Иван Солоневич.

Россия в концлагере (сборник)

(страница 5 из 61)

скачать книгу бесплатно

В пересылке

Огромные каменные коридоры пересылки переполнены всяческим народом. Сегодня – «большой прием». Из провинциальных тюрем прибыли сотни крестьян, из Шпалерки – рабочие, урки (профессиональный уголовный элемент) и – к моему удивлению – всего несколько человек интеллигенции. Я издали замечаю всклокоченный чуб

Юры, и Юра устремляется ко мне, уже издали показывая пальцами «три года»59. Юра исхудал почти до неузнаваемости – он, оказывается, объявил голодовку в виде протеста против недостаточного питания… Мотив, не лишенный оригинальности… Здесь же и Борис – тоже исхудавший, обросший бородищей и уже поглощенный мыслью о том, как бы нам всем попасть в одну камеру. У него, как и у меня, – восемь лет60, но в данный момент все эти сроки нас совершенно не интересуют. Все живы – и то слава богу…

Борис предпринимает ряд таинственных манипуляций, а часа через два – мы все в одной камере, правда одиночке, но сухой и светлой и, главное, без всякой посторонней компании. Здесь мы можем крепко обняться, обменяться всем пережитым и… обмозговать новые планы побега.

В этой камере мы как-то быстро и хорошо обжились. Все мы были вместе и пока что – вне опасности. У всех нас было ощущение выздоровления после тяжелой болезни, когда силы прибывают и когда весь мир кажется ярче и чище, чем он есть на самом деле. При тюрьме оказалась старенькая библиотека. Нас ежедневно водили на прогулку… Сначала трудно было ходить: ноги ослабели и подгибались. Потом, после того, как первые передачи влили новые силы в наши ослабевшие мышцы, Борис как-то предложил:

– Ну теперь давайте тренироваться в беге. Дистанция – икс километров: Совдепия – заграница…

На прогулку выводили сразу камер десять. Ходили по кругу, довольно большому, диаметром метров в сорок, причем каждая камера должна была держаться на расстоянии десяти шагов одна от другой. Не нарушая этой дистанции, нам приходилось бегать почти «на месте», но мы все же бегали… «Прогульщик» – тот чин тюремной администрации, который надзирает за прогулкой, смотрел на нашу тренировку скептически, но не вмешивался… Рабочие подсмеивались. Мужики смотрели недоуменно… Из окон тюремной канцелярии на нас взирали изумленные лица… А мы все бегали…

«Прогульщик» стал смотреть на нас уже не скептически, а даже несколько сочувственно.

– Что, спортсмены? – спросил он как-то меня.

– Чемпион России, – кивнул я в сторону Бориса.

– Вишь ты, – сказал «прогульщик»…

На следующий день, когда прогулка уже кончилась и вереница арестантов потянулась в тюремные двери, он нам подмигнул:

– А ну валяйте по пустому двору…

Так мы приобрели возможность тренироваться более или менее всерьез… И попали в лагерь в таком состоянии физической fitness61, которое дало нам возможность обойти много острых и трагических углов лагерной жизни.

Рабоче-крестьянская тюрьма

Это была «рабоче-крестьянская» тюрьма в буквальном смысле этого слова.

Сидя в одиночке на Шпалерке, я не мог составить себе никакого представления о социальном составе населения советских тюрем. В пересылке мои возможности несколько расширились. На прогулку выводили человек от 50 до 100 одновременно. Состав этой партии менялся постоянно – одних куда-то усылали, других присылали, – но за весь месяц нашего пребывания в пересылке мы оставались единственными интеллигентами в этой партии – обстоятельство, которое для меня было несколько неожиданным.

Больше всего было крестьян – до жути изголодавшихся и каких-то по-особенному пришибленных… Иногда, встречаясь с ними где-нибудь в темном углу лестницы, слышишь придушенный шепот:

– Братец, а братец… хлебца бы… корочку… а?..

Много было рабочих – те имели чуть-чуть менее голодный вид и были лучше одеты. И, наконец, мрачными фигурами, полными окончательного отчаяния и окончательной безысходности, шагали по кругу «знатные иностранцы»62

Это были почти исключительно финские рабочие, теми или иными, но большею частью нелегальными, способами перебравшиеся в страну строящегося социализма, на «родину всех трудящихся»… Сурово их встретила эта родина. Во-первых, ей и своих трудящихся деть было некуда, во-вторых, и чужим трудящимся неохота показывать своей нищеты, своего голода и своих расстрелов… А как выпустить обратно этих чужих трудящихся, хотя бы одним уголком глаза уже увидевших советскую жизнь не из окна спального вагона.

И вот месяцами они маячат здесь по заколдованному кругу пересылки (сюда сажали и следственных, но не срочных заключенных) без языка, без друзей, без знакомых, покинув волю своей не пролетарской родины и попав в тюрьму – пролетарской.

Эти пролетарские иммигранты в СССР – легальные, полулегальные и вовсе нелегальные – представляют собою очень жалкое зрелище… Их привлекла сюда та безудержная коммунистическая агитация о прелестях социалистического рая, которая была особенно характерна для первых лет пятилетки и для первых надежд, возлагавшихся на эту пятилетку. Предполагался бурный рост промышленности и большая потребность в квалифицированной рабочей силе, предполагался «небывалый рост благосостояния широких трудящихся масс» – многое предполагалось. Пятилетка пришла и прошла. Оказалось, что и своих собственных рабочих девать некуда, что пред страной – в добавление к прочим прелестям – стала угроза массовой безработицы, что от «благосостояния» массы ушли еще дальше, чем до пятилетки. Правительство стало выжимать из СССР и тех иностранных рабочих, которые приехали сюда по договорам, и которым нечем было платить, и которых нечем было кормить. Но агитация продолжала действовать. Тысячи неудачников-идеалистов, если хотите, идеалистических карасей, поперли в СССР всякими не очень легальными путями и попали в щучьи зубы ОГПУ…

Можно симпатизировать и можно не симпатизировать политическим убеждениям, толкнувшим этих людей сюда. Но не жалеть этих людей нельзя. Это – не та коминтерновская шпана, которая едет сюда по всяческим, иногда тоже не очень легальным, визам советской власти, которая отдыхает в Крыму, на Минеральных Водах, которая объедает русский народ «Инснабами», субсидиями и просто подачками… Они, эти идеалисты, бежали от «буржуазных акул» к своим социалистическим братьям… И эти братья первым делом скрутили им руки и бросили их в подвалы ГПУ…

Эту категорию людей я встречал в самых разнообразных местах Советской России, в том числе и у финляндской границы в Карелии, откуда их на грузовиках и под конвоем ГПУ волокли в Петрозаводск, в тюрьму… Это было в селе Койкоры63, куда я пробрался для разведки насчет бегства от социалистического рая, а они бежали в этот рай… Они были очень голодны, но еще больше придавлены и растеряны… Они видели еще очень немного, но и того, что они видели, было достаточно для самых мрачных предчувствий насчет будущего… Никто из них не знал русского языка, и никто из конвоиров не знал ни одного иностранного. Поэтому мне удалось на несколько минут втиснуться в их среду в качестве переводчика. Один из них говорил по-немецки. Я переводил, под проницательными взглядами полудюжины чекистов, буквально смотревших мне в рот. Финн плохо понимал по-немецки, и приходилось говорить очень внятно и раздельно… Среди конвоиров был один еврей, он мог кое-что понимать по-немецки, и лишнее слово могло бы означать для меня концлагерь…

Мы стояли кучкой у грузовика… Из-за изб на нас выглядывали перепуганные карельские крестьяне, которые шарахались от грузовика и от финнов как от чумы – перекинешься двумя-тремя словами, а потом – бог его знает, что могут «пришить». Финны знали, что местное население понимает по-фински, и мой собеседник спросил, почему к ним никого из местных жителей не пускают. Я перевел вопрос начальнику конвоя и получил ответ:

– Это не ихнее дело.

Финн спросил, нельзя ли достать хлеба и сала… Наивность этого вопроса вызвала хохот у конвоиров. Финн спросил, куда их везут. Начальник конвоя ответил: «сам увидит» и предупредил меня: «только вы лишнего ничего не переводите»… Финн растерялся и не знал, что и спрашивать больше.

Арестованных стали сажать в грузовик. Мой собеседник бросил мне последний вопрос:

– Неужели буржуазные газеты говорили правду?

И я ему ответил словами начальника конвоя – увидите сами. И он понял, что увидеть ему предстоит еще очень много.

В концентрационном лагере ББК я не видел ни одного из этих дружественных иммигрантов. Впоследствии я узнал, что всех их отправляют подальше: за Урал, на Караганду, в Кузбасс – подальше от соблазна нового бегства – бегства возвращения на свою старую и несоциалистическую родину.

Умывающие руки

Однако самое приятное в пересылке было то, что мы наконец могли завязать связь с волей, дать знать о себе людям, для которых мы четыре месяца тому назад как в воду канули, слать и получать письма, получать передачи и свидания.

Но с этой связью дело обстояло довольно сложно: мы не питерцы, и по моей линии в Питере было только два моих старых товарища. Один из них, Иосиф Антонович, муж г-жи E., явственно сидел где-то рядом с нами, но другой был на воле, вне всяких подозрений ГПУ и вне всякого риска, что передачей или свиданием он навлечет какое бы то ни было подозрение: такая масса людей сидит по тюрьмам, что, если поарестовывать их родственников и друзей, нужно было бы окончательно опустошить всю Россию. Nomina sunt odiosa64 – назовем его «профессором Костей»65. Когда-то очень давно наша семья вырастила и выкормила его, почти беспризорного мальчика, он кончил гимназию и университет. Сейчас он мирно профессорствовал в Петербурге, жил тихой кабинетной мышью. Он несколько раз проводил свои московские командировки у меня, в Салтыковке, и у меня с ним была почти постоянная связь.

И еще была у нас в Питере двоюродная сестра66. Я и в жизни ее не видал, Борис встречался с нею давно и мельком; мы только знали, что она, как и всякая служащая девушка в России, живет нищенски, работает каторжно и, почти как и все они, каторжно работающие и нищенски живущие, болеет туберкулезом. Я говорил о том, что эту девушку не стоит и загружать хождением на передачи и свидание, а что вот Костя – так от кого же и ждать-то помощи, как не от него.

Юра к Косте вообще относился весьма скептически, он не любил людей, окончательно выхолощенных от всякого протеста… Мы послали по открытке – Косте и ей.

Как мы ждали первого дня свиданья! Как мы ждали этой первой за четыре месяца лазейки в мир, в котором близкие наши то молились уже за упокой душ наших, то мечтали о почти невероятном – о том, что мы все-таки как-то еще живы! Как мы мечтали о первой весточке туда и о первом куске хлеба оттуда!..

Когда голодаешь этак по-ленински – долго и всерьез, вопрос о куске хлеба приобретает странное значение. Сидя на тюремном пайке, я как-то не мог себе представить с достаточной ясностью и убедительностью, что вот лежит передо мной кусок хлеба, а я есть не хочу, и я его не съем. Хлеб занимал командные высоты в психике – унизительные высоты.

В первый же день свиданий в камеру вошел дежурный.

– Который тут Солоневич?

– Все трое…

Дежурный изумленно воззрился на нас.

– Эка вас расплодилось. А который Борис? На свидание…

Борис вернулся с мешком всяческих продовольственных сокровищ: здесь было фунта три хлебных огрызков, фунтов пять вареного картофеля в мундирах, две брюквы, две луковицы и несколько кусочков селедки. Это было все, что Катя успела наскребать. Денег у нее, как мы ожидали, не было ни копейки, а достать денег по нашим указаниям она еще не сумела.

Но картошка… Какое это было пиршество! И как весело было при мысли о том, что наша оторванность от мира кончилась, что панихид по нас служить уже не будут. Все-таки, по сравнению с могилой, и концлагерь – радость.

Но Кости не было.

К следующему свиданию опять пришла Катя…

Бог ее знает, какими путями и под каким предлогом она удрала со службы, наскребала хлеба, картошки и брюквы, стояла полубольная в тюремной очереди. Костя не только не пришел: на телефонный звонок Костя ответил Кате, что он, конечно, очень сожалеет, но что он ничего сделать не может, так как сегодня же уезжает на дачу.

Дача была выдумана плохо: на дворе стоял декабрь…

Потом, лежа на тюремной койке и перебирая в памяти все эти страшные годы, я думал о том, как «тяжкий млат» голода и террора одних закалил, других раздробил, третьи оказались пришибленными – но пришибленными прочно. Как это я раньше не мог понять, что Костя – из пришибленных.

Сейчас, в тюрьме, видя, как я придавлен этим разочарованием, Юра стал утешать меня – так неуклюже, как это только может сделать юноша 18 лет от роду и 180 сантиметров ростом.

– Слушай, Ватик, неужели же тебе и раньше не было ясно, что Костя не придет и ничего не сделает?.. Ведь это же просто – Акакий Акакиевич67 по ученой части… Ведь он же, Ватик, трус… У него от одного катиного звонка душа в пятки ушла… А чтобы придти на свидание – что ты, в самом деле? Он дрожит над каждым своим рублем и над каждым своим шагом… Я, конечно, понимаю, Ватик, – смягчил Юра свою филиппику, – ну, конечно, раньше он, может быть, и был другим, но сейчас…

Да, другим… Многие были иными. Да, сейчас, конечно, – Акакий Акакиевич… Роль знаменитой шубы выполняет дочь, хлипкая истеричка двенадцати лет. Да, конечно, революционный ребенок; ни жиров, ни елки, ни витаминов, ни сказок… Пайковый хлеб и политграмота. Оную же политграмоту, надрываясь от тошноты, читает Костя по всяким рабфакам – кому нужна теперь славянская литература… Тощий и шаткий уют на Васильевском острове… Вечная дрожь: справа – уклон, слева – загиб, снизу – голод, а сверху – просто ГПУ… Оппозиционный шепот за закрытой дверью. И вечная дрожь…

Да, можно понять – как я этого раньше не понял… Можно простить… Но руку – трудно подать. Хотя, разве он один – духовно убиенный революцией? Если нет статистики убитых физически, то кто может подсчитать количество убитых духовно, пришибленных, забитых?

Их много… Но, как ни много их, как ни чудовищно давление, есть все-таки люди, которых пришибить не удалось.

Явление Иосифа

Дверь в нашу камеру распахнулась, и в нее ввалилось нечто перегруженное всяческими мешками, весьма небритое и очень знакомое… Но я не сразу поверил глазам своим…

Небритая личность свалила на пол свои мешки и зверски огрызнулась на дежурного:

– Куда же вы к чортовой матери меня пихаете? Ведь здесь ни стать, ни сесть…

Но дверь уже захлопнулась.

– Вот сук-к-кины дети, – сказала личность по направлению к двери.

Мои сомнения рассеялись. Невероятно, но факт: это был Иосиф Антонович.

И я говорю этаким для вящего изумления равнодушным тоном:

– Ничего, И.А., как-нибудь поместимся.

И.А. нацелился было молотить каблуком в дверь. Но при моих словах его приподнятая было нога мирно стала на пол.

– Иван Лукьянович!.. Вот это значит – чорт меня раздери. Неужели ты? И Борис? А это, как я имею основания полагать, – Юра. (Юру И.А. не видал 15 лет, немудрено было не узнать.)

– Ну пока там что, давай поцелуемся.

Мы по доброму старому российскому обычаю колем друг друга небритыми щетинами…

– Как ты попал сюда? – спрашиваю я.

– Вот тоже дурацкий вопрос, – огрызается И.А. и на меня. – Как попал? Обыкновенно, как все попадают… Во всяком случае, попал из-за тебя, чорт тебя дери… Ну это ты потом мне расскажешь. Главное – вы живы. Остальное – хрен с ним. Тут у меня полный мешок всякой жратвы. И папиросы есть…

– Знаешь, И.А., мы пока будем есть, а уж ты рассказывай. Я – за тобой.

Мы присаживаемся за еду. И.А. закуривает папиросу и, мотаясь по камере, рассказывает:

– Ты знаешь, я уже месяцев восемь – в Мурманске68. В Питере с начальством разругался вдрызг: они, сукины дети, разворовали больничное белье, а я эту хреновину должен был в бухгалтерии замазывать. Ну я плюнул им в рожу и ушел. Перебрался в Мурманск. Место замечательно паршивое, но ответственным работникам дают полярный паек, так что, в общем, жить можно… Да еще в заливе морские окуни водятся – замечательная рыба!.. Я даже о коньках стал подумывать (И.А. в свое время был первоклассным фигуристом). Словом, живу, работы чортова уйма, и вдруг – ба-бах. Сижу вечером дома, ужинаю, пью водку… Являются: разрешите, говорят, обыск у вас сделать?.. Ах вы сукины дети, – еще в вежливость играют. Мы, дескать, не какие-нибудь, мы, дескать, европейцы. «Разрешите»… Ну мне плевать – что у меня можно найти, кроме пустых бутылок? Вы мне, говорю, водку разрешите допить, пока вы там под кроватями ползать будете… Словом, обшарили все, водку я допил, поволокли меня в ГПУ, а оттуда со спецконвоем – двух идиотов приставили – повезли в Питер69. Ну деньги у меня были, всю дорогу пьянствовали… Я этих идиотов так накачал, что когда приехали на Николаевский70 вокзал, прямо деваться некуда, такой дух, что даже прохожие внюхиваются. Ну, ясно, в ГПУ с таким духом идти нельзя было, мы заскочили на базарник, пожевали чесноку, я позвонил домой сестре…

– Отчего же вы не сбежали? – снаивничал Юра.

– А какого мне, спрашивается, чорта бежать? Куда бежать? И что я такое сделал, чтобы мне бежать? Единственное, что водку пил… Так за это у нас сажать еще не придумали. Наоборот: казне доход и о политике меньше думают. Словом, притащили на Шпалерку и посадили в одиночку. Сижу и ничего не понимаю. Потом вызывают на допрос – сидит какая-то толстая сволочь…

– Добротин?

– А чорт его знает, может, и Добротин… Начинается как обыкновенно: мы все о вас знаем. Очень, говорю, приятно, что знаете, только если знаете, так на какого же чорта вы меня посадили? Вы, говорит, обвиняетесь в организации контрреволюционного сообщества. У вас бывали такие-то и такие-то, вели такие-то и такие-то разговоры; знаем решительно все – и кто был, и что говорили… Я уж совсем ничего не понимаю… Водку пьют везде и разговоры такие везде разговаривают. Если бы за такие разговоры сажали, в Питере давно бы ни одной живой души не осталось… Потом выясняется: и, кроме того, вы обвиняетесь в пособничестве попытке побега вашего товарища Солоневича71.

Тут я понял, что вы влипли. Но откуда такая информация о моем собственном доме? Эта толстая сволочь требует, чтобы я подписал показания и насчет тебя, и насчет всяких других моих знакомых. Я ему и говорю, что ни черта подобного я не подпишу, что никакой контрреволюции у меня в доме не было, что тебя я за хвост держать не обязан. Тут этот следователь начинает крыть матом, грозить расстрелом и тыкать мне в лицо револьвером. Ах ты, думаю, сукин сын! Я восемнадцать лет в Советской России живу, а он еще думает расстрелом, видите ли, меня испугать. Я, знаешь, с ним очень вежливо говорил. Я ему говорю, пусть он тыкает револьвером в свою жену, а не в меня, потому что я ему вместо револьвера и кулаком могу тыкнуть… Хорошо, что он убрал револьвер, а то набил бы я ему морду…

Ну на этом наш разговор кончился. А через месяца два вызывают – и пожалуйте: три года ссылки в Сибирь. Ну в Сибирь так в Сибирь, чорт с ними. В Сибири тоже водка есть. Но скажи ты мне, ради бога, И.Л., вот ведь не дурак же ты – как же тебя угораздило попасться этим идиотам?

– Почему же идиотам?

И.А. был самого скептического мнения о талантах ГПУ.

– С такими деньгами и возможностями, какие имеет ГПУ, – зачем им мозги? Берут тем, что четверть Ленинграда у них в шпиках служит… И если вы эту истину зазубрите у себя на носу, – никакое ГПУ вам не страшно. Сажают так, для цифры, для запугивания. А толковому человеку их провести – ни шиша не стоит… Ну так в чем же, собственно, дело?

Я рассказываю, и по мере моего рассказа в лице И.А. появляется выражение чрезвычайного негодования.

– Бабенко! Этот сукин сын, который три года пьянствовал за моим столом и которому я бы ни на копейку не поверил! Ох какая дура Е. Ведь сколько раз ей говорил, что она – дура: не верит… Воображает себя Меттернихом72 в юбке. Ей тоже три года Сибири дали. Думаешь, поумнеет? Ни черта подобного! Говорил я тебе, И.Л., не связывайся ты в таком деле с бабами. Ну чорт с ним, со всем этим. Главное, что живы, и потом – не падать духом. Ведь вы же все равно сбежите?

– Разумеется, сбежим.

– И опять за границу?

– Разумеется, за границу. А то куда же?

– Но за что же меня, в конце концов, выперли? Ведь не за «контрреволюционные» разговоры за бутылкой водки?

– Я думаю, за разговор со следователем.

– Может быть… Не мог же я позволить, чтобы всякая сволочь мне в лицо револьвером тыкала.

– А что, И.А., – спрашивает Юра, – вы в самом деле дали бы ему в морду?

И.А. ощетинивается на Юру:

– А что мне, по-вашему, оставалось бы делать?

Несмотря на годы неистового пьянства, И.А. остался жилистым, как старая рабочая лошадь, и в морду мог бы дать. Я уверен, что дал бы. А пьянствуют на Руси поистине неистово, особенно в Питере, где, кроме водки, почти ничего нельзя купить и где население пьет без просыпу. Так, положим, делается во всем мире: чем глубже нищета и безысходность, тем страшнее пьянство.

– Чорт с ним, – еще раз резюмирует нашу беседу И.А., – в Сибирь так в Сибирь. Хуже не будет. Думаю, что везде приблизительно одинаково паршиво…

– Во всяком случае, – сказал Борис, – хоть пьянствовать перестанете.

– Ну это уж извините. Что здесь больше делать порядочному человеку? Воровать? Лизать сталинские пятки? Выслуживаться перед всякой сволочью? Нет, уж я лучше просто буду честно пьянствовать. Лет на пять меня хватит, а там – крышка. Все равно, вы ведь должны понимать, Б.Л., жизни нет… Будь мне тридцать лет, ну туда-сюда. А мне – пятьдесят. Что ж, семьей обзаводиться? Плодить мясо для сталинских экспериментов? Ведь только приедешь домой, сядешь за бутылку, так по крайней мере всего этого кабака не видишь и не вспоминаешь… Бежать с вами? Что я там буду делать?.. Нет, Б.Л., самый простой выход – это просто пить.



скачать книгу бесплатно

страницы: 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61

Поделиться ссылкой на выделенное