука, поднесенная к лицу, пахнет парным молоком, горечью и солью, любовью пахнет рука и железными ножницами. Сладко пахнет, если плотно к лицу прижать.

Желтая кошечка неторопливо лакает молоко прямо из кринки – не пропадать же добру, если хозяйка занята. Паук старательно зашивает угол, торопится. Опаздывает ворожея к своей хозяйке-богине в маленький, закопченный изнутри храм рядом с избой, не боится ничего сегодня. Суровая Мокошь-Судьба в пустом храме прижимает к тяжелой груди тяжелые руки со слипшимися бесформенными пальцами, безразлично взирая с алтаря, сложенного из семи слоев черепков от священных чаш. Все уже случилось, неважно, сейчас или через неделю, через год, некуда спешить. Нет рта у богини, нечем усмехнуться. А утренний свет стекает по ее узким плечам и массивному, расширяющемуся книзу рубленому телу с круглым могучим чревом.

4

В низкой полуземлянке, вырытой на крутом берегу давным-давно, старой, но еще крепкой и надежной, царили полумрак и приятная прохлада даже в самую ярую жару. Когда-то в землянке жил корельский шаман, но ушли корелы в леса, подальше от Ладоги, а сам шаман улетел за радугу в леса вечные и богатые, полные грибов, орехов, сладких ягод и птиц. Три года тому назад здесь поселился волхв, скрываясь от гнева вещего князя. В то время князя называли Олегом-Оддом, вещим стали величать после греческого похода. Князь привез из похода богатую дань и устрашил греков. Вздрогнуло, покраснело от крови Русское море, горели и пеплом осыпались греческие предместья, защищавшие море, а корабли Олега наступали по суше, шли по земле, как по волнам морским. Хитроумный князь поставил свои ладьи на колеса, поймал парусами ветер и обошел береговые заставы, обманул всех, недаром был волхвом. Но прежде чем выступить в поход на греков, просил предсказания у других волхвов. И сказал один, что примет князь гибель от любимого коня. А другой сложил ладно бы торжественную кощуну – песенку сложил незатейливую и со смешком, потому обидную, распевал песенку, как бродячий скоморох. Впрочем, не было еще скоморохов, и пожалуй, повели они свой род именно от этого, второго, незадачливого да шалопутного.

Первый волхв бежал от княжеского гнева в леса, в знакомую землянку на высоком берегу Волхова. Ярость вещего Олега утихла после счастливого похода, смерть уже не грозила кудеснику – волхву-корелу, а корелы – лучшие кудесники. Бубен-кудесы под их пальцами звенит голосом судьбы, как бы та ни называлась у разных племен. Но больше этого умел волхв: повелевал облаками и влагой небесной, ветром и светом, мог говорить со всяким богом в любое время, но не служил богам в святилищах и дома не хранил идолов, кроме дедов, божков домашнего очага, что живут в каждом доме, и богатом, и убогом. Смерть уже не грозила волхву, но вернуться ко двору не звали, понятно. А люди шли в землянку, не жалея полдня на дорогу, не скупясь на богатые подношения, но шли тайно, скрываясь от друзей, врагов и соседей, шли самые-самые смелые из людей или самые отчаявшиеся. Волхва боялись, даже быть рядом с ним боялись.

Второй же волхв, со своей дурацкой песенкой, вылетел из главного святилища Велеса, Дарующего Богатство, того всемогущего бога, каким клялись наравне с Перуном, единственным славянским богом, уважаемым князьями, всей дружиной и заморскими купцами, вылетел, как драный лапоть из дому, как камушек из лаптя. Стал он служить Велесу Скотьему Богу, а это уже совсем другое дело и другой лик бога. Этого волхва как раз не боялись, охотно звали посмотреть занедужившую скотинку, платили едой, вареным быстрохмельным медом, пристанищем на ночь. Жрец Велеса Скотьего смешон, нестрашен, разве буен во хмелю подчас…

По земляной крыше убежища, поросшей нежной короткой травой, бродила пегая коза с двумя козлятами и ловила темным носом влажный ветер. Маленькое стадо стерегли резные ящеры по углам крыши, они щерились деревянными мордами на все четыре стороны поверх конька, дергали шкурой, покрытой узором из капель, выворачивали круглые уши, косясь на розовое отвислое козье вымя. Под низкой крышей тянулся деревянный орнамент причелин и стекал к земле, как молоко. Совсем близко плескала, шумела Ольховая река, Волхов; ветер с реки свободно проникал в открытый дверной проем, но терял силу по пути, не долетал до рослого старика, склонившегося над лавкой у западной стены землянки, напрасно тщился дотянуться до длинных прядей его волос.

Широкие лавки бежали вдоль бревенчатых стен, как в славянском жилище, по щелям меж потемневших бревен с глазками обрубленных зашкуренных сучков топорщился высохший седой мох. Против двери, устьем к улице – квадратная печь, теплая, протопленная ночью, несмотря на лето. Печной коник в трубе разевал полукруглую выемку, как рот, в таких матери хранят пуповины новорожденных – от злыдней. Злыдни неистребимы, они – везде, они могут забираться даже в дыхание, но печного коника трогать не смеют. И хоть не так страшны злыдни, как навьи-мертвецы, больше по мелочи пакостят, нужду чинят, но числом берут.

Всего один сундук притулился в углу комнаты, немного добра накопил хозяин. Под самой крышей тянутся сыпухи, узкие полки, на которые ссыпается сажа, когда топят печь. Есть полки и над лавками, на этих полках добра порядочно, но еще от прежнего жильца, все вперемешку, без разбору. Простые деревянные ставцы и рядом старинные кувшины с руническими письменами на стройном тулове. Миски, ковши, лыковые ведерки. Дорогая заморская поливная посуда неуверенно жмется к толстой корчаге, тоскующей о веселом юге. На полке в красном углу, над дожинальным снопом – последним, оставленным в доме до будущей жатвы, – дремали домашние божки, деревянные деды, дремали их обвисшие усы, врастали в колени липовые руки, лишь острые шапки торчали восставшим удом.

Перед стариком на лавке без движения лежал подросток, лишь голова на тонкой шее моталась из стороны в сторону. Лосиная выделанная шкура плотно окутывала легкое тело, но мальчик твердил:

– Холодно, холодно. Вода, – бредил мальчик, пытался стиснуть мелкие зубы, а невидимая вода заливала его рот.

– Что видишь, найденыш? – спросил старик, внимательно разглядывая тонкие, словно смазанные черты, выпуклые веки с мечущимися под ними глазными яблоками, серые в бедном свете щеки, ломкие светло-русые пряди, свешивающиеся на лавку. Поднял руку, крепкую и жилистую, белокожую, без старческой гречки. В руке ольховая щепочка, наполовину покрытая бугристой корой. Провел щепочкой над телом больного, от больших не по возрасту ступней до шеи, выглядывающей из-под рыжеватого лосиного меха: туда-обратно, туда-обратно. Мальчик затих, глаза под веками успокоились, щека мирно приникла к широкой лавке, покрытой резко пахнущей шерстью. Через мгновение забормотал еле слышно:

– Рыбы. Ласковые серебряные рыбы. Они обнимают, они повсюду: под головой, на груди, за спиной. Рыбы свили для найденыша гнездо из своих тел. Они прижимаются гладкими мягкими боками, согревают, гладят плечи плавниками, щекочут ступни и ладони, а кровь быстрей бежит по жилам. Они целуют в лоб круглыми ртами, пузырьки воздуха щекочут уши и ноздри, это не воздух, это память толкается в висок. Уже не больно. Голова не болит больше. Ногам тепло. Тепло. Тепло. Я согрелся. Я спать хочу. Вольх, зачем ты вынул меня из серебряных рыб, зачем нашел меня на краю поля под сосной? Не буди, дай выспаться. Спать, спать насовсем.

– Что видишь дальше? – старик наклонился ниже, голос подростка еле слышен, вот-вот целительный сон подхватит его и понесет по бескрайним безводным рекам.

Но молчал больной, замер, уплыл в сон без сновидений. Старик отложил щепочку, освободил узенькую грудь мальчика от тяжелой шкуры, чтобы спящему легче дышалось, и в раздумье уставился сквозь проем на улицу.

Ольха видна и отсюда. Землянка построена таким образом, чтобы можно было всегда видеть дерево. Громадная серая ольха, не меньше десяти саженей в высоту, ее семечко занесено одним из ветров, шаловливым Стрибожьим внуком, неведомо откуда и неведомо когда. На заросли зеленой низкорослой ольхи, растущей подле, она глядит как Великая Богиня на испуганную, трепещущую под ее взглядом толпу. На ветвях величественного дерева развешаны пояса и убрусы-полотенца. На нижних полотенцах вышивка горит яркими цветами, на верхних, повешенных давным-давно, когда дерево было не таким высоким, – узоры поблекли от дождей и снега. Рядом с ольхой бежит-бормочет родник, а значит, шепчет сам Род-батюшка, не велит забывать старых богов. Ящер-коркодел, свирепый северный Чернобог, сует морду на свет из быстрой воды – довольно ли уважения от здешнего жреца, хватает ли подношений и страха от простых обитателей? Не запереть ли воду, если что не так, не пора ли просить сладкой крови и густого масла? Улещая Ящера, под высокой ольхой у светлого потока рядком выстроились дары, принесенные окрестными жителями затемно: туески с рассыпчатыми кашами, пышными толстыми пирогами и яичницами – помнят люди, боятся.

Из зарослей низкой ольхи донеслось встревоженное стрекотанье сороки, скоро и сама нарядная птица вспорхнула и полетела к землянке. Кто-то пробирался по еле заметной тропинке меж кустов, вот уже слышно, как потрескивают сухие прошлогодние шишечки под ногой. Вольх успокоил птицу:

– Ну что, суета суетовна, опять ябедничаешь? Не бойся! Это пожаловал в гости и твой покровитель тоже.

Сорока не поверила, но, облетев по кругу поляну с ольхой, отважно устремилась в заросли. Невысокий человек с круглым объемистым животиком, который казался еще круглее в сочетании с тонкими ногами, в запыленной рубахе и накинутом сверху, несмотря на жару, теплом суконном плаще, выкатился из кустов и радостно устремился к землянке, не обращая внимания на священную ольху и быстрый родник.

– Торопишься, Щил, – с легким осуждением приветствовал друга Вольх, – а все одно опаздываешь. Я ждал тебя позавчера. Осталось три дня до праздника.

Гость осмотрел белую льняную рубаху хозяина, почесал плечо, взмокшее под тяжелым плащом, и отвечал, скрывая смущение и перебивая сам себя:

– Тут, дело какое, корову дуло у знакомой портомои, корову лечил, понимаешь. Толстая такая корова, справная, рога красные. Что, вилы-русалки прилетали к тебе на поляну? Задержался на пару дней, да. Точно, вилы были, вон все пояски на ольхе перекручены, качались на поясках-то. К перелету готовятся, слышал, куда полетят, после Русальей недели? Они, как птицы, улетают на юг, далеко, за Тавриду, за Колхиду. Их там по-другому называют, не русалками, не вилами, а сиринами, не то сиренами. Наш дружище Бул помнит, как правильно называть. Сам недавно узнал про сиринов. Народу-то в городе скопилось невпроворот, из разных земель, сколько наречий услышишь, сколько полезного узнаешь, памяти не хватит. А то, что они, вилы то есть, до будущего года под землей вместе с птицами хоронятся, у Велеса Подземного – это суеверные бабы выдумали, точно тебе говорю – бабы. Помыться бы мне, а? И рубаха вот… – гость, которого хозяин именовал Щилом, а не Гудилой, как звали его другие, хлопнул себя по лбу – то ли комара прибил, то ли память пришпорил. – Да, что найденыш-то твой? Получается аль нет?

– Что же портомоя тебе рубаху не постирала? – ехидно поинтересовался Вольх и направился к отдельно стоящей маленькой баньке. – Или чем другим плату берешь? За коров-то?

– И ты туда же, – обиженный гость плелся за хозяином по тропинке, отвоеванной у неприхотливого калгана и клевера. – Рубаха еще на этой неделе чистая была, ей-ей! Даже не удивился тому, что я тебе про сиринов рассказал. И найденыша прячешь от меня.

Вольх знал все уловки друга наизусть, бесхитростная манера укутывать смущение пеленой слов сохранилась еще с тех пор, как они были мальчиками, а взрослеть Щил не собирался категорически. Забывшись или увлекшись, вполне мог перепутать собеседников и пускался рассказывать байки для легковерных искушенному. Но подлавливать его – все равно, что у ребенка игрушку отнять, и Вольх ответил:

– Ну удивил вилами-русалками. Они нынче каждую ночь прилетают нивы росой поливать, их же неделя перед Купалой, перед праздником. Такого тебе настрекочут, как сороки, лучше всяких чужеземцев. Но что-то ты все болтаешь, в баню не торопишься, а ведь натоплена, квас на травах припасен обливаться. Или баня тоже суеверие и мыться бабы выдумали?

Гость слегка покраснел, очертил короткопалой ладошкой по воздуху охранительный знак от злыдней. Обратился к хозяину:

– Погоди, Дир, – тоже не тем именем, каким звали кудесника люди, – дай дух с дороги перевести. К словам цепляешься… Бабы, понимаешь… Как тебе не скучно-то одному, без бабы? Или ты правда с русалками того… Правда?

– Что – того? Разговаривал? – язвительный Вольх подавил ухмылку. – Правда, что такого. Ты разве не говоришь с Велесом, не советуешься насчет коров?

– А то, знаешь, – заторопился гость, – говорят, у них все женское чешуей выстлано и спать с ними, как с человеческими бабами, нельзя, чтоб кровь себе не пустить…

– Не разберу иногда, – задумчиво проговорил Вольх-Дир, – когда ты придуриваешься, а когда серьезно говоришь.

– Я и сам не разберу, – беспечально согласился гость и тотчас спросил с напором: – Почему про найденыша молчишь?

– После расскажу, – Вольх отвел глаза. – Вот за стол сядем… Он и родился-то для света только сегодня.

5. Говорит Ящер

Они думают, эти человечки, что, храня в тайне настоящее имя, сумеют избежать беды. Кудесника называют Диром только двое друзей-побратимов, из тех, что отроками учились с ним вместе у старого жреца Веремида. Но и Дир – не сущее имя, так, школярская кличка. Трое неразлучных друзей: Дир, Бул и Щил. Мне нравится звук этих трех имен, словно ящер щелкает клювом, потому я приглядываю за ними. Нет, не помогаю, это было бы чересчур, но бывает любопытно наблюдать. Жалко, если этот звук Дирбулщил увязнет в глине времен, вода отступит, глина рассыплется… Старик Веремид знал о жизни кое-что, передать никому не захотел. К чему? Я его понимаю. Каждое следующее поколение волхвов немощней предыдущего. Малую толику знания Веремид раскрыл одному из учеников. И то напрасно. Не того выбрал. А что еще ждать от человека?

Щила – Гудилу для чужих, и это имя ему подходит больше – изгнали из высшего жреческого сословия, какой из него жрец, смех один. Третий, Бул, неведомо где рожденный, полез вверх, ногти у него крепкие, как у всех безродных. Авось, одолеет частокол вкруг княжьих палат. Ради сытой и пьяной жизни собирает за морем новости для князя, вызнает планы, не брезгуя слухами, подвизается во дворцах, а глядит простодушным песнопевцем Соловьем. Бессребреником. Дескать, себя готов прозакладывать за песни-кощуны да гусли. Втихаря разнюхивает тайны пуще лазутчика, для князя старается, но еще вопрос – для какого князя, старого или молодого, Олега или Игоря? Лучше бы Веремид выбрал Була, не просчитался бы. Нет учеников надежней карьеристов.

От затеи трех мальчишек побрататься все же была польза, для меня польза, другой пользы не бывает: душистая кровь в чаше была. Они резали ладони, и кровь стекала, жирно поблескивая. Несколько глотков, но и они согрели мои жилы, у мальчишек кровь горячая, у этих так просто кипела. Веремид знал. Он выбрал старшего, корела, в преемники, хоть сам был урманского роду. Потом станут говорить – норманнского. Веремид и дал им имена. Корелу – имя Дир, то же, что у славянского воеводы, друга Аскольда-урманина. Веремид знал (люди скажут – предвидел), что первого Дира зарежут на юге воины князя Олега. Олег хитер, как змей, сам почти как ящер. Он пришел на юг, под стены Киева, где сидели Аскольд, назвавшийся конунгом, с первым Диром, славянином. Разве могут быть на одной земле два конунга? Даже три. Потому как Аскольд с Диром на равных владычили, дурачки. Один конунг на земле, один! Но Олег быстро приспособился к местным условиям – уж не конунгом себя нудит величать, как принято среди урманов, а великим князем, не то – Каганом, это уж чтоб хазарам понятно было. Стало быть, присел под Киевом и обманом вызвал недалеких друзей к своим ладьям – а кто же выходит из городской крепости без надежной дружины к чужакам? Вчерашний соратник, как же! «Вчера» у правителей – не бывает. С добром пришел – ну-ну, мало ли, что еще скажет! Слова – это всего лишь слова, верить надлежит лишь силе. Да зарезал-то их, дорогих вчерашних соратников, тоже хитро, будто не по своему желанию, а во имя малолетнего Игоря как истинного правителя. Хорош правитель Игорь – без власти старится, а Олег всем заправляет. Скверно, что столицу Олег перенес в Киев, моя собственная власть пострадала от того. Да, Веремид знал, как примет смерть от Олега первый Дир, и назначил второго Дира, своего ученика, вестником князевой смерти. Открыл ему предсказание о гибели Олега от любимого коня. Но не сразу наказал передать пророчество, а не раньше, чем законный наследник Игорь в силу войдет и от силы нерасходуемой утомится. Дир первый от князя Олега смерть примет, второй же Дир сам князю смерть явит. У человечков, в данном случае у Веремида, это называется чувством юмора; это то, что не существует, мнимая величина, как вчерашний день. Дир-преемник изъясняется как истинный жрец: длинно и неловко. Утомительно для человечков. Дир слишком поздно выучил общий язык горожан. Корелы медлительны.