Константин Станюкович.

Нянька

(страница 5 из 6)

скачать книгу бесплатно

   – Отчего же ты раньше мне ничего не сказала о поваре? – подозрительно спрашивала Лузгина.
   – Не смела, барыня… Думала, отстанет…
   – Ну, я вас всех разберу… Ты смотри у меня!.. Поди узнай, что делает Александр Васильевич!
   Анютка вошла в детскую и увидала Шурку, кивающего в окно возвращавшемуся Чижику.
   – Барчук! Маменька приказали узнать, что вы делаете… Что прикажете сказать?
   – Скажи, Анютка, что я пошел в сад погулять…
   И с этими словами Шурка выбежал из комнаты, чтобы встретить Чижика.


   У ворот Шурка бросился к Федосу.
   Участливо заглядывая в его лицо, он крепко ухватился за шершавую, мозолистую руку матроса и, глотая слезы, повторял, ласкаясь к нему:
   – Чижик… Милый, хороший Чижик!
   Мрачное и смущенное лицо Федоса озарилось выражением необыкновенной нежности.
   – Ишь ведь сердешный! – взволнованно прошептал он.
   И, бросив взгляд на окна дома – не торчит ли «белобрысая», Федос быстрым движением поднял Шурку, прижал его к своей груди и осторожно, чтобы не уколоть его своими щетинистыми усами, поцеловал мальчика. Затем он так же быстро опустил его на землю и проговорил:
   – Теперь иди домой поскорей, Лександра Васильич. Иди, мой ласковый…
   – Зачем? Мы вместе пойдем.
   – То-то не надо вместе. Неравно маменька из окна углядит, что ты ветрел свою няньку, и опять засерчает.
   – И пусть глядит… Пусть злится!
   – Да ты никак бунтовать против маменьки? – промолвил Чижик. – Не годится, милый мой, Лександра Васильич, бунтовать против родной матери. Ее почитать следует… Иди, иди… ужо наговоримся…
   Шурка, всегда охотно слушавший Чижика, так как вполне признавал его нравственный авторитет, и теперь готов был исполнить его совет. Но ему хотелось поскорей утешить друга в постигшем его несчастии, и потому, прежде чем уйти, он не без некоторого чувства горделивости произнес:
   – А знаешь, Чижик, и меня высекли!
   – То-то знаю. Слышал, как ты кричал, бедненький… Из-за меня ты потерпел, голубчик!.. Бог тебе это зачтет, небось! Ну иди же, иди, родной, а то нам с тобой опять попадет…
   Шурка убежал, еще более привязанный к Чижику. Несправедливое наказание, которому они оба подверглись, сильнее закрепило их любовь.
   Выждав минуту-другую у ворот, Федос твердою и решительною походкой направился через двор в кухню, стараясь под видом презрительной суровости скрыть пред посторонними невольный стыд высеченного человека.
   Иван оглядел Чижика улыбающимися глазами, но Чижик даже и не удостоил обратить внимания на повара, точно его и не было на кухне, и прошел в свой уголок в соседней комнате.
   – Барыня приказали, чтобы вы немедленно явились к ней, как вернетесь из экипажа! – крикнул ему из кухни Иван.
   Чижик не отвечал.
   Не спеша снял он шинель, переобулся в парусинные башмаки, достал из сундука яблоко и конфетку, данные ему утром Шуркой, сунул их в карман и, вынув из-за обшлага шинели письмо экипажного адъютанта, пошел в комнаты.
   В столовой барыни не было.
Там была одна Анютка. Она ходила взад и вперед по комнате, закачивая ребенка и напевая своим приятным голоском какую-то песенку.
   Заметив Федоса, Анютка подняла на него свои испуганные глаза. В них теперь светилось выражение скорби и участия.
   – Вам барыню, Федос Никитич? – шепнула она, подходя к Чижику.
   – Доложи, что я вернулся из экипажа, – промолвил смущенно матрос, опуская глаза.
   Анютка направилась было в спальню, но в ту же минуту Лузгина вошла в столовую.
   Федос молча подал ей письмо и отошел к дверям.
   Лузгина прочла письмо. Видимо, удовлетворенная тем, что просьба ее была исполнена и что дерзкого денщика строго наказали, она проговорила:
   – Надеюсь, наказание будет тебе хорошим уроком и ты не осмелишься более грубить…
   Чижик угрюмо молчал.
   А Лузгина между тем продолжала уже более мягким тоном:
   – Смотри же, Феодосии, веди себя, как следует порядочному денщику… Не пей водки, будь всегда почтителен к своей барыне… Тогда и мне не придется наказывать тебя…
   Чижик не ронял ни слова.
   – Понял, что я тебе говорю? – возвысила голос барыня, недовольная этим молчанием и угрюмым видом денщика.
   – Понял!
   – Так что ж ты молчишь?.. Надо отвечать, когда с тобой говорят.
   – Слушаю-с! – автоматически отвечал Чижик.
   – Ну, ступай к молодому барину… Можете идти в сад…
   Чижик вышел, а молодая женщина вернулась в спальную, возмущенная бесчувственностью этого грубого матроса. Решительно Василий Михайлович не понимает людей. Расхваливал этого денщика, как какое-то сокровище, а он и пьет, и грубит, и не чувствует никакого раскаяния.
   – Ах, что за грубый народ эти матросы! – произнесла вслух молодая женщина.
   После завтрака она собралась в гости. Перед тем как уходить, она приказала Анютке позвать молодого барина.
   Анютка побежала в сад.
   В глубине густого, запущенного сада, под тенью раскидистой липы сидели рядом на траве Чижик и Шурка. Чижик мастерил бумажный змей и о чем-то тихо рассказывал. Шурка внимательно слушал.
   – Пожалуйте к маменьке, барчук! – проговорила Анютка, подбегая к ним, вся раскрасневшаяся.
   – Зачем? – недовольно спросил Шурка, который чувствовал себя так хорошо с Чижиком, рассказывавшим ему необыкновенно интересные вещи.
   – А не знаю. Маменька собралась со двора. Должно быть, хотят с вами проститься…
   Шурка неохотно поднялся.
   – Что, мама сердится? – спросил он Анютку.
   – Нет, барчук… Отошли…
   – А ты торопись, ежели маменька требует… Да смотри не бунтуй, Лександра Васильич, с маменькой-то. Мало ли что у матери с сыном выйдет, а все надо почитать родительницу, – ласково напутствовал Шурку Чижик, оставляя работу и закуривая трубочку.
   Шурка вошел в спальню боязливо, имея обиженный вид, и смущенно остановился в нескольких шагах от матери.
   В нарядном шелковом платье и белой шляпке, красивая, цветущая и благоухающая, Марья Ивановна подошла к Шурке и, ласково потрепав его по щеке, проговорила с улыбкой:.
   – Ну, Шурка, довольно дуться… Помиримся… Проси у мамы прощенья за то, что ты назвал ее гадкой и злой… Целуй руку…
   Шурка поцеловал эту белую пухлую руку в кольцах, и слезы подступили к его горлу.
   Действительно, он виноват: он назвал маму злой и гадкой. А Чижик недаром говорит, что грешно быть дурным сыном.
   И Шурка, преувеличивая свою вину под влиянием охватившего его чувства, взволнованно и порывисто проговорил:
   – Прости, мама!
   Этот искренний тон, эти слезы, дрожавшие на глазах мальчика, тронули сердце матери. Она, в свою очередь, почувствовала себя виноватой за то, что так жестоко наказала своего первенца. Пред ней представилось его страдальческое личико, полное ужаса, в ее ушах слышались его жалобные крики, и жалость самки к детенышу охватила женщину. Ей хотелось горячо приласкать мальчика.
   Но она торопилась ехать с визитами, и ей было жаль нового парадного платья, и потому она ограничилась лишь тем, что, нагнувшись, поцеловала Шурку в лоб и сказала:
   – Забудем, что было. Ты ведь больше не будешь бранить маму?
   – Не буду.
   – И любишь по-прежнему свою маму?
   – Люблю.
   – И я тебя люблю, моего мальчика. Ну, до свидания. Ступай в сад…
   И с этими словами Лузгина потрепала еще раз Шурку по щеке, улыбнулась ему и, шелестя шелковым платьем, вышла из спальни.
   Шурка возвращался в сад не совсем удовлетворенный. Впечатлительному мальчику и слова и ласки матери казались недостаточными и не соответствующими его переполненному чувством раскаяния сердцу. Но еще более его смущало то, что с его стороны примирение было не полное. Хотя он и сказал, что любит маму по-прежнему, но чувствовал в эту минуту, что в душе его еще осталось что-то неприязненное к матери, и не столько за себя, сколько за Чижика.


   – Ну, как дела, голубок? Замирился с маменькой? – спрашивал Федос подошедшего тихими шагами Шурку.
   – Помирился… И я, Чижик, прощения просил, что обругал маму…
   – А разве такое было?
   – Было… Я маму назвал злой и гадкой.
   – Ишь ведь ты какой у меня отчаянный! Маменьку да как отчекрыжил!..
   – Это я за тебя, Чижик, – поспешил оправдаться Шурка.
   – То-то понимаю, что за меня… А главная причина – сердце твое не стерпело неправды… вот из-за чего ты взбунтовался, махонький… Оттого ты и Антона жалел… Бог за это простит, хучь ты и матери родной сгрубил… А все-таки это ты правильно, что повинился. Как-никак, а мать… И когда ежели человек чувствует, что виноват, – повинись. Что бы там ни вышло, а самому легче будет… Так ли я говорю, Лександра Васильич? Ведь легче?..
   – Легче, – проговорил раздумчиво мальчик.
   Федос пристально поглядел на Шурку и спросил:
   – Так что же ты ровно затих, посмотрю, а? Какая такая причина, Лександра Васильич? Сказывай, а мы вместе обсудим. После замирения у человека душа бывает легкая, потому все тяжелое зло из души-то выскочит, а ты, гляди-кось, какой туманливый… Или маменька тебя позудила?..
   – Нет, не то, Чижик… Мама меня не зудила…
   – Так в чем же беда?.. Садись-ка на траву да сказывай… А я буду змея кончать… И важнецкий, я тебе скажу, у нас змей выйдет… Завтра утром, как ветерок подует, мы его спустим…
   Шурка опустился на траву и несколько времени молчал.
   – Ты вот говоришь, что зло выскочит, а у меня оно не выскочило! – вдруг проговорил Шурка.
   – Как так?
   – А так, что я все-таки сержусь на маму и не так люблю ее, как прежде… Это ведь нехорошо, Чижик? И хотел бы не сердиться, а не могу…
   – За что же ты сердишься, коли вы замирились?
   – За тебя, Чижик…
   – За меня? – воскликнул Федос.
   – Зачем мама напрасно тебя посылала в экипаж? За что она называет тебя дурным, когда ты хороший?
   Старый матрос был тронут этой привязанностью мальчика и этой живучестью возмущенного чувства. Мало того, что он потерпел за своего пестуна, он до сих пор не может успокоиться.
   «Ишь ведь, божья душа!» – умиленно подумал Федос и в первое мгновение решительно не знал, что на это ответить и как успокоить своего любимца.
   Но скоро любовь к мальчику подсказала ему ответ.
   С чуткостью преданного сердца он понял лучше самых опытных педагогов, что надо уберечь ребенка от раннего озлобления против матери и во что бы то ни стало защитить в его глазах ту самую «подлую белобрысую», которая отравляла ему жизнь.
   И он проговорил:
   – А ты все-таки не сердись! Раскинь умишком, и сердце отойдет… Мало ли какое у человека бывает понятие… У одного, скажем, на аршин, у другого – на два… Мы вот с тобой полагаем, что меня здря наказали, а маменька твоя, может, полагает, что не здря. Мы вот думаем, что я не был пьяный и не грубил, а маменька, братец ты мой, может, думает, что, я и пьян был, и грубил, и что за это меня следовало отодрать по всей форме…
   Перед Шуркой открывался, так сказать, новый горизонт. Но, прежде чем вникнуть в смысл слов Чижика, он не без участливого любопытства спросил самым серьезным тоном:
   – А тебя очень больно секли, Чижик? Как Сидорову козу? – вспомнил он выражение Чижика. – И ты кричал?
   – Вовсе даже не больно, а не то что как Сидорову козу! – усмехнулся Чижик.
   – Ну?! А ты говорил, что матросов секут больно.
   – И очень больно… Только меня, можно сказать, ровно и не секли. Так только, для сраму, наказали и чтобы маменьке угодить, а я и не слыхал, как секли… Спасибо, добрый мичман в адъютантах… Он и пожалел… не приказал по форме сечь… Только ты, смотри, об этом не проговорись маменьке… Пусть думает, что меня как следует отодрали…
   – Ай да молодец мичман!.. Это он ловко придумал. А меня, Чижик, так очень больно высекли…
   Чижик погладил Шурку по голове и заметил:
   – То-то я слышал и жалел тебя… Ну да что об этом говорить… Что было, то прошло.
   Наступило молчание.
   Федос хотел было предложить сыграть в дураки, но Шурка, видимо чем-то озабоченный, спросил:
   – Так ты, Чижик, думаешь, что мама не понимает, что виновата перед тобой?
   – Пожалуй, что и так. А может, и понимает, да не хочет показать виду перед простым человеком. Тоже бывают такие люди, которые гордые. Вину свою чуют, а не сказывают…
   – Хорошо… Значит, мама не понимает, что ты хороший, и от этого тебя не любит?
   – Это ейное дело судить о человеке, и за то сердце против маменьки иметь никак невозможно… К тому же, по женскому званию, она и совсем другого рассудка, чем мужчина… Ей человек не сразу оказывается… Бог даст, опосля и она распознает, каков я есть, значит, человек, и станет меня лучше понимать. Увидит, что хожу я за ее сыночком как следует, берегу его, сказки ему сказываю, ничему дурному не научаю и что живем мы с тобой, Лександра Васильич, согласно, – сердце-то материнское, глядишь, свое и окажет. Любя свое дитё родное, и няньку евойную не станет утеснять дарма. Всё, братец ты мой, временем приходит, пока господь не умудрит… Так-то, Лександра Васильич… И ты зла не таи против своей маменьки, друг мой сердечный! – заключил Федос.
   Благодаря этим словам мать была до некоторой степени оправдана в глазах Шурки, и он, просветлевший и обрадованный, как бы в благодарность за это оправдание, разрешившее его сомнения, порывисто поцеловал Чижика и уверенно воскликнул:
   – Мама непременно полюбит тебя, Чижик! Она узнает, какой ты! Узнает!
   Федос, далеко не разделявший этой радостной уверенности, с ласкою глядел на повеселевшего мальчика.
   А Шурка оживленно продолжал:
   – И тогда мы, Чижик, отлично заживем… Никогда мама не пошлет тебя в экипаж… И этого гадкого Ивана прогонит… Это ведь он наговаривает на тебя маме… Я его терпеть не могу… И меня он крепко давил, когда мама секла… Как папа вернется, я ему все расскажу про этого Ивана… Ведь правда, надо рассказать, Чижик?
   – Не говори лучше… Не заводи кляуз, Лександра Васильич. Не путайся в эти дела… Ну их! – брезгливо промолвил Федос и махнул рукой с видом полнейшего пренебрежения. – Правда, брат, сама скажет, а жаловаться барчуку на прислугу без крайности не годится… Другой несмышленый да озорной ребенок и здря родителям пожалуется, а родители не разберут и прислугу отшлифуют. Небось, не сладко. Тоже и Иван этот самый… Хучь он и довольно даже подлый человек, что на своего же брата господам брешет, а ежели по-настоящему-то рассудить, так он и совесть-то потерял не по своей только вине. Он, например, ежели пришел наушничать, так ты его, подлеца, в зубы, да раз, да два, да в кровь, – говорил, загораясь негодованием, Федос. – Небось, больше не придет… И опять же: Иван все в денщиках околачивался, ну и вовсе бессовестным стал… Известно ихнее лакейское дело: настоящей, значит, трудливой работы нет, а прямо сказать – одна только фальшь… Тому угоди, тому подай, к тому подлестись, – человек и фальшит да брюхо отращивает, да чтобы скуснее объедки господские сожрать… Будь он форменным матросом, может, и Иван этой в себе подлости не имел… Матросики вывели бы его на линию… Так обломали бы его, что мое вам почтение!.. То-то оно и есть!.. И Иван стал бы другим Иваном… Однако брешу я, старый, только скуку навожу на тебя, Лександра Васильич… Давай-ка в дураки, а то в рамцу… Веселее будет…
   Он вынул из кармана карты, вынул яблоко и конфетку и, подавая Шурке, промолвил:
   – Накось, покушай…
   – Это твое, Чижик…
   – Ешь, говорят… Мне и скусу не понять, а тебе лестно… Ешь!
   – Ну, спасибо, Чижик… Только ты возьми половину.
   – Разве кусочек… Ну, сдавай, Лександра Васильич… Да смотри, опять не объегорь няньку… Третьего дня все меня в дураках оставлял! Дошлый ты в картах! – промолвил Федос.
   Оба примостились поудобнее на траве, в тени, и стали играть в карты.
   Скоро в саду раздался веселый, торжествующий смех Шурки и намеренно ворчливый голос нарочно проигрывающего старика:
   – Ишь ведь, опять оставил в дураках… Ну ж и дока ты, Лександра Васильич!


   Конец августа на дворе. Холодно, дождливо и неприветливо. Солнца не видать из-за свинцовых туч, окутавших со всех сторон небо. Ветер так и гуляет по грязным кронштадтским улицам и переулкам, напевая тоскливую осеннюю песню, и порой слышно, как ревет море.
   Большая эскадра старинных парусных кораблей и фрегатов уже возвратилась из долгого крейсерства в Балтийском море под начальством известного в те времена адмирала, который, охотник выпить, говорил, бывало, у себя за обедом: «Кто хочет быть пьян – садись подле меня, а кто хочет быть сыт – садись подле брата». Брат был тоже адмирал и славился обжорством.
   Корабли втянулись в гавань и разоружались, готовясь к зимовке. Кронштадтские рейды опустели, но зато затихшие летом улицы оживились.
   «Копчик» еще не вернулся из плавания. Его ждали со дня на день.
   В квартире у Лузгиных стоит тишина, та подавляющая тишина, которая бывает в домах, где есть тяжелобольные. Все ходят на цыпочках и говорят неестественно тихо.
   Шурка болен и болен серьезно. У него воспаление обоих легких, которым осложнилась бывшая у него корь. Вот уж две недели, как он лежит пластом на своей кроватке, исхудалый, с осунувшимся личиком и лихорадочно блестящими глазами, большими и скорбными, покорно притихший, точно подстреленная птица. Доктор ходит два раза в день, и его добродушное лицо при каждом посещении делается все серьезнее и серьезнее, причем губы как-то комично вытягиваются, точно он ими выражает опасность положения.
   Все это время Чижик находился безотлучно при Шурке. Больной настоятельно требовал, чтобы Чижик был при нем, и рад был, когда Чижик давал ему лекарство, и улыбался подчас, слушая его веселые сказки. По ночам Чижик дежурил, словно на вахте, на кресле около Шуркиной кровати и не спал, сторожа малейшее движение тревожно спавшего мальчика. А днем Чижик успевал бегать и в аптеку, и по разным делам и находил время смастерить какую-нибудь самодельную игрушку, которая заставила бы улыбнуться его любимца. И все это делал как-то незаметно и покойно, без суеты и необыкновенно быстро, и при этом лицо его светилось выражением чего-то спокойного, уверенного и приветливого, что успокоительно действовало на больного.
   И в эти дни сбылось то, о чем говорил в саду Шурка. Обезумевшая от горя и отчаяния мать, сама похудевшая от волнения и недосыпавшая ночей, только теперь начала узнавать этого «бесчувственного, грубого мужлана», невольно дивясь той нежности его натуры, которая обнаружилась в его неустанном уходе за больным и невольно заставила мать быть благодарной за сына.
   В этот вечер ветер особенно сильно завывал в трубах. В море было очень свежо, и Марья Ивановна, подавленная горем, сидела в своей спальне… Каждый порыв ветра заставлял ее вздрагивать и вспоминать то о муже, который шел в эту ужасную погоду из Ревеля в Кронштадт, то о Шурке.
   Доктор недавно ушел, серьезнее, чем когда-либо…
   – Надо ждать кризиса… Бог даст, мальчик вынесет… Давайте мускус и шампанское… Ваш денщик – отличная сиделка… Пусть он продежурит ночь около больного и дает ему как приказано, а вам следует отдохнуть… Завтра утром буду…
   Эти слова доктора невольно восстают в памяти, и слезы льются из ее глаз… Она шепчет молитвы, крестится… Надежда сменяется отчаянием, отчаяние – надеждой.
   Вся в слезах, она прошла в детскую и приблизилась к кроватке.
   Федос тотчас же встал.
   – Сиди, сиди, пожалуйста, – шепнула Лузгина и заглянула на Шурку.
   Он был в забытьи и прерывисто дышал… Она приложила руку к его голове – от нее так и пышало жаром.
   – О господи! – простонала молодая женщина, и слезы снова хлынули из ее глаз…
   В слабо освещенной комнате царила тишина. Только слышалось дыхание Шурки да порою доносился сквозь закрытые ставни заунывный стон ветра.
   – Вы бы шли отдохнуть, барыня, – почти шепотом проговорил Федос: – не извольте сумлеваться… Я все справлю около Лександра Васильича…
   – Ты сам не спал несколько ночей.
   – Нам, матросам, дело привычное… И я даже вовсе спать не хочу… Шли бы, барыня! – мягко повторил он.
   И, глядя с состраданием на отчаяние матери, он прибавил:
   – И, осмелюсь вам доложить, барыня, не приходите в отчаянность. Барчук на поправку пойдет.
   – Ты думаешь?
   – Беспременно поправится! Зачем такому мальчику умирать? Ему жить надо.
   Он произнес эти слова с такою уверенностью, что надежда снова оживила молодую женщину.
   Она посидела еще несколько минут и поднялась.
   – Какой ужасный ветер! – проронила она, когда снова с улицы донесся вой. – Как-то «Копчик» теперь в море? С ним не может ничего случиться? Как ты думаешь?
   – «Копчик» и не такую штурму выдерживал, барыня. Небось, взял все рифы и знай покачивается себе, как бочонок… Будьте обнадежены, барыня… Слава богу, Василий Михайлович форменный командир…
   – Ну, я пойду вздремнуть… Чуть что – разбуди.
   – Слушаю-с. Покойной ночи, барыня!
   – Спасибо тебе за все… за все! – прошептала с чувством Лузгина и, значительно успокоенная, вышла из комнаты.
   А Чижик всю ночь бодрствовал, и когда на следующее утро Шурка, проснувшись, улыбнулся Чижику и сказал, что ему гораздо лучше и что он хочет чаю, Чижик широко перекрестился, поцеловал Шурку и отвернулся, чтобы скрыть подступающие радостные слезы.

   На другой день вернулся Василий Михайлович.
   Узнавши от жены и от доктора, что Шурку выходил главным образом Чижик, Лузгин, счастливый, что обожаемый сын его вне опасности, горячо благодарил матроса и предложил ему сто рублей.
   – При отставке пригодятся, – прибавил он.
   – Осмелюсь доложить, вашескобродие, что денег взять не могу, – проговорил несколько обиженно Чижик.
   – Почему это?
   – А потому, вашескобродие, что я не из-за денег за вашим сыном ходил, а любя…
   – Я знаю, но все-таки Чижик… Отчего не взять?
   – Не извольте обижать меня, вашескобродие… Оставьте при себе ваши деньги.
   – Что ты?.. Я и не думал тебя обижать!.. Как хочешь… Я тоже, брат, от чистого сердца тебе предлагал! – несколько сконфуженно проговорил Лузгин.
   И, взглянув на Чижика, вдруг прибавил:
   – И какой же ты, я тебе скажу, славный человек, Чижик!..


скачать книгу бесплатно

страницы: 1 2 3 4 5 6

Поделиться ссылкой на выделенное