Константин Станюкович.

Севастопольский мальчик

(страница 9 из 15)

скачать книгу бесплатно

   – Валим на ялик… Небось как огрел его француз под Альмой, так никакой смелости в нем нет. Вовсе обескураженный… Видел вчера Менщика, когда садился в катер?.. Будь заместо его покойный Корнилов или Нахимов, совсем другой вышел бы военный оборот. Небось не оконфузили бы себя и солдатика… Валим на ялик, Маркушка!
   – Дозвольте, дяденька, прежде на баксион сбегать… тятьку проведать… Еще жив ли?
   – Я тебе дозволю… Не форси, говорят!.. На ялик! – грозно крикнул Бугай и погрозил кулаком.
   И уж дорогой Бугай, видимо не сердитый, проговорил:
   – Вечером сходим… Отчего не проведать. А зря лезть на убой – один форц. Живи, пока бог тебя терпит! Вырастешь, поймешь Бугая…


   Молодой, совсем бледный офицер в солдатской шинели, поддерживаемый статским господином, сел в ялик. Солдатик-денщик уложил два чемоданчика, господский мешок и – поменьше – свой и сел на носу ялика.
   – На северную! – нетерпеливо и взволнованно проговорил офицер задыхаясь.
   – Не волнуйся, Витя! Не говори громко. Тебе вред но, голубчик. Что говорил старший врач?
   И хоть статский, совсем юноша, походивший на офицера и, по-видимому, брат, и старался казаться молодцом и подбадривать брата, но голос его был встревоженный и испуганный, и мягкие лучистые глаза светились грустью.
   Ничего молодеческого не было в этом здоровом, дышавшем свежестью лице и в крепкой, сильной фигуре.
   Напротив, в юноше было что-то мешковатое и необыкновенно милое, доброе и тоскливое.
   Как только ялик отвалил, офицер встрепенулся, как птица, выпущенная из клетки. К бледному, почти мертвенному лицу с красивыми заострившимися чертами и ввалившимися глазами, большими и лихорадочно блестевшими, прилила кровь.
   Не без усилия поднял он болезненно белую и точно прозрачную исхудалую руку с голубыми жилками и, глядя на Севастополь, крестился.
   И, полный благодарного счастья, промолвил:
   – О, скорей бы только домой… Дома поправлюсь. Ты увидал бы, брат… Неужели ты нарочно приехал сюда, чтобы поступить в юнкера?
   – И тебя повидать… И в юнкера.
   – О, не оставайся, Шура… Не оставайся… Но я, офицер, должен был драться… И две пули. Видишь, на что я похож…
   – Поправишься, Витя… Не говори.
   – Мне лучше… Ничего… Не мешай… Не поступай в юнкера. Умоляю! Ты не знаешь, что за ужас война. Это бойня… Смерть… смерть везде… И ради чего убивать друг друга?.. Довольно с меня… Слава богу, что подальше отсюда… И не вернусь сюда… О, нет… нет… Окончится же война, и я в отставку… Называй меня трусом, Шура… Но я делал то, что и другие… Стоял в прикрытии на четвертом бастионе и смотрел, как люди падали с оторванными головами, без рук… без ног… Стон… крик… Я не прятался… Было жутко, но стыдно перед солдатами, а то бы убежал… А на ночной вылазке… Я и хуже зверя, когда, бросившись в неприятельскую траншею, убил француза… Ведь он просил не убивать.
А я, как опьяненный кровью, еще пырнул штыком в человека, и кровь брызнула… «Бей, руби!» – кричал я… пока не упал, и то думал, что смерть… Вынесли солдаты – вот и этот Прошка, мой денщик… Милый… славный! – говорил офицер, показывая головой на белобрысого солдатика.
   А солдатик то поглядывал на воду, то прислушивался к грохотанию бомбардировки. Но дым и бомбы были далеко, и он, видимо, был так же счастлив, как и офицер.
   – Не волнуйся, Витя…
   – Не оставайся, Шура… Или получить крест хочешь?.. О милый… Когда с вылазки меня перенесли на бастион и я открыл глаза, многие офицеры подходили и говорили, что я молодец… Полковой тоже… Обещал представить к Анне с мечами… А я, как вспомнил вылазку и как убивал, – мне было ужасно стыдно… невыносимо постыдно… И я плакал… плакал – и за себя и за людей… Я ведь не смел думать, что буду таким зверем… И ты, милый, добрый Шура, станешь таким же зверем… Уедем вместе… Подумай… Ты только вчера приехал… Мы не наговорились даже… Как позволил тебе папенька, Шура… И бедная маменька…
   Юноша и сам начинал колебаться, а главное, он вспомнил предостережение врача о том, что брат опасен. И раны, и злая лихорадка… То и дело может умереть на дороге…
   – Ну, хорошо, Витя. Я отвезу тебя домой…
   – И останешься?..
   – Поеду, Витя… Потом… позже…
   – Я уговорю тебя… Прежде раздумай… Будь на службе – иди, если призовут… это понятно… Убьют или ранят… Чем мы лучше солдат… Ведь наш бригадный называет их пушечным мясом, как и Наполеон их зовет… А ведь Наполеон – гениальный разбойник, вот и все… Я много читал о нем… Он просто… одного себя любил… И знаешь что, Шура?
   – Что?
   – Будет же время, когда не будет войн… Наверное, не будет! – возбужденно проговорил офицер.
   Он утомился, примолк и сконфуженно улыбнулся, взглядывая на яличника словно бы виноватыми глазами и почти испуганный, что вызовет в старом Бугае осуждающий взгляд.
   Бугай и Маркушка, жадно слушавшие офицера, были под сильным впечатлением чего-то диковинного и в то же время обаятельного.
   Этот офицер возбуждал и жалость и какое-то невольное восхищение и признаниями, и самообвинениями, и доселе неслыханными словами об отвращении к войне, и просьбами брата не идти на войну, и самым его необыкновенно милым, открытым лицом, над которым, казалось, уже витала смерть, которой он не чувствовал, а напротив, ехал полный надежды и счастья.
   И он, и все, что он говорил, дышали искренностью и правдой.
   Это-то и почувствовалось старым и малым: Бугаем и Маркушкой.
   Старик ни на мгновение не осудил мысленно молодого офицера. Напротив, внутренне просиял и словно бы умилился и смотрел на офицера проникновенным взглядом. В нем было и удивление, и ласка, и жалость.
   – А ты отставной матрос? – спросил молодой офицер, успокоенный и обрадованный ласковым взглядом Бугая.
   – Точно так, ваше благородие…
   После секунды возбужденно прибавил:
   – А вы душевно обсказывали, ваше благородие… Лестно слушать, ваше благородие… Не по-божьи люди живут… То-то оно и есть…
   Бугай навалился на весла.
   – Вот видишь, Шурка, – радостно сказал офицер брату…
   И прибавил, обращаясь к Бугаю:
   – Это ты отлично… Не по-божьи люди живут… Нехорошо! О, скоро люди будут жить лучше. Непременно…
   Через четверть часа ялик пристал к Северной стороне.
   Офицер остался на ялике, а брат его пошел на почту добывать лошадей.
   Денщик-солдатик пересел к офицеру.
   – А ты, Маркушка, сбегай за свежей водой! Может, барину испить угодно! – сказал Бугай.
   – Спасибо, голубчик… А мальчик славный! – промолвил офицер, когда Маркушка побежал.
   – То-то башковатый, ваше благородие. Небось поймет, что вы насчет войны обсказывали. А то на баксион просится… Отец матрос у него на четвертом… Мать его недавно умерла… Так сирота со мной… Гоню его в Симферополь… А то того и гляди убьет, а он… не согласен… Ну да я его не пущу на убой, ваше благородие…
   – Еще бы…
   Бугай несколько времени молчал и наконец таинственно проговорил:
   – Вот вы сказывали, что лучше будет жить людям… И прошел слух, будто и у нас насчет простого человека скоро войдут в понятие и пойдет новая линия. И быдто перед самой войной было предсказание императору Николаю Павловичу. Слышали, ваше благородие?
   – Нет. Расскажи, пожалуйста…
   И Бугай начал:
   – Сказывал мне один человек, ваше благородие, что как только француз пошел на Севастополь, отколе ни возьмись вдруг объявился во дворец старый-престарый и ровно лунь, вроде быдто монаха. И никто его не видал. Ни часовые, ни царские адъютанты, как монах прямо в царский кабинет императора Николая Павловича. «Так, мол, и так, ваше императорское величество, дозвольте слово сказать?» Дозволил. «Говори, мол, свое слово!» А монах лепортует: «Хотя, говорит, ваше величество, матросики и солдатики присягу исполнят по совести и во всем своем повиновении пойдут, куда велит начальство, и будут умирать, но только, говорит, Севастополю не удержаться». – «По какой причине?» – спросил император. «А по той самой причине, ваше величество, что господь очень сердит, что все его, батюшку, забыли…»
   – А ведь это правда… Забыли! – перебил офицер.
   – И вовсе забыли, ваше благородие! – ответил Бугай.
   И продолжал:
   – «И для примера извольте припомнить мое слово: француз и гличанин победит. И тогда беспременно объявите свое царское повеление, чтобы солдатам и матросам была ослабка и чтобы хрестьянам объявить волю, а не то, говорит, вовсе матушка Россия ослабнет, француз и всякий будет иметь над ней одоление». А император, ваше благородие, все слушал, как монах дерзничал, да как крикнул, чтобы монаха допросили, кто он такой есть… Прибежали генералы, а монаха и след простыл… Нет его… Точно скрозь землю провалился…
   – Тебе рассказывали, голубчик, вздор… Как мог явиться и пропасть монах? Это сказка… Сказка, которой поверили те, которые ждут и хотят, чтобы сказка была правдой. Но она будет, будет после войны!.. Верь, Бугай!..
   Бугай перекрестился.
   В эту минуту прибежал Маркушка и принес воду.
   Офицер с жадностью выпил воду, поблагодарил Маркушку и, раздумчиво взглядывая на него, вдруг сказал:
   – Маркушка! Поезжай со мной в деревню!
   – Зачем? – изумленно спросил мальчик.
   – Будешь жить у меня… Я буду учить тебя, потом отдам в училище… Тебе будет хорошо. Поедем!
   – Что ж, Маркушка… Поблагодари доброго барина и поезжай… Тебе новый оборот жизни будет… А то что здесь околачиваться! – говорил Бугай.
   – Еще ни за что убьют! – вставил солдатик.
   – Спасибо вам, добрый барин. И дай вам бог здоровья, и всего, всего, что пожелаете! – горячо сказал Маркушка. – Но только я останусь в Севастополе! – решительно и не без горделивости прибавил Маркушка.
   – И дурак! – сказал Бугай, а сам, втайне довольный, любовно взглядывал на своего мальчика-приятеля.
   – Пусть и дурак, а не поеду. Никуда не поеду. Что ж я так брошу и тятьку и вас, дяденька!.. А вы еще гоните! – обиженно вымолвил мальчик.
   Никакие убеждения офицера не подействовали.
   Приехала наконец почтовая телега, запряженная тощей тройкой.

   Молодой офицер и брат-юноша простились с Бугаем и Маркушкой, оставили ему адрес, чтоб он приехал, если раздумает, и скоро телега поплелась.
   Бугай перекрестился и промолвил:
   – Живи, голубчик! Спаси его господь!
   – Бог даст, выживет! – промолвил Маркушка.
   – Ну, валим назад, Маркушка… И какой ты у меня правильный, добрый чертенок! – ласково сказал Бугай. – А вечером проведаем тятьку на баксионе! – прибавил он.



   После жаркого осеннего дня – такие дни в Крыму не редкость – почти без сумерек наступил вечер.
   Он был ласково тих и дышал нежной прохладой.
   Плавно, медленно и торжественно поднимался по небосклону полный месяц. Красивый, холодный и бесстрастный ко всему, что творится на земле, он обливал ее своим таинственным, серебристым, мягким светом, полный чар.
   И недвижные в мертвом штиле рейды и бухты, и белые дома и домишки Севастополя, и притихшие бастионы и батареи, и окрестные возвышенности – словом, все это казалось на лунном свете какой-то волшебной декорацией.
   А звезды и звездочки, сверкающие словно бы брильянты, засыпавшие бархатистое темное небо, трепетно и ласково мигали сверху.
   – О господи! – невольно вырывался из груди не то восторг, не то вздох.
   И люди еще сильнее чувствовали прелесть этого вечера.
   Ведь он мог быть каждому и последним!
   Но пока вечер свой. Стрельба прекратилась с обеих сторон. Люди устали убивать друг друга и хотели отдыха.
   Словно бы утомилась и насытилась за день и сама смерть.
   Она притаилась и не показывалась на людях даже редкими светящимися точками бомб, с тихим свистом взлетающих в воздух, чтобы шлепнуться среди людей и разорваться.
   Смерть сводила теперь последние счеты не публично.
   Она витала в переполненных госпиталях и на перевязочных пунктах, где тяжелораненые и тяжелобольные, уже обреченные, должны были расстаться с жизнью в этот чудный вечер.
   И немногие сестры милосердия, эти самоотверженные подвижницы любви к ближнему, в первый раз появившиеся в русских госпиталях, едва успевали, чтоб облегчить последние минуты умирающих, выслушать последние просьбы о поклонах далеким близким и трогательную благодарность за ласковый уход доброй сестры.
   Это были первые ласточки милосердия.
   И как же полюбили солдаты и матросы этих сестер, бывших для страждущих в полном смысле пестуньями. Они и давали лекарство, перевязывали раны, говорили ободряющие слова, читали книги, писали письма, духовные завещания и умиляли не привыкшего к ласке солдата терпением и кротостью.
   – Хоть потолкайся, матушка, около меня, так мне уж будет легче! – говорил один тяжелораненый солдат.
   Вот что писал в своем «Историческом обзоре действий Крестовоздвиженской общины сестер попечения о раненых и больных» знаменитый хирург Пирогов [44 - …писал в своем «Историческом обзоре действий Крестовоздвиженской общины сестер попечения о раненых и больных» знаменитый хирург Пирогов… – Пирогов Николай Иванович (1810-1881) – великий русский хирург, основоположник военно-полевой хирургии. Принимал участие в обороне Севастополя, где проявил себя также как отличный организатор; впервые в полевых условиях использовал помощь сестер милосердия.Точное название работы Пирогова, отрывок из которой приведен в тексте, – «Исторический обзор действий Крестовоздвиженской общины сестер попечения о раненых и больных в военных госпиталях в Крыму и в Херсонской губернии с 1 декабря 1854 г. по 1 декабря 1855 г.» К. М. Станюкович цитирует ее по книге Дубровина «История Крымской войны и обороны Севастополя». В отличие и от Дубровина и от самого Пирогова, Станюкович «Дворянское собрание» всюду называет «морским собранием».], благодаря энергии которого положение раненых значительно улучшилось со времени его приезда в Севастополь.
   «Для всех очевидцев памятно будет, – пишет наш знаменитый хирург, – время, проведенное с двадцать восьмого марта по июнь месяц 1855 года в морском собрании. Во все это время около входа в собрание, на улице, где так нередко падали ракеты, взрывая землю, и лопались бомбы, стояла всегда транспортная рота солдат под командою деятельного и распорядительного подпоручика Яни; койки и окровавленные носилки были в готовности принять раненых; в течение девяти дней мартовской бомбардировки беспрестанно тянулись к этому входу ряды носильщиков; вопли носимых смешивались с треском бомб; кровавый след указывал дорогу к парадному входу собрания. Эти девять дней огромная танцевальная зала беспрестанно наполнялась и опоражнивалась; приносимые раненые складывались, вместе с носилками, целыми рядами, на паркетном полу, пропитанном на целые полвершка запекшеюся кровью; стоны и крики страдальцев, последние вздохи умирающих, приказания распоряжающихся – громко раздавались в зале. Врачи, фельдшера и служители составляли группы, беспрестанно двигавшиеся между рядами раненых, лежавших с оторванными и раздробленными членами, бледных как полотно от потери крови и от сотрясений, производимых громадными снарядами; между солдатскими шинелями мелькали везде белые капюшоны сестер, разносивших вино и чай, помогавших при перевязке и отбиравших на сохранение деньги и вещи страдальцев. Двери зала ежеминутно отворялись: вносили и выносили по команде: „на стол“, „на койку“, „в дом Гущина“ [45 - Сюда сносились все безнадежные и тяжелораненые. (Примеч. автора.)], «в Инженерный», «в Николаевскую». В боковой, довольно обширной комнате (операционной) на трех столах кровь лилась при производстве операций; отнятые члены лежали грудами, сваленные в ушатах; матрос Пашкевич – живой турникет [46 - Турникет – инструмент для остановки и предупреждения кровотечений при операциях конечностей.] морского собрания (отличавшийся искусством прижимать артерии при ампутациях) едва успевал следовать призыву врачей, переходя от одного стола к другому; с неподвижным лицом, молча, он исполнял в точности данные ему приказания, зная, что неутомимой руке его поручалась жизнь собратов. Бакунина [47 - Бакунина Екатерина Михайловна (1812-1894) – дочь сенатора, в период Севастопольской обороны сестра милосердия, одна из ближайших помощниц Н.И.Пирогова.] постоянно присутствовала в этой комнате, с пучком лигатур [48 - Лигатура – нить, которой во время операции перевязывают кровеносные сосуды.] в руке, готовая следовать на призыв врачей. За столами стоял ряд коек с новыми ранеными, и служители готовились переносить их на столы для операций; возле порожних коек стояли сестры, готовые принять ампутированных. Воздух комнаты, несмотря на беспрестанное проветривание, был наполнен испарениями крови, хлороформа; часто примешивался и запах серы – это значило, что есть раненые, которым врачи присудили сохранить поврежденные члены, и фельдшер Никитин накладывал им гипсовые повязки.
   Ночью, при свете стеарина, те же самые кровавые сцены, и нередко еще в больших размерах, представлялись в зале морского собрания. В это тяжкое время без неутомимости врачей, без ревностного содействия сестер, без распорядительности начальников транспортных команд: Яни (определенного к перевязочному пункту начальником штаба гарнизона князем Васильчиковым) и Коперницкого (определенного сюда незабвенным Нахимовым), не было бы никакой возможности подать безотлагательную помощь пострадавшим за отечество. Чтобы иметь понятие о всех трудностях этого положения, нужно себе живо представить темную южную ночь, ряды носильщиков при тусклом свете фонарей, направленных ко входу собрания и едва прокладывавших себе путь сквозь толпы раненых пешеходов, сомкнувшихся в дверях его. Все стремятся за помощью и на помощь, каждый хочет скорого пособия: раненый громко требует перевязки или операции; умирающий – последнего отдыха; все – облегчения страданий».


   В первый период осады Севастополь еще не представлял собою груды развалин.
   Неприятельские укрепления еще не приблизились к нашим, и снаряды не долетали, как позже, во все концы города, и дома, в дальних от оборонительной линии улицах, были обитаемы.
   Во многих частных домах были помещены раненые. Большой казенный дом командира порта, с огромным садом, был цел. Еще красовался Петропавловский собор, построенный в древнегреческом стиле, с красивой колоннадой, хотя несколько колонн уже были разбиты бомбами. В казенных и частных домах квартировали адмиралы, генералы, штабные офицеры гарнизона и оставшиеся еще семьи офицеров-моряков. Раненые офицеры-моряки оставались дома, чтоб пользоваться уходом немногих жен или матерей, не покидавших Севастополя и после жестоких бомбардирований.
   Не уезжала, конечно, из города и большая часть матросок, торговок и обитательниц слободок. Они только выбрались из них подальше от снарядов и устраивались на новых квартирах, но многие и оставались в своих домишках, скрываясь в погребах днем и не теряя надежды, что не лишатся своего достояния.
   «Прогонят же наконец француза! Получит Менщик подкрепления, пойдет на неприятеля, и город останется цел!»
   Оставались в городе и некоторые лавочники, и торговцы, и многий бедный люд, привыкший к насиженному месту. Появились с разных концов и люди, хотевшие воспользоваться случаем скоро нажиться.
   И, вдали от бастионов, Севастополь был полон той обычной мирной жизни, которая по временам напоминала прежний оживленный город черноморских моряков.
   Рынок по-прежнему был оживлен. Он служил центром всех новостей, слухов, судачения, перебранок торговок, умевших ругаться не хуже боцманов, и критических замечаний отставных старых матросов, не стеснявшихся и бранить и высмеивать Меншикова.
   На большой Екатерининской улице по-прежнему многие магазины и лавки не закрывались, и нередко днем, под грохот орудий, женщины заходили в лавки. Приказчики так же клялись, и дамы так же торговались, как прежде, покупая ленточки, прошивки или новую шляпку, чтоб вечером, после бомбардировки, показаться в люди, на Графскую пристань или на бульвар Казарского, наряднее и авантажнее.
   Даже на бастионах, где ядра и бомбы чуть ли не ежеминутно приносили увечья и смерть, появлялись и бойкие ярославцы, умевшие «заговаривать зубы» своими веселыми и остроумными присказками, и офени-владимирцы [49 - Офени-владимирцы… – Офеня – в дореволюционной России бродячий торговец. Занимались офенской торговлей преимущественно крестьяне Владимирской губернии.], и хохлы, и греки, и евреи – все эти «маркитанты» с жестянками разных закусок, ящиками сигар, табаком, спичками, бутылками вин и даже сластями, раскупаемыми, не торгуясь, офицерами. Появлялись и торговки с рынка с булками, бубликами, колбасой и квасом для продажи солдатам и матросам. Похаживал и сбитенщик, выкрикивая в блиндажах о горячем сбитне. Заходил и старый татарин Ахметка с корзинами, полными винограда. Забегали и храбрые прачки, стиравшие на господ на бастионах.
   Все они рисковали жизнью ради хорошей наживы и надежды на бога и на «авось».
   Но многие неустрашимые матроски, приносившие на бастионы своим матросам кое-что съестное, булку, выстиранную рубаху и доброе ласковое слово, рисковали жизнью только любви ради.
   И напрасно матросы приказывали матроскам не ходить и казались сердитыми, втайне необыкновенно счастливые этими посещениями, – быть может, в последний раз.
   Эти счастливцы особенно наказывали этим «глупым» с «опаской» возвращаться, под пулями, в город.
   Забегали и дети-подростки.
   Матросы грозили «форменно проучить» их, если еще осмелятся прийти сюда.
   А сами, тронутые своими неустрашимыми детьми, горячо целовали их, словно бы прощаясь навсегда, и удерживали тоскливые слезы, стараясь не показать их своему мальчику, товарищам и начальству.
   «И у других останутся сироты. И сколько уж осталось!» – невольно думали защитники на бастионах.
   Недаром же матросы говорили в последнее время осады:
   – Хоть по три матроса на пушку останется, еще можно драться, а как и по три не останется, ну, тогда шабаш.
   А один солдат на вопрос главнокомандующего князя Горчакова, обращенный к солдатам на втором разрушенном бастионе: «Много ли вас здесь на бастионе?» – ответил:
   – Дня на три хватит, ваше сиятельство!
   И Нахимов, незадолго до своей смертельной раны, однажды сказал начальнику бастиона, доложившему своему адмиралу, что англичане заложили батарею, которая будет поражать его бастион в тыл:
   – Что ж такое? Не беспокойтесь… Все мы здесь останемся!


скачать книгу бесплатно

страницы: 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15

Поделиться ссылкой на выделенное