Константин Станюкович.

Нянька

(страница 2 из 6)

скачать книгу бесплатно

   – Зачем жаловаться?.. Небось, я не забижу ничем маленького барчука… Дитё забижать не годится. Это самый большой грех… Зверь и тот не забиждает щенят… Ну, а ежели, случаем, промеж нас и выйдет свара какая, – продолжал Федос, добродушно улыбаясь, – мы и сами разберемся, без маменьки… Так-то лучше, барчук… А то что кляузы заводить зря?.. Нехорошее это дело, братец ты мой, кляузы… Самое последнее дело! – прибавил матрос, свято исповедовавший матросские традиции, воспрещающие кляузы.
   Шурка согласился, что это нехорошее дело, – он и от Антона и от Анютки это слышал не раз, – и поспешил объяснить, что он даже и на Антона не жаловался, когда тот назвал его «подлым отродьем», чтоб его не отправляли сечь в экипаж…
   – И без того его часто посылали… Он маме грубил! И пьяный бывал! – прибавил мальчик конфиденциальным тоном.
   – Вот это правильно, барчук… Совсем правильно! – почти нежно проговорил Федос и одобрительно потрепал Шурку по плечу. – Сердце-то детское умудрило пожалеть человека… Положим, этот Антон, прямо сказать, виноват… Разве можно на дите вымещать сердце?.. Дурак он во всей форме! А вы-то дуракову вину оставили безо внимания, даром что глупого возраста… Молодца, барчук!
   Шурка был, видимо, польщен одобрением Чижика, хотя оно и шло вразрез с приказанием матери не скрывать от нее ничего.
   А Федос осторожно присел на сундук и продолжал:
   – Скажи вы тогда маменьке про эти самые Антоновы слова, отодрали бы его как Сидорову козу… Сделайте ваше одолжение!
   – А что это значит?.. Какая такая коза, Чижик?..
   – Скверная, барчук, коза, – усмехнулся Чижик. – Это так говорится, ежели, значит, очень долго секут матроса… Вроде как до бесчувствия…
   – А тебя секли как Сидорову козу, Чижик?..
   – Меня-то?.. Случалось прежде… Всяко бывало…
   – И очень больно?
   – Небось, несладко…
   – А за что?..
   – За флотскую часть… вот за что… Особенно не разбирали…
   Шурка помолчал и, видимо, желая поделиться с Чижиком кое-чем небезынтересным, наконец проговорил несколько таинственно и серьезно:
   – И меня секли, Чижик.
   – Ишь ты, бедный… Такого маленького?
   – Мама секла… И тоже было больно…
   – За что ж вас-то?..
   – Раз за чашку мамину… я ее разбил, а другой раз, Чижик, я мамы не слушал… Только ты, Чижик, никому не говори…
   – Не бойся, милой, никому не скажу…
   – Папа, тот ни разу не сек.
   – И любезное дело… Зачем сечь?
   – А вот Петю Голдобина – знаешь адмирала Голдобина? – так того все только папа его наказывает… И часто…
   Федос неодобрительно покачал головой.
Недаром и матросы не любили этого Голдобина. Форменная собака!
   – А на «Копчике» папа наказывает матросов?
   – Без эстого нельзя, барчук.
   – И сечет?
   – Случается. Однако папенька ваш добер… Его матросы любят….
   – Еще бы… Он очень добрый!.. А хорошо теперь погулять бы на дворе, Чижик! – воскликнул мальчик, круто меняя разговор и взглядывая прищуренными глазами в окно, из которого лились снопы света, заливая блеском комнату.
   – Что ж, погуляем… Солнышко так и играет. Веселит душу-то.
   – Только надо маму спросить…
   – Знамо, надо отпроситься… Без начальства и нас не пускают!
   – Верно, пустит?
   – Надо быть, пустит!
   Шурка убежал и, вернувшись через минуту, весело воскликнул:
   – Мама пустила! Только велела теплое пальто надеть и потом ей показаться. Одень меня, Чижик!.. Вот пальто висит… Там и шапка и шарф на шею…
   – Ну ж и одежи на вас, барчук… Ровно в мороз! – усмехнулся Федос, одевая мальчика.
   – И я говорю, что жарко.
   – То-то жарко будет…
   – Мама не позволяет другого пальто… Уж я просил… Ну, идем к маме!
   Марья Ивановна осмотрела Шурку и, обращаясь к Федосу, проговорила:
   – Смотри, береги барина… Чтоб не упал да не ушибся!
   «Как доглядишь? И что за беда, коли мальчонка упадет?» – подумал Федос, совсем не одобрявший барыню за ее праздные слова, и официально-почтительно ответил:
   – Слушаю-с!
   – Ну, идите…
   Оба довольные, они ушли из спальной, сопровождаемые завистливым взглядом Анютки, нянчившей ребенка.
   – Один секунд обождите меня в колидоре, барчук… Я только переобуюсь.
   Федос сбегал в комнату за кухней, переобулся в сапоги, взял бушлат и фуражку, и они вышли на большой двор, в глубине которого был сад с зеленеющими почками на оголенных деревьях.


   На дворе было славно.
   Вешнее солнышко приветливо глядело с голубого неба, по которому двигались перистые белоснежные облачка, и пригревало изрядно. В воздухе, полном бодрящей остроты, пахло свежестью, навозом и, благодаря соседству казарм, кислыми щами и черным хлебом. Вода капала с крыш, блестела в колдобинках и пробивала канавки на обнаженной, испускавшей пар земле с едва пробившейся травкой. Все на дворе словно трепетало жизнью.
   У сарая бродили, весело кудахтая, куры, и неугомонный пестрый петух с важным, деловым видом шагал по двору, отыскивая зерна и угощая ими своих подруг. У колдобин гоготали утки. Стайка воробьев то и дело слетала из сада на двор и прыгала, чирикая и ссорясь друг с другом. Голуби разгуливали по крыше сарая, расправляли на солнце сизые перья и ворковали о чем-то. На самом припеке, у водовозной бочки, дремала большая рыжая дворняга и по временам щелкала зубами, ловя блох.
   – Прелесть, Чижик! – воскликнул полный радости жизни Шурка и, словно пущенный на волю жеребенок, бросился со всех ног через двор к сараю, вспугивая воробьев и кур, которые удирали во все лопатки и отчаянным кудахтаньем заставили петуха остановиться и в недоумении поднять ногу.
   – То-то хорошо! – промолвил матрос.
   И он присел на опрокинутом бочонке у сарая, вынул из кармана маленькую трубчонку и кисет с табаком, набил трубочку, придавил мелкую махорку корявым большим пальцем и, закурив, затянулся с видимым наслаждением, оглядывая весь двор – и кур, и уток, и собаку, и травку, и ручейки – тем проникновенным, любовным взглядом, каким могут только смотреть люди, любящие и природу и животных.
   – Осторожней, барчук!.. Не попадите в ямку… Ишь, воды-то… Утке и лестно…
   Шурке скоро надоело бегать, и он присел к Федосу. Мальчика словно тянуло к нему.
   Они почти целый день пробыли на дворе – только ходили завтракать да обедать в дом, и в эти часы Федос обнаружил такое обилие знаний, умел так все объяснить и насчет кур, и насчет уток, и насчет барашков на небе, что Шурка решительно пришел в восторженное удивление и проникся каким-то благоговейным уважением к такому богатству сведений своего пестуна и только удивлялся, откуда это Чижик все знает.
   Словно бы целый новый мир открывался мальчику на этом дворе, и он впервые обратил внимание на все, что на нем было и что оказывалось столь интересным. И он в восторге слушал Чижика, который, рассказывая про животных или про травку, казалось, сам был и животным и травой, – до того он, так сказать, весь проникался их жизнью…
   Повод к такому разговору подала шалость Шурки. Он запустил камнем в утку и подшиб ее… Та с громким гоготом отскочила в сторону…
   – Неправильно это, Лександра Васильич! – проговорил Федос, покачивая головой и хмуря нависшие свои брови. – Не-хо-ро-шо, братец ты мой! – протянул он с ласковым укором в голосе.
   Шурка вспыхнул и не знал, обидеться ему или нет, и, сделав вид, что не слышит замечания Федоса, с искусственно беззаботным видом стал ссыпать ногой землю в канавку.
   – За что безответную птицу обидели?.. Вон она, бедная, хромлет и думает: «За что меня мальчик зря зашиб?..» И она пошла к своему селезню жаловаться.
   Шурке было неловко: он понимал, что поступил нехорошо, – и в то же время его заинтересовало, что Чижик говорит, будто утки думают и могут жаловаться.
   И он, как все самолюбивые дети, не любящие сознаваться пред другими в своей вине, подошел к матросу и, не отвечая по существу, заносчиво проговорил:
   – Какую ты дичь несешь, Чижик! Разве утки могут думать и еще жаловаться?
   – А вы полагаете как?.. Небось, всякая тварь понимает и свою думу думает… И промеж себя разговаривает по-своему… Гляди-кось, как воробушек-то зачиликал? – указал Федос тихим движением головы на воробья, слетевшего из сада. – Ты думаешь, он спроста, шельмец: «чилик да чилик!» Вовсе нет! Он, братец ты мой, отыскал корму и сзывает товарищей. «Летите, мол, братцы, кантовать вместе! Вали-валом, ребята!» Тоже – воробей, а небось понимает, что одному есть харч не годится… Я, мол, ем, и ты ешь, а не то что потихоньку от других…
   Шурка присел рядом на бочонке, видимо заинтересованный.
   А матрос продолжал:
   – Вот хоть бы взять собаку… Лайку эту самую. Нешто она не понимает, как сегодня в обед Иван ее кипятком ошпарил от своего озорства?.. Тоже нашел над кем куражиться! Над собакой, лодырь бесстыжий! – с сердцем говорил Федос. – Небось, теперь эта самая Лайка к кухне не подойдет… И подальше от кухни-то… Знает, как там ее встретят… К нам вот не боится!
   И с этими словами Федос подозвал лохматую, далеко не неказистую собаку с умной мордой и, погладив ее, проговорил:
   – Что, брат, попало от дурака-то?.. Покажи-ка спину!..
   Лайка лизнула руку матроса.
   Матрос осторожно осмотрел ее спину.
   – Ну, Лаечка, не очень-то тебя ошпарили… Ты больше от досады, значит, визжала… Не бойся… Уж теперь я тебя в обиду не дам…
   Собака опять лизнула руку и весело замахала хвостом.
   – Вон и она чувствует ласку… Смотрите, барчук… Да что собака… Всякая насекомая и та понимает, да сказать только не может… Травка и та словно пискнет, как ты ее придавишь…
   Много еще говорил словоохотливый Федос, и Шурка был совсем очарован. Но воспоминание об утке смущало его, и он беспокойно проговорил:
   – А не пойдем ли, Чижик, посмотреть утку?.. Не сломана ли у нее нога?
   – Нет, видно, ничего… Вон она переваливается… Небось, без фершела поправилась? – засмеялся Федос и, понявши, что мальчику стыдно, погладил его по голове и прибавил: – Она, братец ты мой, уж не сердится… Простила… А завтра мы ей хлеба принесем, если нас гулять пустят…
   Шурка уже был влюблен в Федоса. И нередко потом, в дни своего отрочества и юношества, имея дело с педагогами, вспоминал о своем денщике-няньке и находил, что никто из них не мог сравниться с Чижиком.
   В девятом часу вечера Федос уложил Шурку спать и стал рассказывать ему сказку. Но сонный мальчик не дослушал ее и, засыпая, проговорил:
   – А я не буду обижать уток… Прощай, Чижик!.. Я тебя люблю.
   В тот же вечер Федос стал устраивать себе уголок в комнате рядом с кухней.
   Снявши с себя платье и оставшись в исподних и в ситцевой рубахе, он открыл свой сундучок, внутренняя доска которого была оклеена разными лубочными картинками и этикетами с помадных банок – тогда олеографий и иллюстрированных изданий еще не было, – и первым делом достал из сундука маленький потемневший образок Николая-чудотворца и, перекрестившись, повесил к изголовью. Затем повесил зеркальце и полотенце и, положив на козлы, заменявшие кровать, свой блинчатый тюфячок, постлал его простыней и накрыл ситцевым одеялом.
   Когда все было готово, он удовлетворенно оглядел свой новый уголок и, разувшись, сел на кровать и закурил трубку..
   В кухне еще возился Иван, только что убравший самовар.
   Он заглянул в комнатку и спросил:
   – А ужинать разве не будете, Федос Никитич?
   – Нет, не хочу…
   – И Анютка не хочет… Видно, придется одному ужинать… А то чаю не угодно ли? У меня сахар завсегда водится! – проговорил, как-то плутовато подмигивая глазом, Иван.
   – Спасибо на чае… Не стану…
   – Что ж, как угодно! – как будто обижаясь, сказал Иван, уходя.
   Не нравился ему новый сожитель, очень не нравился. В свою очередь и Иван не пришелся по вкусу Федосу. Федос не любил вообще вестовщину и денщиков, а этого плутоватого и нахального повара в особенности. Особенно ему не понравились разные двусмысленные шуточки, которые он отпускал за обедом Анютке, и Федос сидел молча и только сурово хмурил брови. Иван тотчас же понял, отчего матросня сердится, и примолк, стараясь поразить его своим высшим обращением и хвастливыми разговорами о том, как им довольны и как его ценят и барыня и барин.
   Но Федос отмалчивался и решил про себя, что Иван совсем пустой человек. А за Лайку назвал его таки прямо бессовестным и прибавил:
   – Тебя бы так ошпарить. А еще считаешься матросом!
   Иван отшутился, но затаил в своем сердце злобу на Федоса, тем более что его осрамили при Анютке, которая, видимо, сочувствовала словам Федоса.
   – Однако, и спать ложиться! – проговорил вслух Федос, докурив трубку.
   Он встал, торжественно-громко произнес «Отче наш» и, перекрестившись, лег в постель. Но заснуть еще долго не мог, и в голове его бродили мысли о прошлой пятнадцатилетней службе и о новом своем положении.
   «Мальчонка добрый, а как с этими уживусь – с белобрысой да с лодырем?» – задавал он себе вопрос. В конце концов он решил, что как бог даст, и, наконец, заснул, вполне успокоенный этим решением.


   Федос Чижик, как и большая часть матросов того времени, когда крепостное право еще доживало свои последние годы и во флоте, как везде, царила беспощадная суровость и даже жестокость в обращении с простыми людьми, – был, разумеется, большим философом-фаталистом.
   Все благополучие своей жизни, преимущественно заключавшееся в охранении своего тела от побоев и линьков, а лица от серьезных повреждений – за легкими он не гнался и считал их относительным благополучием, – Федос основывал не на одном только добросовестном исполнении своего трудного матросского дела и на хорошем поведении согласно предъявляемым требованиям, а главнейшим образом на том, «как бог даст».
   Эта не лишенная некоторой трогательности и присущая лишь русским простолюдинам исключительная надежда на одного только господа бога разрешала все вопросы и сомнения Федоса относительно его настоящей и будущей судьбы и служила едва ли не единственной поддержкой, чтобы, как выражался Чижик, «не впасть в отчаянность и не попробовать арестантских рот».
   И благодаря такой надежде он оставался все тем же исправным матросом и стоиком, отводящим свою возмущенную людскою неправдой душу лишь крепкою бранью и тогда, когда даже воистину христианское терпение русского матроса подвергалось жестокому испытанию.
   С тех пор как Федос Чижик, оторванный от сохи, был сдан благодаря капризу старухи-помещицы в рекруты и, никогда не видавший моря, попал, единственно из-за своего малого роста, во флот, – жизнь Федоса представляла собою довольно пеструю картину переходов от благополучия к неблагополучию, от неблагополучия к той, едва даже понятной теперь, невыносимой жизни, которую матросы характерно называли «каторгой», и обратно – от «каторги» к благополучию.
   Если «давал бог», командир, старший офицер и вахтенные начальники попадались по тем суровым временам не особенно бешеные и дрались и пороли, как выражался Федос, «не зря и с рассудком», то и Федос, как один из лучших марсовых, чувствовал себя спокойным и довольным, не боялся сюрпризов в виде линьков, и природное его добродушие и некоторый юмор делали его одним из самых веселых рассказчиков на баке.
   Если же «бог давал» командира или старшего офицера, что называется на матросском жаргоне, «форменного арестанта», который за опоздание на несколько секунд при постановке или при уборке парусов приказывал «спустить шкуры» всем марсовым, то Федос терял веселость, делался угрюм и, после того как его драли как Сидорову козу, случалось, нередко загуливал на берегу. Однако все-таки находил возможным утешать падавших духом молодых матросов и с какою-то странною уверенностью для человека, спина которого сплошь покрыта синими рубцами с кровавыми подтеками, говорил:
   – Бог даст, братцы, нашего арестанта переведут куда… Заместо его не такой дьявол поступит… Отдышимся. Не все же терпеть-то!
   И матросы верили – им так хотелось верить, – что, «бог даст», уберут куда-нибудь «арестанта».
   И терпеть, казалось, было легче.
   Федос Чижик пользовался большим авторитетом и в своей роте, и на судах, на которых плавал, как человек правильный, вдобавок с умом и лихой марсовой, не раз доказавший и знание дела и отвагу. Его уважали и любили за его честность, добрый характер и скромность. Особенно расположены к нему были молодые безответные матросики. Федос таких всегда брал под свою защиту, оберегая их от боцманов и унтер-офицеров, когда они слишком куражились и зверствовали.
   Достойно замечания, что в деле исправления таких боцманов Федос несколько отступал от своего фатализма, возлагая надежды не на одно только «как бог даст», но и на силу человеческого воздействия, и даже, главным образом, на последнее.
   По крайней мере, когда увещательное слово Федоса, сказанное с глазу на глаз какому-нибудь неумеренному мордобою-боцману, слово, полное убедительной страстности пожалеть людей, не производило надлежащего впечатления и боцман продолжал по-прежнему драться «безо всякого рассудка», – Федос обыкновенно прибегал к предостережению и говорил:
   – Ой, не зазнавайся, боцман, что вошь в коросте! Бог гордых не любит. Смотри, как бы тебя, братец ты мой, не проучили… Сам, небось, знаешь, как вашего брата проучивают!
   Если к такому предостережению боцман оставался глух, Федос покачивал раздумчиво головой и строго хмурил брови, видимо, принимая какое-то решение.
   Несмотря на свою доброту, он, однако, во имя долга и охранения неписанного обычного матросского права, собирал несколько достойных доверия матросов на тайное совещание о поступках боцмана-зверя, и на этом матросском суде Линча обыкновенно постановлялось решение: проучить боцмана, что и приводилось в исполнение при первом же съезде на берег.
   Боцмана избивали где-нибудь в переулке Кронштадта или Ревеля до полусмерти и доставляли на корабль. Обыкновенно боцман того времени и не думал жаловаться на виновников, объяснял начальству, что в пьяном виде имел дело с матросами с иностранных купеческих кораблей, и после такой серьезной «выучки» уже дрался с «большим рассудком», продолжая, конечно, ругаться с прежним мастерством, за что, впрочем, никто не был в претензии.
   И Федос в таких случаях нередко говорил с обычным добродушием:
   – Как выучили, так и человеком стал. Боцман как боцман…
   Сам Федос не желал быть «начальством» – совсем это не подходило к его характеру, – и он решительно просил не производить его в унтер-офицеры, когда один из старших офицеров, с которым он служил, хотел представить Федоса.
   – Будьте милостивы, ваше благородие, ослобоните от такой должности! – взмолился Федос.
   Изумленный старший офицер спросил:
   – Это почему?
   – Не привержен я быть унтерцером, ваше благородие. Вовсе не по мне это звание, ваше благородие… Явите божескую милость, дозвольте остаться в матросах! – докладывал Федос, не объясняя, однако, мотивов своего нежелания.
   – Ну, если не хочешь, как знаешь… А я думал тебя наградить…
   – Рад стараться, ваше благородие! Премного благодарен, ваше благородие, что дозволили остаться матросом.
   – И оставайся» коли ты такой дурак! – проговорил старший офицер.
   А Федос ушел из каюты старшего офицера радостный и довольный, что избавился от должности, в которой приходилось «собачиться» со своим же братом-матросом и находиться в более непосредственных отношениях с господами офицерами.
   «Ну их… От греха лучше подальше!»
   Всего бывало в течение долгой службы Федоса. И пороли и били его, и похваливали и отличали. Последние три года службы его на «Копчике», под начальством Василия Михайловича Лузгина, были самыми благополучными годами. Лузгин и старший офицер были люди добрые по тем временам, и на «Копчике» матросам жилось относительно хорошо. Не было ежедневных порок, не было вечного трепета. Не было бессмысленной флотской муштры.
   Василий Михайлович знал Федоса как отличного фор-марсового и, выбрав его загребным на свой вельбот, еще лучше познакомился с матросом, оценив его добросовестность и аккуратность.
   И Федос думал, что, «бог даст», он прослужит еще три года с Василием Михайловичем тихо и спокойно, как у Христа за пазухой, а там его уволят в «бессрочную» до окончания положенного двадцатипятилетнего срока службы, и он пойдет в свою дальнюю симбирскую деревушку, с которой не порывал связей и раз в год просил какого-нибудь грамотного матроса писать к своему «дражайшему родителю» письмо, обыкновенно состоящее из добрых пожеланий и поклонов всем родным.
   Матрос, не вовремя отдавший внизу марса-фал, которым оторвало Федосу, бывшему на марсе, два пальца, был невольным виновником в перемене судьбы Чижика.
   Матроса жестоко отодрали, а Чижика немедленно отправили в кронштадский госпиталь, где ему вылущили оба пальца. Он выдержал операцию даже не охнув. Только стиснул зубы, и по его побледневшему от боли лицу катились крупные капли пота. Через месяц уж он был в экипаже.
   По случаю потери двух пальцев он надеялся, что, «бог даст», его назначат в «неспособные» и уволят в бессрочный отпуск. По крайней мере, так говорил ротный писарь и советовал через кого-нибудь «исхлопотать». Таких примеров бывало!
   Но исхлопотать за Федоса было некому, а сам он не решался беспокоить ротного командира. Как бы еще не попало за это.
   Таким образом Чижик остался на службе и попал в няньки.


   Прошел месяц с тех пор, как Федос поступил к Лузгиным.
   Нечего и говорить, что Шурка был без ума от своей няньки, находился вполне под его влиянием и, слушая его рассказы о штормах и ураганах, которые доводилось испытать Чижику, о матросах и об их жизни, о том, как черные люди, арапы, почти голые ходят на далеких островах за Индийским океаном, слушая про густые леса, про диковинные фрукты, про обезьян, про крокодилов и акул, про чудное высокое небо и горячее солнышко, – Шурка сам непременно хотел быть моряком, а пока старался во всем подражать Чижику, который в то время был его идеалом.
   С чисто детским эгоизмом он не отпускал от себя Чижика, чтоб быть всегда вместе, забывая даже и. мать, которая со времени появления Чижика как-то отошла на второй план.
   Еще бы! Она не умела так занятно рассказывать, не умела делать таких славных бумажных змеев, волчков и лодок, которые делал Чижик. И ко всему этому он с Чижиком не чувствовал над собою придирчивой няньки. Они были больше приятелями, и, казалось, жили одними интересами, и часто, не сговариваясь, выражали одни и те же мнения.
   Эта близость с денщиком-матросом несколько пугала Марью Ивановну, а некоторая отчужденность от матери, которую она, конечно, заметила, даже заставила ее ревновать Шурку к няньке. Кроме того, Марье Ивановне, как бывшей институтке и строгой ревнительнице манер, казалось, будто Шурка при Чижике немного огрубел и манеры его стали угловатее.


скачать книгу бесплатно

страницы: 1 2 3 4 5 6

Поделиться ссылкой на выделенное