Константин Станюкович.

Жрецы

(страница 16 из 21)

скачать книгу бесплатно

   Я переусердствовал и не оправдал ваших ожиданий в качестве тонкого и умелого пасквилянта, и вы, конечно, назовете меня дураком еще раз, узнавши, что я ухожу из жизни, так как не обладаю той доблестью, какою обладаете вы: спокойно жить, думая, что все подлецы, но не имеют только храбрости быть откровенными. Я именно из подлецов мысли и, быть может, остался бы таким, пока не получил бы кафедры, но вы с проницательностью, достойною лучшего применения, поняли мою озлобленную, порочную душу и, поманив меня профессурой, заставили быть орудием в ваших руках, чтобы потом поглумиться над недостаточною понятливостью ученика. Вы, таким образом, сыграли блестяще роль подстрекателя, и, разумеется, не ваша вина, что моя статья не достигла желаемой вами цели. Увлеченный надеждами, я переусердствовал. Расставаясь, благодаря вам главным образом, с жизнью, я не могу отказать себе в маленьком удовольствии сказать вам, что вы поступили со мною нечестно. Желаю вам почувствовать угрызения совести, если только это возможно для вас. Быть может, мое самоубийство спасет других, таких же слабых, как я. Довольно и одного такого человека, позорящего ученое сословие. К чему же еще плодить их? Вы, презренный старик, спокойно доживете свой век, а ведь совращенные вами могут не иметь вашего мужества, и тогда кто-нибудь из них пустит себе пулю в лоб, как через несколько часов сделаю это я. Столько ума и столько нечестности в одном человеке! И из-за него я должен умереть, когда так хотелось бы жить!
   Впрочем, я не надеюсь, что вас чем-нибудь проймешь. Вы слишком свободны от каких бы то ни было предрассудков и, следовательно, неуязвимы. Одна только надежда: если дети ваши, которых вы так любите, честны, то искренне желаю, чтобы они прозрели, каков у них отец».
   Не раз во время чтения этих строк старый профессор перекашивал свои тонкие губы, двигал скулами и ерзал плечами, полный злобы к Перелесову, каждое слово которого хлестало его, как бичом, своею грубою откровенностью. Он ведь понимал, что Перелесов прав, называя его убийцей. Но разве он, воспользовавшись дураком, мог рассчитывать, что тот окажется такой слабой тварью?
   И, дочитывая заключительные строки письма, Найденов невольно побледнел и на минуту словно бы закаменел, неподвижный, с расширенными зрачками своих холодных, отливавших сталью, глаз.
   – Туда дураку и дорога! – наконец прошептал он чуть слышно.
   Проговорив со злобы эти слова, Найденов поднялся с кресла, подошел к камину и бросил на горевшие угли письмо Перелесова. Пристальным и злым взглядом смотрел он, как вспыхнул листок и как затем, обращенный в черный пепел, светился искорками и наконец истлел.
   И словно бы почувствовав облегчение, старый профессор удовлетворенно вздохнул и заходил по своему обширному кабинету.
   Видимо недовольный, он думал о «глупой истории», как мысленно назвал он самоубийство Перелесова.
Его озабочивало – как бы не припутали к ней его имени.
   Разумеется, он никакого письма не получал, и никто о нем никогда не узнает. Если этот дурак действительно застрелился, надо быть на одной из панихид и затем на похоронах… Во всяком случае, неприятная история. Вот что значит иметь дело с глупыми людьми. Сделает пакость в надежде на вознаграждение и винит других…
   Так думал старый профессор, не догадывавшийся, что имя его уже крепко припутано к этой «глупой истории» и что Перелесов, расставаясь с жизнью, постарался отомстить виновнику своей смерти.
   – К тебе можно, папа? – раздался на пороге свежий молодой голос.
   – Можно, можно, Лизочка.
   И голос Найденова зазвучал нежностью, а злые глаза его тотчас же приняли выражение нежной любви при виде высокой стройной девушки лет двадцати.
   Она заглянула отцу в глаза, сама чем-то встревоженная, и спросила:
   – Ты встревожен, папа?
   – Я?.. Нет… С чего мне тревожиться, моя родная! – торопливо ответил старик и с какою-то особенной порывистою нежностью поцеловал дочь.
   – Так ты, значит, не знаешь печальной новости?
   – Какой?
   – Перелесов сейчас застрелился…
   Старый профессор, давно уже ничем и ни перед кем не смущавшийся, смущенно проговорил:
   – Застрелился? Откуда ты об этом узнала, Лиза?
   – Я сейчас гуляла и встретила Ольгу Цветницкую…
   – И что же? – нетерпеливо перебил Найденов.
   – К ним на минутку заезжал Заречный, чтобы сообщить, что Перелесов застрелился. И знаешь почему, папа? Это ужасно! – взволнованно прибавила молодая девушка.
   – Почему же?
   – Он был автором этой мерзкой статьи, – помнишь, папа? – в которой были оклеветаны Заречный, Косицкий и другие профессора. И не мог пережить позора…
   – Но откуда все это известно? – едва скрывая тревогу, спрашивал Найденов.
   – Он сам признался во всем в письме к Заречному и просил прощения… Несчастный! Кто мог думать, что он был способен на такую подлость… Но он искупил ее своею смертью… Говорят, что он еще написал письмо…
   – Кому? – упавшим голосом спросил старый профессор.
   – Ольга не знает… Кому-то из профессоров.
   Найденова охватила мучительная тревога, и он невольно вспомнил заключительные строки только что уничтоженного письма. Вспомнил, и что-то невыносимо-жуткое, тоскливое прилило к его сердцу при мысли, что может открыться его прикосновенность к самоубийству Перелесова, и тогда он потеряет любовь сына и дочери.
   А он их любил, и кажется, одних их во всем свете!..
   Дома, в глазах жены и детей, он был в ореоле знаменитого ученого и безукоризненного человека. Никто из них не знал и не мог бы допустить мысли, что на душе старого профессора слишком много грехов, и таких, за которые можно сгореть со стыда. Перед своими он словно бы боялся обнажать душу и обнаруживать свой беспринципный цинизм, понимая, как это подействовало бы на молодые сердца, полные энтузиазма и веры в людей. Он большую часть своего времени проводил в кабинете, но, встречаясь с женой и детьми, бывал с ними необыкновенно ласков и нежен и при них никогда не высказывал своих безотрадно-скептических взглядов неразборчивого на средства честолюбца и карьериста, словно бы оберегая любимые существа от своего тлетворного влияния, и дети гордились своим отцом и горячо любили его, объясняя его нелюдимство и не особенно близкие отношения с профессорами его страстью к ученым занятиям. Они, быть может, и замечали, что многие относятся к отцу недоброжелательно и даже прямо враждебно, но это – казалось им – происходило оттого, что не понимали горделивой и сдержанной с посторонними натуры отца. Кроме того, боялись его насмешливого подчас языка и завидовали его подавляющему превосходству и уму и всеми признанной репутации замечательного ученого, труды которого переводятся на иностранные языки.
   Благодаря умному добровольному невмешательству Найденова в воспитание своих детей и благодаря влиянию необыкновенно кроткой матери, обожавшей мужа с каким-то слепым, чуть ли не рабским благоговением любящей и нежной натуры, – дети выросли совсем не похожие по внутреннему складу на отца. Особенно его любимица Лиза, добрая девушка и беззаветная энтузиастка, горевшая желанием приложить свои силы на помощь обездоленным и несчастным.
   Она была деятельным членом попечительства и вместе с Маргаритой Васильевной действительно ретиво занималась делом благотворительности. Она посещала ежедневно свой участок, не стесняясь подвалами и задворками, сердечно относилась к беднякам и с горячностью предстательствовала за них перед комитетом и раздавала им почти все свои карманные деньги, вместо того чтобы на них купить себе пару новых перчаток и флакон духов. Кроме того, Лиза была учительницей в школе попечительства и относилась к принятым на себя обязанностям с отцовской добросовестностью и аккуратностью к работе. Не похожая на большинство шаблонных барышень, мечтающих о нарядах, выездах, балах, театрах и поимке хорошего жениха, она распоряжалась своим досугом на пользу ближнего и, бодрая, здоровая и румяная, не нервничала от неудовлетворенности жизнью, делая свои маленькие дела скромно, толково и неустанно.
   И отец, давно уж забывший альтруистические чувства и преследовавший в жизни одни лишь свои интересы, не высмеивал ни ее благотворительного пыла, ни ее посещений по вечерам публичных лекций, ни ее увлечения школой и возни с грязными детьми трущоб, ни ее молодого задора и категоричности мнений, ни ее негодующих протестов против того, что добрая девушка считала несправедливым, нечестным и злым.
   Напротив! Этот черствый себялюбец, высокомерный и жесткий по отношению ко всем людям, исключая своих кровных, с снисходительным вниманием и, казалось, даже сочувственно слушал пылкие речи своей любимицы, доверчивой и экспансивной, и своим мягким ласковым взглядом как будто поощрял дочь верить в то, во что сам давно не верил, и проявлять бескорыстную деятельную любовь, которая ему лично казалась забавой.
   И обычная саркастическая улыбка не кривила его тонких безусых губ. Ему казалось святотатством осквернить чистую душу своим скептицизмом старого циника и обнажить перед ней свое полное равнодушие к тому, что она считала красотой жизни.
   «Пусть жизнь сама разрушит ее иллюзии. Пусть знакомство с людьми покажет ей человека таким, как он есть… А я не стану разрушать этой чистой веры!» – нередко думал старик, слушая свою любимицу.
   И старик пользовался ее безграничной любовью. Из страха потерять эту любовь он тщательно скрывал перед нею самого себя и искусно показывал только то, что могло поддержать в ее глазах его престиж. Уж давно он потерял и уважение и любовь друзей. Давно он сам не уважал себя. Что же у него останется в жизни, если он потеряет любовь детей, хотя бы он и пользовался ею обманом.
   И эта «глупая история», это самоубийство Перелесова, о котором так горячо говорила дочь, показалась ему страшной трагедией. Лучше было бы, если б ее не было.
   – Ты, я вижу, очень изумлен и взволнован, папочка! – проговорила Лиза и быстро поцеловала костлявую и сухую отцовскую руку.
   Старик нежно потрепал дочь по щеке и ответил:
   – Да… Совсем неожиданно.
   – Такой молодой и совершил такой ужасный поступок… Ты ведь знал Перелесова? Он, кажется, еще недавно у тебя был вечером, в день юбилея Косицкого!..
   – Был.
   – Как ты объясняешь себе эту лживую статью… это предательство товарищей, папа? – допрашивала Лиза, не понимая, что она является палачом любимого отца.
   – Человек – очень сложный инструмент, Лиза. Очень сложный, милая! – как-то раздумчиво проговорил Найденов, отводя взгляд.
   – Но все-таки, папа. Что могло заставить его решиться на это?
   – У людей бывают разные страсти, Лиза. И побороть их не всегда легко.
   – Но все-таки он был не совсем дурной человек… Этот трагический конец примиряет с ним. Не правда ли?
   – Да, – тихо проговорил отец.
   – И знаешь, папочка, Ольга говорила, будто кто-то обещал Перелесову, что он будет профессором вместо Заречного, если напишет статью. Его кто-то вовлек.
   – Это вздор! – почти крикнул Найденов.
   И, спохватившись, прибавил тихо:
   – Кто мог обещать ему? Вернее всего, Перелесов сам додумался до этой статьи… Он давно мечтал о профессуре… Теперь мало ли каких сплетен не будут распускать по поводу самоубийства Перелесова… Пожалуй, еще и мое имя приплетут…
   – Твое? Что ты? Бог с тобой, папочка! – испуганно промолвила Лиза.
   – Люди злы… Пожалуй, узнают, что Перелесов заходил ко мне после юбилея…
   – Так что же?..
   – И выведут какие-нибудь нелепые заключения… От сплетен не убережешься… Ну, да я к ним равнодушен… Мне решительно все равно, как обо мне люди думают, лишь бы дома меня знали и любили. А больше мне ничего не надо… И я знаю, что вы меня любите и не поверите никаким сплетням про вашего отца… Не правда ли, Лиза? – необыкновенно нежным и умоляющим голосом проговорил старый профессор, уже понявший из слов дочери, что имя его припутано к самоубийству Перелесова.
   Этот «кто-то», обещавший профессуру, смущал его.
   – И ты еще спрашиваешь, родной? Да разве про тебя смеют говорить что-нибудь дурное?.. И разве мы можем поверить, что ты способен сделать что-нибудь дурное?.. О папочка!.. Ты просто расстроен этим несчастным происшествием, и тебе в голову лезут невозможные мысли. Лучше поцелуй свою дочку и пойдем в столовую. Сейчас подадут чай.
   И Лиза порывисто обняла нагнувшегося к ней отца, крепко поцеловала его и, глядя на него своими восторженными блестящими глазами, воскликнула:
   – О дорогой мой папочка! Как я горжусь тобой!
   Что-то теплое, счастливое прилило к сердцу отца; он благодарно и умиленно гладил русую головку дочери своею вздрагивающею холодною рукой и в то же время думал о письме Перелесова к Заречному. Что, если в этом письме он рассказывает все, как было?
   И мучительный трепет страха охватил ничего не боявшегося старого профессора при мысли, что дети могут узнать и убедиться, что напрасно они гордятся своим отцом.
   Он чувствовал, что едва стоит на ногах.
   – Папочка, да что с тобой? Ты побледнел. Твоя рука дрожит?.. – тревожно спрашивала Лиза.
   – Ничего, ничего, родная…
   И он присел на оттоманку.
   – Тебя так взволновало это ужасное известие?..
   – На свете много ужасных известий, Лиза… Я, верно, утомился сегодня… Много работал. И я не пойду в столовую пить чай… Принеси мне сюда, голубушка…
   Когда Лиза ушла, Найденов как-то жалко и беспомощно прошептал:
   – Неужели начинается расплата?..


   На второй день праздника – утренняя панихида назначена была в десять часов.
   В небольшой зале, рядом с опечатанной комнатой, в которой застрелился Перелесов, стоял гроб, обитый золотым глазетом. Толстый дьячок монотонно и гнусаво читал Псалтырь, взглядывая по временам равнодушным взглядом из-под густых бровей на маленькую, бедно одетую старушку в траурном платье, обшитом плерезами, которая стояла у гроба и тихо, совсем тихо, точно запуганный ребенок, плакала, не отрывая своих выцветших, красных от слез глаз от обрамленного цветами лица покойника, спокойного и серьезного, словно думающего какую-то важную думу.
   Старушка мать, вдова маленького провинциального чиновника, жившая в уездном городе Смоленской губернии на средства, которые давал ей сын, уделяя их из своего скудного заработка, приехала вчера вечером, вызванная телеграммой Сбруева. Сбруев жил недалеко от Перелесова, на Арбате, и к нему первому прибежал квартирный хозяин, чтобы сообщить о самоубийстве своего квартиранта.
   Сбруев был потрясен, когда поздно вечером узнал от Заречного о причинах самоубийства Перелесова. Он искренне его пожалел и простил грех, искупленный смертью. По просьбе Заречного он взял на себя хлопоты по устройству похорон, и так как после смерти Перелесова у него найдено было всего лишь три рубля, то Сбруев решил похоронить Перелесова на свой счет, если бы коллеги отказались от складчины, и в ту же ночь занял для этой цели двести рублей.
   Но на другой же день Заречный объехал нескольких профессоров и собрал триста рублей и отдал их Сбруеву.
   Старушка почти не спала ночь. Несмотря на просьбы Сбруева идти к нему переночевать, она просила, как милости, позволить ей остаться при сыне. Она не устала, а если устанет, подремлет в кресле.
   И, ничего до этих пор не говорившая о сыне, она, глотая рыдания, вдруг сказала:
   – О, если б вы только знали, какой он был добрый и нежный ко мне… О, если б вы это знали! Он сам нуждался… отказывал себе во всем, – я только теперь это узнала, – а мне, голубчик, каждый месяц посылал пятьдесят рублей… И писал, что живет отлично, что ни в чем не нуждается… Он всегда такой был… деликатный… А я, дура, верила, что он посылает от излишков. И он еще в последнем письме писал, что скоро выпишет меня в Москву и мы будем вместе жить, когда его сделают профессором… Вот и выписал… И объясните мне, ради бога, Дмитрий Иваныч, отчего Леня лишил себя жизни?.. В письме ко мне, оставленном на его столе, он просит прощения, что оставляет меня одну, и только говорит, что жить ему больше нельзя. Кто обидел его? Кому он мешал, мой голубчик?..
   Сбруев грустно молчал.
   – Такой хороший, умный, молодой… Ему бы жить, а он… мертвый… Кто же погубил его? Какие злодеи? И неужели они не будут наказаны? Да где ж тогда правда на земле, Дмитрий Иванович?
   Она вдруг смолкла, точно сама испугавшись этого порыва отчаяния, и снова заплакала.
   А Сбруев все молчал и не замечал, что глаза его влажны от слез.
   Около полуночи он ушел домой, а мать снова подолгу стояла у гроба и, застывшая в скорби, глядела в лицо сына, точно ожидая, не откроет ли оно причину ее сиротства.
   Ночью старушка забывалась на несколько минут в тяжелом сне, сидя на кресле. И теперь она опять смотрит на мертвого сына и опять тихо плачет.
   На часах пробило девять ударов.
   Вошла квартирная хозяйка, молодая рыжеватая дама, и, словно бы стыдясь занимать горюющую мать житейскими делами, как-то томно проговорила:
   – Извините… Я, конечно, понимаю ваше горе, но все-таки… не выпьете ли чашку чая?..
   Старушка с удовольствием приняла предложение и вышла из комнаты.
   В конце десятого часа приехал Сбруев и вслед за ним Невзгодин.
   Они познакомились на юбилее Косицкого и понравились друг другу.
   – Как вы думаете, Дмитрий Иванович, много соберется на панихиду? – спросил Невзгодин.
   – Я думаю. Вчера вечером на первой панихиде было порядочно народа…
   – И это правда, что я слышал вчера о Найденове?.. Косицкий рассказывал…
   – Правда. Не ожидали, что такой мерзавец?.. – грустно протянул Сбруев.
   – Это я давно знал, положим… Но я не думал, что он так неосторожен…
   – На всякого мудреца довольно простоты, Василий Васильич…
   – И неужели он после всего… останется в Москве?..
   – Не думаю! – как-то значительно промолвил Сбруев. – Вот мать покойного, оставшаяся сиротой и без куска хлеба после смерти Перелесова, спрашивала: где же правда на земле?
   – И что вы ей ответили?
   – Ничего! – мрачно произнес Сбруев.
   – Ответить, хотя бы для утешения старухи, где по нынешним временам гостит эта самая правда, очень затруднительно.
   – Особенно нам! – решительно подчеркнул Дмитрий Иваныч.
   – Кому «нам»?
   – Вообще жрецам науки, выражаясь возвышенным тоном.
   – Почему же им особенно, Дмитрий Иваныч? – удивленно спросил Невзгодин.
   – А потому, что у нас две правды! – уныло протянул Сбруев.
   – У людей других профессий, пожалуй, этих правд еще больше.
   Обыкновенно молчаливый и застенчивый, Дмитрий Иванович под влиянием самоубийства Перелесова находился в возбужденно-мрачном настроении, и ему хотелось поговорить по душе с каким-нибудь хорошим свежим человеком, и притом не из своей профессорской среды, которая ему не особенно нравилась.
   А Невзгодин именно был таким свежим человеком, возбуждавшим симпатию в Сбруеве. Невзгодин был вольная птица и не знал гнета зависимости и двойственности положения. Кроме того, Сбруеву казалось, что Невзгодин не способен на компромиссы.
   И Дмитрий Иванович заговорил вполголоса, волнуясь и спеша:
   – Быть может, и больше, но знаете ли, в чем их преимущество?
   – В чем?
   – В том, что чиновник, например, не обязан говорить хорошие слова, свершая, положим, не совсем хорошие поступки. Сиди себе и пиши, худо или хорошо, это его дело. А мы обязаны.
   – Как так?
   – А так. С кафедры мы проповедуем одну правду – если и не всю, то хоть частичку ее, – а в жизни поступаем по другой правде, назначенной для домашнего употребления и для двадцатого числа…
   Он застенчиво улыбнулся своею грустною улыбкой и продолжал:
   – Вот Перелесов не вынес резкого противоречия этих двух правд, обнаруженного перед всеми, и пустил себе пулю в лоб… Ну, а мы и не замечаем этих противоречий и, если не делаем сами крупных пакостей и только, как Пилат, умываем руки при виде их или делаем маленькие подлости, то уж считаем себя порядочными людьми и надеемся дожить до заслуженного профессора и отпраздновать свой юбилей вместо того, чтобы уйти, пока еще не утрачено человеческое подобие, если не из жизни, как ушел Перелесов, то хоть из жрецов… Отчего, в самом деле, мы, русские интеллигенты, такие тряпки, Василий Васильич! – взволнованно воскликнул Сбруев, точно из души его вырвался страдальческий вопль.
   – Много на это причин, Дмитрий Иваныч…
   – Однако, звонят… Сейчас явится публика. Как жаль, что нельзя поговорить на эту тему основательнее и выяснить, почему более стыдливые – тряпки, а бесстыжие уж чересчур наглы… Не позавтракаем ли вместе завтра, после похорон? Сегодня боюсь… Вечером надо опять здесь быть, и неловко прийти не в своем виде. Я люблю, запершись, иной раз выпить, – прибавил Сбруев.
   – С большим удовольствием.
   – Поедем в «Прагу». Там не особенно дорого… А то молчишь-молчишь… Ну и вдруг захочется поговорить со свежим человеком, да еще таким счастливцем.
   – Почему счастливцем?
   – А как же. Ведь нигде не служите?
   – Нигде.
   – В профессора не собираетесь?
   – Нет.
   – И, слышал, избрали писательскую карьеру?
   – Хочу попробовать.
   – И не бросайте ее, ежели есть талант. По крайней мере сам себе господин. Ни от кого не зависите…
   – Кроме редактора и цензора… Особенно если попадутся чересчур дальновидные! – усмехнулся Невзгодин.
   – Но все-таки… в вашей воле…
   – Не писать? Разумеется.
   – Нет… Отчего не писать?.. Но не лакействовать. И это счастие.
   – Не особенное, Дмитрий Иванович.
   – По сравнению с другими профессиями – особенное.
   Стали появляться разные лица. Явилось несколько профессоров; в числе их были и оклеветанные в статье покойного: Косицкий и Заречный. Маленькая зала быстро наполнилась интеллигентной публикой, среди которой были учителя, студенты и много молодых женщин.
   Всех входящих в залу тотчас же охватывало какое-то особенное настроение взволнованности, страха и виноватости при виде спокойно-важного лица покойного. Трагическая его смерть напоминала, казалось, о чем-то важном и серьезном, что всеми обыкновенно забывается, и придавала этому лицу выражение не то упрека, не то предостережения.
   И некоторым из присутствующих оно, казалось, говорило:
   «Я сделал нечестное дело, в котором и вы отчасти виноваты, и… видите».
   Несмотря на горделивое сознание всех присутствовавших, что никто из них не сделает такого нечестного дела и, следовательно, не застрелится, многим становилось жутко, когда подходили к покойнику и заглядывали в его лицо. Разговаривали шепотом, словно боялись разбудить мертвеца. Почти у всех женщин были заплаканные глаза… Старушка мать где-то затерялась в толпе, и на нее никто не обращал внимания.
   Кто-то принес в корзине массу живых цветов, и в толпе пронесся шепот, что цветы прислала Аносова.
   Несколько профессоров собрались в кучку и тихо поносили Найденова. Особенно отличались трусливые коллеги старого профессора, которые потихоньку заискивали у него. Но здесь, у гроба, невольно хотелось щегольнуть цивизмом, выражая негодование против человека, которого и раньше все боялись и не любили, но все-таки терпели.
   – Я ему руки не подам. Честное слово! – вдруг сказал Цветницкий, не зная, как это у него сорвалось с языка, так как сам он был убежден, что никогда не решится сделать этого, пока Найденов в фаворе.
   И вероятно, заметив, что ему не поверили, Цветницкий проговорил:
   – Так-таки не подам!
   Заречный между тем сообщил, что вчера, в пять часов вечера, перед самым обедом, к нему заезжал Найденов и не застал его дома.
   – Я приказал не принимать его, если он еще раз приедет! – прибавил молодой профессор.


скачать книгу бесплатно

страницы: 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21

Поделиться ссылкой на выделенное