Александр Солженицын.

Раковый корпус

(страница 11 из 54)

скачать книгу бесплатно

Дёма ещё вчера её видел мельком первый раз и от этой жёлтой клумбы волос даже моргнул. Девушка показалась ему такой красивой, что задержаться на ней взглядом он не посмел – отвёл и прошёл. Хотя по возрасту изо всей клиники она была ему ближе всех (ещё – Сурхан с отрезанной ногой), – но такие девушки вообще были ему недостижимы.

А сегодня утром он её ещё разок видел в спину. Даже в больничном халате она была как осочка, сразу узнаешь. И подрагивал снопик жёлтых волос.

Наверняка Дёма её сейчас не искал, потому что не мог бы решиться с ней знакомиться: он знал, что рот ему свяжет как тестом, будет мычать что-нибудь неразборчивое и глупое. Но он увидел её – и в груди ёкнуло. И, стараясь не хромать, стараясь ровней пройти, он свернул в красный уголок и стал перелистывать подшивку республиканской «Правды», прореженную больными на обёртку и другие нужды.

Половину того стола, застеленного кумачом, занимал бронзированный бюст Сталина – крупней головой и плечами, чем обычный человек. А рядом со Сталиным стояла нянечка, тоже дородная, широкогубая. По-субботнему не ожидая себе никакой гонки, она перед собой на столе расстелила газету, высыпала туда семячек и сочно лускала их на ту же газету, сплёвывая без помощи рук. Она, может, и подошла-то на минуту, но никак не могла отстать от семячек.

Репродуктор со стены хрипленько давал танцевальную музыку. Ещё за столиком двое больных играли в шашки.

А девушка, как Дёма видел уголком глаза, сидела на стуле у стенки просто так, ничего не делая, но сидела пряменькая и одной рукой стягивала халат у шеи, где никогда не бывало застёжек, если женщины сами не пришивали. Сидел желтоволосый тающий ангел, руками нельзя прикоснуться. А как славно было бы потолковать о чём-нибудь!.. Да и о ноге.

Сам на себя сердясь, Дёмка просматривал газеты. Ещё спохватился он сейчас, что, бережа время, никакого не делал зачёса на лбу, просто стригся под машинку сплошь. И теперь выглядел перед ней как болван.

И вдруг ангел сам сказал:

– Что ты робкий такой? Второй день ходишь – не подойдёшь.

Дёма вздрогнул, окинулся. Да! – кому ж ещё? Это ему говорили!

Хохолок или султанчик, как на цветке, качался на голове.

– Ты что – пуганый, да? Бери стул, волоки сюда, познакомимся.

– Я – не пуганый. – Но в голосе подвернулось что-то и помешало ему сказать звонко.

– Ну так тащи, мостись.

Он взял стул и, вдвое стараясь не хромать, понёс его к ней в одной руке, поставил у стенки рядом. И руку протянул:

– Дёма.

– Ася, – вложила та свою мягонькую и вынула.

Он сел, и оказалось совсем смешно – ровно рядышком сидят, как жених и невеста. Да и смотреть на неё плохо. Приподнялся, переставил стул вольней.

– Ты что ж сидишь, ничего не делаешь? – спросил Дёма.

– А зачем делать? Я делаю.

– А что ты делаешь?

– Музыку слушаю. Танцую мысленно. А ты небось не умеешь?

– Мысленно?

– Да хоть ногами!

Дёмка чмокнул отрицательно.

– Я сразу вижу, не протёртый.

Мы б с тобой тут покрутились, – огляделась Ася, – да негде. Да и что это за танцы? Просто так слушаю, потому что молчание меня всегда угнетает.

– А какие танцы хорошие? – с удовольствием разговаривал Дёмка. – Танго?

Ася вздохнула:

– Какое танго, это бабушки танцевали! Настоящий танец сейчас рок-н-ролл. У нас его ещё не танцуют. В Москве, и то мастера.

Дёма не все слова её улавливал, а просто приятно было разговаривать и прямо на неё иметь право смотреть. Глаза у неё были странные – с призеленью. Но ведь глаза не покрасишь, какие есть. А всё равно приятные.

– Тот ещё танец! – прищёлкнула Ася. – Только точно не могу показать, сама не видела. А как же ты время проводишь? Песни поёшь?

– Да не. Песен не пою.

– Отчего, мы – поём. Когда молчание угнетает. Что ж ты делаешь? На аккордеоне?

– Не… – застыживался Дёмка. Никуда он против неё не годился.

Не мог же он ей так прямо ляпнуть, что его разжигает общественная жизнь!..

Ася просто-таки недоумевала: вот интересный попался тип!

– Ты, может, в атлетике работаешь? Я, между прочим, в пятиборьи неплохо работаю. Я сто сорок сантиметров делаю и тринадцать две десятых делаю.

– Я – не… – Горько было Дёмке сознавать, какой он перед ней ничтожный. Вот умеют же люди создавать себе развязную жизнь! А Дёмка никогда не сумеет… – В футбол немножко…

И то доигрался.

– Ну хоть куришь? Пьёшь? – ещё с надеждой спрашивала Ася. – Или пиво одно?

– Пиво, – вздохнул Дёмка. (Он и пива в рот не брал, но нельзя ж было до конца позориться.)

– О-о-ох! – простонала Ася, будто ей в подвздошье ударили. – Какие вы все ещё, ядрёна палка, маменькины сынки! Никакой спортивной чести! Вот и в школе у нас такие. Нас в сентябре в мужскую перевели – так директор себе одних прибитых оставил да отличников. А всех лучших ребят в женскую спихнул.

Она не унизить его хотела, а жалела, но всё ж он за прибитых обиделся.

– А ты в каком классе? – спросил он.

– В десятом.

– И кто ж вам такие причёски разрешает?

– Где разрешают! Бо-о-орются!.. Ну, и мы боремся!

Нет, она простодушно говорила. Да хоть бы зубоскалила, хоть бы она Дёмку кулаками колоти, а хорошо, что разговорились.

Танцевальная музыка кончилась, и стал диктор выступать о борьбе народов против позорных парижских соглашений, опасных для Франции тем, что отдавали её во власть Германии, но и для Германии невыносимых тем, что отдавали её во власть Франции.

– А что ты вообще делаешь? – допытывалась Ася своё.

– Вообще – токарем работаю, – небрежно-достойно сказал Дёмка.

Но и токарь не поразил Асю.

– А сколько получаешь?

Дёмка очень уважал свою зарплату, потому что она была кровная и первая. Но сейчас почувствовал, что – не выговорит сколько.

– Да чепуху, конечно, – выдавил он.

– Это всё ерунда! – заявила Ася с твёрдым знанием. – Ты бы спортсменом лучше стал! Данные у тебя есть.

– Это уметь надо…

– Чего уметь?! Да каждый может стать спортсменом! Только тренироваться много! А спорт как высоко оплачивается! – везут безплатно, кормят на тридцать рублей в день, гостиницы! А ещё премии! А сколько городов повидаешь!

– Ну, ты где была?

– В Ленинграде была, в Воронеже…

– Ленинград понравился?

– Ой, что ты! Пассаж! Гостиный двор! А специализированные – по чулкам отдельно! по сумочкам отдельно!..

Ничего этого Дёмка не представлял, и стало ему завидно. Потому что правда, может быть, всё именно и было хорошо, о чём так смело судила эта девчёнка, а захолустно было – во что так упирался он.

Нянечка, как монумент, всё так же стояла над столом, рядом со Сталиным, и сплёвывала семячки на газету, не наклоняясь.

– Как же ты – спортсменка, а сюда попала?

Он не решился бы спросить, где именно у неё болит. Это могло быть стыдно.

– Да я – на три дня, только на исследование, – отмахнулась Ася. Одной рукой ей приходилось постоянно придерживать или поправлять расходившийся ворот. – Халат напялили чёрт-те какой, стыдно надеть! Тут если неделю лежать – так с ума сойдёшь… Ну а ты за что попал?

– Я?.. – Дёмка чмокнул. О ноге-то он и хотел поговорить, да рассудительно, а наскок его смущал. – У меня – на ноге…

До сих пор «у меня – на ноге» были для него слова с большим и горьким значением. Но при асиной лёгкости он уж начал сомневаться, так ли уж всё это весит. Уже и о ноге он сказал почти как о зарплате, стесняясь.

– И что говорят?

– Да вот видишь… Говорить – не говорят… А хотят – отрезать…

Сказал – и с отемнённым лицом смотрел на светлое асино.

– Да ты что!! – Ася хлопнула его по плечу, как старого товарища. – Как это – ногу отрезать? Да они с ума сошли? Лечить не хотят! Ни за что не давайся! Лучше умереть, чем без ноги жить, что ты? Какая жизнь у калеки, что ты! Жизнь дана для счастья!

Да, конечно, она опять была права! Какая жизнь с костылём? Вот сейчас бы он сидел рядом с ней – а где б костыль держал? А как бы – культю?.. Да он и стула бы сам не поднёс, это б она ему подносила. Нет, без ноги – не жизнь.

Жизнь дана для счастья.

– И давно ты здесь?

– Да уж сколько? – Дёма соображал. – Недели три.

– Ужас какой! – Ася перевела плечами. – Вот скучища! Ни радио, ни аккордеона! И что там за разговорчики в палате, воображаю!

И опять не захотелось Дёмке признаться, что он целыми днями занимается, учится. Все его ценности не выстаивали против быстрого воздуха из асиных губ, казались сейчас преувеличенными и даже картонными.

Усмехнувшись (а про себя он над этим ничуть не усмехался), Дёмка сказал:

– Вот обсуждали, например, – чем люди живы?

– Как это?

– Ну, – зачем живут, что ли?

– Хо! – У Аси на всё был ответ. – Нам тоже такое сочинение давали: «Для чего живёт человек?» И план даёт: о хлопкоробах, о доярках, о героях Гражданской войны, подвиг Павла Корчагина и как ты к нему относишься, подвиг Матросова и как ты к нему относишься…

– А как относишься?

– Ну – как? Значит: повторил бы сам или нет. Обязательно требует. Мы пишем все – повторил бы, зачем портить отношения перед экзаменами? А Сашка Громов спрашивает: а можно, я напишу всё не так, а как я думаю? Я тебе дам, говорит, «как я думаю»! Я тебе такой кол закачу!.. Одна девчёнка написала, вот потеха: «Я ещё не знаю, люблю ли я свою родину или нет». Та как заквакает: «Это – страшная мысль! Как ты можешь не любить?» – «Да, наверно, и люблю, но не знаю. Проверить надо». – «Нечего и проверять! Ты с молоком матери должна была всосать и любовь к Родине! К следующему уроку всё заново перепиши!» Вообще, мы её Жабой зовём. Входит в класс – никогда не улыбнётся. Ну да понятно: старая дева, личная жизнь не удалась, на нас вымещает. Особенно не любит хорошеньких.

Ася обронила это, уверенно зная, какая мордочка чего стоит. Она, видно, не прошла никакой стадии болезни, болей, вымучивания, потери аппетита и сна, она ещё не потеряла свежести, румянца, она просто прибежала из своих спортивных залов, со своих танцевальных площадок на три дня на исследование.

– А хорошие преподаватели – есть? – спросил Дёмка, чтоб только она не замолкала, говорила что-нибудь, а ему на неё посматривать.

– Не, нету! Индюки надутые! Да вообще – школа!.. говорить не хочется!

Её весёлое здоровье перехлёстывалось и к Дёмке. Он сидел, благодарный ей за болтовню, уже совсем нестеснённый, разнятый. Ему ни в чём не хотелось с ней спорить, во всём хотелось соглашаться, вопреки своим убеждениям: и что жизнь – для счастья, и что ноги – не отдавать. Если б нога не грызла и не напоминала, что он увязил её и ещё сколько вытащит – полголени? по колено? или полбедра? А из-за ноги и вопрос «чем люди живы?» оставался для него из главных. И он спросил:

– Ну а правда, как ты думаешь? Для чего… человек живёт?

Нет, этой девчёнке всё было ясно! Она посмотрела на Дёмку зеленоватыми глазами, как бы не веря, что это он не разыгрывает, это он серьёзно спрашивает.

– Как для чего? Для любви, конечно!

Для любви!.. «Для любви» и Толстой говорил, да в каком смысле? И учительница вон от них требовала «для любви» – да в каком смысле? Дёмка всё-таки привык до точности доходить и своей головой обрабатывать.

– Но ведь… – с захрипом сказал он (просто-то стало просто, а выговорить всё же неудобно), – любовь – это ж… Это ж не вся жизнь. Это ж… иногда. С какого-то возраста. И до какого-то…

– А с какого? А с какого? – сердито допрашивала Ася, будто он её оскорбил. – В нашем возрасте вся и сладость, а когда ж ещё? А что в жизни ещё есть, кроме любви?

В поднятых бровках так была она уверена, что ничего возразить нельзя, – Дёмка ничего и не возражал. Да ему послушать-то надо было, а не возражать.

Она довернулась к нему, наклонилась и, ни одной руки не протянув, будто обе протягивала через развалины всех стен на земле:

– Это – наше всегда! и это – сегодня! А кто что языками мелет – этого не наслушаешься, то ли будет, то ли нет. Любовь!! – и всё!!

Она с ним до того была проста, будто они уже сто вечеров толковали, толковали, толковали… И кажется, если б не было тут этой санитарки с семячками, медсестры, двух шашистов да шаркающих по коридору больных – то хоть сейчас, тут, в этом закоулке, в их самом лучшем возрасте она готова была помочь ему понять, чем люди живы.

И постоянно, даже во сне грызущая, только что грызшая дёмкина нога забылась, и не было у него больной ноги. Дёмка смотрел в распахнувшийся асин ворот, и рот его приоткрылся. То, что вызывало такое отвращение, когда делала мать, – в первый раз представилось ему ни перед кем на свете не виноватым, ничем не испачканным – достойным перевесом всего дурного на земле.

– А ты – что?.. – полушёпотом спросила Ася, готовая рассмеяться, но с сочувствием. – А ты до сих пор не…? Лопушок, ты ещё не…?

Ударило Дёмку горячим в уши, в лицо, в лоб, будто его захватили на краже. За двадцать минут этой девчёнкой сбитый со всего, в чём он укреплялся годами, с пересохшим горлом он, как пощаду выпрашивая, спросил:

– А ты?..

Как под халатом была у неё только сорочка, да грудь, да душа, так и под словами она ничего от него не скрывала, она не видела, зачем прятать:

– Фу, да у нас – половина девчёнок!.. А одна ещё в восьмом забеременела! А одну на квартире поймали, где… за деньги, понимаешь? У неё уже своя сберкнижка была! А как открылось? – в дневнике забыла, а учительница нашла. Да чем раньше, тем интересней!.. И чего откладывать? – атомный век!..

11

Всё-таки субботний вечер с его незримым облегчением как-то чувствовался и в палатах ракового корпуса, хотя неизвестно почему: ведь от болезней своих больные не освобождались на воскресенье, ни тем более от размышлений о них. Освобождались они от разговоров с врачами и от главной части лечения – и вот этому-то, очевидно, и рада была какая-то вечно-детская струнка в человеке.

Когда после разговора с Асей Дёмка, осторожно ступая на ногу, занывающую всё сильней, одолел лестницу и вошёл в свою палату, тут было оживлённо как никогда.

Не только свои все и Сибгатов были в сборе, но ещё и гости с первого этажа, среди них знакомые, как старый кореец Ни, отпущенный из радиологической палаты (пока в языке у него стояли радиевые иголки, его держали под замком, как банковскую ценность), и совсем новенькие. Один новичок – русский, очень представительный мужчина с высоким серым зачёсом, с поражённым горлом – только шёпотом он говорил, сидел как раз на дёмкиной койке. И все слушали – даже Мурсалимов и Егенбердиев, кто и по-русски не понимал.

А речь держал Костоглотов. Он сидел не на койке, а выше, на своём подоконнике, и этим тоже выражал значительность момента. (При строгих сёстрах ему б так не дали рассиживаться, но дежурил медбрат Тургун, свойский парень, который правильно понимал, что от этого медицина не перевернётся.) Одну ногу в носке Костоглотов поставил на свою койку, а вторую, согнув в колене, положил на колено первой, как гитару, и, чуть покачиваясь, возбуждённый, громко на всю палату рассуждал:

– Вот был такой философ Декарт. Он говорил: всё подвергай сомнению!

– Но это не относится к нашей действительности! – напомнил Русанов, поднимая палец.

– Нет, конечно, нет, – даже удивился возражению Костоглотов. – Я только хочу сказать, что мы не должны, как кролики, доверяться врачам. Вот, пожалуйста, я читаю книгу, – он приподнял с подоконника раскрытую книгу большого формата, – Абрикосов и Струков, патологическая анатомия, учебник для вузов. И тут говорится, что связь хода опухоли с центральной нервной деятельностью ещё очень слабо изучена. А связь удивительная! Даже прямо написано, – он нашёл строчку, – редко, но бывают случаи самопроизвольного исцеления! Вы чувствуе те, как написано? Не излечения, а исцеления! А?

Движение прошло по палате. Как будто из распахнутой большой книги выпорхнуло осязаемой радужной бабочкой самопроизвольное исцеление, и каждый подставлял лоб и щёки, чтоб оно благодетельно коснулось его на лету.

– Самопроизвольное! – отложив книгу, тряс Костоглотов растопыренными руками, а ногу по-прежнему держал, как гитару. – Это значит: вот вдруг по необъяснимой причине опухоль трогается в обратном направлении! Она уменьшается, рассасывается – и наконец её нет! А?

Все молчали, рты приоткрывши сказке. Чтобы опухоль, его опухоль, вот эта губительная, всю его жизнь перековеркавшая опухоль, – и вдруг бы сама изошла, истекла, иссякла, кончилась?..

Все молчали, подставляя бабочке лицо, только угрюмый Поддуев заскрипел кроватью и, безнадёжно набычившись, прохрипел:

– Для этого надо, наверно… чистую совесть.

Не все даже поняли: это он – сюда, к разговору, или своё что-то.

Павел Николаевич, который на этот раз не только со вниманием, а даже отчасти с симпатией слушал соседа-Оглоеда, отмахнулся:

– При чём тут совесть? Стыдитесь, товарищ Поддуев!

Но Костоглотов принял на ходу:

– Это ты здорово рубанул, Ефрем! Здорово! Всё может быть, ни хрена мы не знаем. Вот, например, после войны читал я журнал, так там интереснейшую вещь… Оказывается, у человека на переходе к голове есть какой-то кровемозговой барьер, и те вещества, или там микробы, которые убивают человека, пока они не пройдут через этот барьер в мозг – человек жив. Так от чего ж это зависит?..

Молодой геолог, который, придя в палату, не покидал книг и сейчас сидел с книгой на койке, у другого окна, близ Костоглотова, иногда поднимал голову на спор. Поднял и сейчас. Слушали гости, слушали и свои. А Федерау у печки, с ещё чистой, белой, но уже обречённой шеей, комочком лежал на боку и слушал с подушки.

– …А зависит, оказывается, в этом барьере от соотношения солей калия и натрия. Какие-то из этих солей, не помню, допустим натрия, если перевешивают, то ничто человека не берёт, через барьер не проходит, и он не умирает. А перевешивают, наоборот, соли калия – барьер уже не защищает, и человек умирает. А от чего зависят натрий и калий? Вот это – самое интересное! Их соотношение зависит – от настроения человека!! Понимаете? Значит, если человек бодр, если он духовно стоек – в барьере перевешивает натрий, и никакая болезнь не доведёт его до смерти! Но достаточно ему упасть духом – и сразу перевесит калий, и можно заказывать гроб.

Геолог слушал со спокойным оценивающим выражением, как сильный студент, который примерно догадывается, что будет на доске в следующей строчке. Он одобрил:

– Физиология оптимизма. По идее хорошо.

И, будто упуская время, окунулся опять в книгу.

Тут и Павел Николаевич ничего не возразил. Оглоед рассуждал вполне научно.

– Так я не удивлюсь, – развивал Костоглотов, – что лет через сто откроют, что ещё какая-нибудь цезиевая соль выделяется по нашему организму при спокойной совести и не выделяется при отягощённой. И от этой цезиевой соли зависит, будут ли клетки расти в опухоль или опухоль рассосётся.

Ефрем хрипло вздохнул:

– Я – баб много разорил. С детьми бросал… Плакали… У меня не рассосётся.

– Да при чём тут?! – вышел из себя Павел Николаевич. – Да это же махровая поповщина, так думать! Начитались вы всякой слякоти, товарищ Поддуев, и разоружились идеологически! И будете нам тут про всякое моральное усовершенствование талдыкать…

– А что вы так прицепились к нравственному усовершенствованию? – огрызнулся Костоглотов. – Почему нравственное усовершенствование вызывает у вас такую изжогу? Кого оно может обижать? Только нравственных уродов!

– Вы… не забывайтесь! – блеснул очками и оправою Павел Николаевич и в этот момент так строго, так ровно держал голову, будто никакая опухоль не подпирала её справа под челюсть. – Есть вопросы, по которым установилось определённое мнение! И вы уже не можете рассуждать!

– А почему это не могу? – тёмными глазищами упёрся Костоглотов в Русанова.

– Да ладно! – зашумели больные, примиряя их.

– Слушайте, товарищ, – шептал безголосый с дёмкиной кровати, – вы начали насчёт берёзового гриба…

Но ни Русанов, ни Костоглотов не хотели уступить. Ничего они друг о друге не знали, а смотрели взаимно с ожесточением.

– А если хотите высказаться, так будьте же хоть грамотны! – вылепливая каждое слово по звукам, осадил своего оппонента Павел Николаевич. – О нравственном усовершенствовании Льва Толстого и компании раз и навсегда написал Ленин! И товарищ Сталин! И Горький!

– Простите! – напряжённо сдерживаясь и вытягивая руку навстречу, ответил Костоглотов. – Раз и навсегда никто на земле ничего сказать не может. Потому что тогда остановилась бы жизнь. И всем последующим поколениям нечего было бы говорить.

Павел Николаевич опешил. У него покраснели верхние кончики его чутких белых ушей и на щеках кое-где выступили красные круглые пятна.

(Тут не возражать, не спорить надо было по-субботнему, а надо было проверить, что это за человек, откуда он, из чьих, – и его вопиюще неверные взгляды не вредят ли занимаемой им должности.)

– Я не говорю, – спешил высказать Костоглотов, – что я грамотен в социальных науках, мне мало пришлось их изучать. Но своим умишком я понимаю так, что Ленин упрекал Льва Толстого за нравственное усовершенствование тогда, когда оно отводило общество от борьбы с произволом, от зреющей революции. Так. Но зачем же вы затыкаете рот человеку, – он обеими крупными кистями указал на Поддуева, – который задумался о смысле жизни, находясь на грани её со смертью? Почему вас так раздражает, что он при этом читает Толстого? Кому от этого худо? Или, может быть, Толстого надо сжечь на костре? Может быть, правительствующий Синод не довёл дело до конца? – Не изучав социальных наук, спутал святейший с правительствующим.

Теперь оба уха Павла Николаевича налились в полный красный налив. Этот уже прямой выпад против правительственного учреждения (он не расслышал, правда, – какого именно), да ещё при случайной аудитории, усугублял ситуацию настолько, что надо было тактично прекратить спор, а Костоглотова при первом же случае проверить. И поэтому, не поднимая пока дела на принципиальную высоту, Павел Николаевич сказал в сторону Поддуева:



скачать книгу бесплатно

страницы: 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54

Поделиться ссылкой на выделенное