Александр Солженицын.

Архипелаг ГУЛАГ. Книга 2

(страница 10 из 55)

скачать книгу бесплатно

Тут отменили (для Пятьдесят Восьмой) последние выходные (их полагалось три в месяц, но давали неаккуратно, а зимой, когда плохо с нормами, и вовсе не давали), летний рабочий день довели до 14 часов, морозы в 45 и 50 градусов признали годными для работы и «актировать» день разрешили только с 55 градусов. По произволу отдельных начальников выводили и при 60. (Многие колымчане и вообще никакого термометра на своём ОЛПе не вспоминают.) На прииске Горном отказчиков привязывали верёвками к саням (опять плагиат с Соловков) и так волокли в забой. Ещё приняли на Колыме, что конвой не просто сторожит заключённых, но отвечает за выполнение ими плана и должен не дремать, а вечно их подгонять.

Ещё и цынга, без начальства, валила людей.

Но и этого всего казалось мало, ещё недостаточно режимно, ещё недостаточно уменьшалось количество заключённых. И начались «гаранинские расстрелы», прямые убийства. Иногда под тракторный грохот, иногда и без. Многие лагпункты известны расстрелами и массовыми могильниками: и Оротукан, и ключ Полярный, и Свистопляс, и Аннушка, и даже сельхоз Дукча, но больше других знамениты этим прииск Золотистый (начальник лагпункта Петров, оперуполномоченные Зеленков и Анисимов, начальник прииска Баркалов, начальник райотдела НКВД Буров) и Серпантинка. На Золотистом выводили днём бригады из забоя – и тут же расстреливали кряду. (Это не взамен ночных расстрелов, те – сами собой.) Начальник Юглага Николай Андреевич Аланов, приезжая туда, любил выбирать на разводе какую-нибудь бригаду, в чём-нибудь виновную, приказывал отвести её в сторонку – и в напуганных, скученных людей сам стрелял из пистолета, сопровождая радостными криками. Трупы не хоронили, они в мае разлагались – и тогда уцелевших доходяг звали закапывать их – за усиленный паёк, даже и со спиртом. На Серпантинке расстреливали каждый день 30–50 человек под навесом близ изолятора. Потом трупы оттаскивали на тракторных санях за сопку. Трактористы, грузчики и закопщики трупов жили в отдельном бараке. После расстрела самого Гаранина расстреляли и всех их. Была там и другая техника: подводили к глубокому шурфу с завязанными глазами и стреляли в ухо или в затылок. (Никто не рассказывает о каком-либо сопротивлении.) Серпантинку закрыли, и тот изолятор сровняли с землёй, и всё приметное, связанное с расстрелами, и засыпали те шурфы[96]96
  В 1954 году на Серпантинной открыли промышленные запасы золота (раньше не знали его там). И пришлось добывать между человеческими костями: золото дороже.


[Закрыть]
. На тех же приисках, где расстрелы открыто не велись, – зачитывались или вывешивались афишки с крупными буквами фамилий и мелкими мотивировками: «за контрреволюционную агитацию», «за оскорбление конвоя», «за невыполнение нормы».

Расстрелы останавливались временами потому, что план по золоту проваливался, а по замёрзшему Охотскому морю не могли подбросить новой партии заключённых.

(М. И. Кононенко ожидал так на Серпантинке расстрела больше полугода и остался жив.)

Кроме того, проступило ожесточение в набавке новых сроков. Гаврик на Мылге оформлял это картинно: впереди на лошадях ехали с факелами (приполярная ночь), а сзади на верёвках волокли по земле за новым делом в райНКВД (30 километров). На других лагпунктах совсем буднично: УРЧи подбирали по карточкам, кому уже подходят концы нерасчётливо коротких сроков, вызывали сразу пачками по 80–100 человек и дописывали каждому новую десятку (рассказ Р. В. Ретца).

Я почти исключаю Колыму из охвата этой книги. Колыма в Архипелаге – отдельный материк, она достойна своих отдельных повествований. Да Колыме и «повезло»: там выжил Варлам Шаламов и уже написал много; там выжили Евгения Гинзбург, О. Слиозберг, Н. Суровцева, Н. Гранкина и другие – и все написали мемуары[97]97
  Отчего получилось такое сгущение, а не-колымских мемуаров почти нет? Потому ли, что на Колыму действительно стянули цвет арестантского мира? Или, как ни странно, в «ближних» лагерях дружнее вымирали?


[Закрыть]
. Я только разрешу себе привести здесь несколько строк В. Шаламова о гаранинских расстрелах:

«Много месяцев день и ночь на утренних и вечерних поверках читались безчисленные расстрельные приказы. В 50-градусный мороз музыканты из бытовиков играли туш перед чтением и после чтения каждого приказа. Дымные бензиновые факелы разрывали тьму… Папиросная бумага приказа покрывалась инеем, и какой-нибудь начальник, читающий приказ, стряхивал снежинки с листа рукавицей, чтобы разобрать и выкрикнуть очередную фамилию расстрелянного».


Так Архипелаг закончил Вторую пятилетку и, стало быть, вошёл в социализм.

* * *

Начало войны сотрясло островное начальство: ход войны был поначалу таков, что, пожалуй, мог привести и к крушению всего Архипелага, а как бы и не к ответу работодателей перед рабочими. Сколько можно судить по впечатлениям зэков из разных лагерей, такой уклон событий породил два разных поведения у хозяев. Одни, поблагоразумней или потрусоватей, умягчили свой режим, разговаривать стали почти ласково, особенно в недели военных поражений. Улучшить питание или содержание они, конечно, не могли. Другие, поупрямей и позлобней, наоборот, стали содержать Пятьдесят Восьмую ещё круче и грознее, как бы суля им смерть прежде всякого освобождения. В большинстве лагерей заключённым даже не объявили о начале войны 22 июня – наше необоримое пристрастие к скрытности и лжи! – лишь в понедельник 23-го зэки узнавали от расконвоированных и от вольных. Где и было радио (Усть-Вымь, многие места Колымы) – упразднили его на всё время наших военных неудач. В том же УстьВымлаге вдруг запретили писать письма домой (а получать можно) – и родные решили, что их тут расстреляли. В некоторых лагерях (нутром предчувствуя направление будущей политики) Пятьдесят Восьмую стали отделять от бытовиков в особые строго охраняемые зоны, ставили на вышках пулемёты и даже так говорили перед строем: «Вы здесь – заложники! – (Ах, шипуча зарядка Гражданской войны! Как трудно эти слова забываются, как легко вспоминаются!) – Если Сталинград падёт – всех вас перестреляем!» С этим настроением и выспрашивали туземцы о сводках: стоит Сталинград или уже свалили. – На Колыме в такие спецзоны стягивали немцев, поляков и приметных из Пятьдесят Восьмой. Но поляков тут же (август 1941) стали вообще освобождать[98]98
  С Золотистого освободились 186 поляков (из двух тысяч ста, привезенных за год до того). Они попали в армию Сикорского, на Запад – и там, как видно, порассказали об этом Золотистом. В июне 1942 его закрыли совсем.


[Закрыть]
.

Всюду на Архипелаге (вскрыв пакеты мобилизационных предписаний) с первых дней войны прекратили освобождение Пятьдесят Восьмой. Даже были случаи возврата с дороги уже освобождённых. В Ухте 23 июня группа освободившихся уже была за зоной, ждали поезда – как конвой загнал назад и ещё ругал: «через вас война началась!» Карпунич получил бумажку об освобождении 23 июня утром, но ещё не успел уйти за вахту, как у него обманом выманили: «А покажите-ка!» Он показал – и остался в лагере ещё на 5 лет. Это считалось – до особого распоряжения. (Уже война кончилась, а во многих лагерях запрещали даже ходить в УРЧ и спрашивать – когда же освободят. Дело в том, что после войны на Архипелаге некоторое время людей не хватало, и многие местные управления, даже когда Москва разрешила отпускать, – издавали свои собственные «особые распоряжения», чтобы удержать рабочую силу. Именно так была задержана в Карлаге Е. М. Орлова – и из-за того не поспела к умирающей матери.)

С начала войны (по тем же, вероятно, мобпредписаниям) уменьшились нормы питания в лагерях. Всё ухудшались с каждым годом и сами продукты: овощи заменялись кормовою репой, крупы – викой и отрубями. (Колыма снабжалась из Америки, и там, напротив, появился белый хлеб кое-где.) Но на важных производствах от ослабления арестантов падение выработки было так велико (в 5 и в 10 раз), что сочли выгодным вернуть довоенные нормы питания. Многие лагерные производства получили оборонные заказы – и оборотистые директора таких заводиков иногда умудрялись подкармливать зэков добавочно, с подсобных хозяйств. Где платили зарплату, то по рыночным ценам войны это было (30 рублей) – меньше одного килограмма картофеля в месяц.

Если лагерника военного времени спросить, какова его высшая, конечная и совершенно недостижимая цель, он ответил бы: «Один раз наесться вволю черняшки – и можно умереть». Здесь хоронили в войну никак не меньше, чем на фронте, только не воспето поэтами. Л. А. Комогор в «слабосильной команде» всю зиму 1941/42 года был на этой лёгкой работе: упаковывал в гробовые обрешётки из четырёх досок по двое голых мертвецов валетами и по 30 ящиков ежедён. (Очевидно, лагерь был близкий, поэтому надо было упаковывать.)

Прошли первые месяцы войны – и страна приспособилась к военному ладу жизни; кто надо – ушёл на фронт, кто надо – тянулся в тылу, кто надо – руководил и утирался после выпивки. Так и в лагерях. Оказалось, что напрасны были страхи, что всё – устойчиво, что как заведена эта пружина, так и дальше давит без отказу. Кто поначалу заискивал перед зэками – теперь лютел, и не было ему меры и остановки. Оказалось, что формы лагерной жизни однажды определены правильно и будут такими довеку.

Семь лагерных эпох будут спорить перед вами, какая из них была хуже для человека, – склоните ухо к военной. Говорят и так: кто в войну не сидел – тот и лагеря не отведал.

Вот зимою, с 41-го на 42-й, лагпункт Вятлага: только в бараках ИТР и мехмастерских теплится какая-то жизнь, остальные – замерзающее кладбище (а занят Вятлаг заготовкою именно дров – для Пермской железной дороги).

Вот что такое лагеря военных лет: больше работы – меньше еды – меньше топлива – хуже одежда – свирепей закон – строже кара – но и это ещё не всё. Внешний протест и всегда был отнят у зэков – война отнимала ещё и внутренний. Любой проходимец в погонах, скрывающийся от фронта, тряс пальцем и поучал: «А на фронте как умирают?.. А на воле как работают? А в Ленинграде сколько хлеба получали?..» И даже внутренне нечего им было возразить. Да, на фронте умирали, лёжа и в снегу. Да, на воле тянулись из жил и голодали. (И вольный трудфронт, куда из деревень забирали незамужних девок, где были лесоповал, семисотка, а на приварок – посудные ополоски, стоил любого лагеря.) Да, в Ленинградскую блокаду давали ещё меньше лагерного карцерского пайка. Во время войны вся раковая опухоль Архипелага оказалась (или выдавала себя) как бы важным, нужным органом русского тела – она как бы тоже работала на войну! от неё тоже зависела победа! – и всё это ложным оправдывающим светом падало на нитки колючей проволоки, на гражданина начальника, трясущего пальцем, – и, умирая её гниющей клеточкой, ты даже лишён был предсмертного удовольствия её проклясть.

Для Пятьдесят Восьмой лагеря военного времени были особенно тяжелы накручиванием вторых сроков, это висело хуже всякого топора. Оперуполномоченные, спасая самих себя от фронта, открывали в усторонних захолустьях, на лесных подкомандировках заговоры с участием мировой буржуазии, планы вооружённых восстаний и массовых побегов. Такие тузы ГУЛАГа, как Яков Моисеевич Мороз, начальник УхтПечлага, особенно поощряли в своих лагерях следственно-судебную деятельность. (Не оттого ли, что сам был прежде следователем? Но на допросе убил арестанта, получил бытовую десятку, административную лагерную работу, затем амнистирован.) В УхтПечлаге как из мешка сыпались приговоры на расстрел и на 20 лет: «за подстрекательство к побегу», «за саботаж». – А сколько было тех, для кого не требовалось и суда, чьи судьбы руководимы звёздными предначертаниями: не угодил Сикорский Сталину – в одну ночь схватили на Эльгене тридцать полек, увезли и расстреляли.

Были многие зэки – это не придумано, это правда, – кто с первых дней войны подавали заявления: просили взять их на фронт. Они отведали самого густо-вонючего лагерного зачерпа – и теперь просились отправить их на фронт защищать эту лагерную систему и умереть за неё в штрафной роте! («А останусь жив – вернусь отсиживать срок»…) Ортодоксы теперь уверяют, что это они просились. Были и они (и уцелевшие от расстрелов троцкисты), но не очень-то: они большей частью на каких-то тихих местах в лагере пристроились (не без содействия коммунистов-начальников), здесь можно было размышлять, рассуждать, вспоминать и ждать, а ведь в штрафной роте дольше трёх дней головы не сносить. Этот порыв был не в идейности, нет, а в сердечности, – вот это и был русский характер: лучше умереть в чистом поле, чем в гнилом закуте! Развернуться, на короткое время стать «как все», не угнетённым граждански. Уйти от здешней застойной обречённости, от наматывания вторых сроков, от немой гибели. И у кого-то ещё проще, но отнюдь не позорно: там пока ещё умереть, а сейчас обмундируют, накормят, напоят, повезут, можно в окошко смотреть из вагона, можно с девками перебрасываться на станциях. И ещё тут было добродушное прощение: вы с нами плохо, а мы – вот как!

Однако государству не было экономического и организационного смысла делать эти лишние перемещения, кого-то из лагеря на фронт, а кого-то вместо него в лагерь. Определён был каждому свой круг жизни и смерти; при первом разборе попавший к козлищам, как козлище должен был и околеть. Иногда брали на фронт бытовиков с небольшими сроками, но их – не в штрафную роту, а в обычную действующую армию. Совсем нечасто, но были случаи, когда брали и Пятьдесят Восьмую. Но вот Горшунова Владимира Сергеевича взяли в 43-м из лагеря на фронт, а к концу войны возвратили в лагерь же с надбавкой срока. Уж они меченые были, и оперуполномоченному в воинской части проще было мотать на них, чем на свеженьких.

Но и не вовсе пренебрегали лагерные власти этим порывом патриотизма. На лесоповале это не очень шло, а вот: «Дадим уголь сверх плана – это свет для Ленинграда!», «Поддержим гвардейцев минами!» – это забирало, рассказывают очевидцы. Арсений Формаков, человек почтенный и темперамента уравновешенного, рассказывает, что лагерь их был увлечён работой для фронта; он собирался это и описать. Обижались зэки, когда не разрешали им собирать деньги на танковую колонну («Джидинец»)[99]99
  Это требует многоразрезного объяснения, как и вся советско-германская война. Ведь идут десятилетия. Мы не успеваем разобраться и самих себя понять в одном слое, как новым пеплом ложится следующий. Ни в одном десятилетии не было свободы и чистоты информации – и от удара до удара люди не успевали разобраться ни в себе, ни в других, ни в событиях.


[Закрыть]
.

А награды – общеизвестны, их объявили вскоре после войны: дезертирам, жуликам, ворам – амнистия, Пятьдесят Восьмую – в Особые лагеря.

И чем ближе к концу войны, тем жесточе и жесточе становился режим для Пятьдесят Восьмой. Далеко ли забираться – в Джидинские и Колымские лагеря? Под самой Москвой, почти в её черте, в Ховрине, был захудалый заводик Хозяйственного управления НКВД и при нём режимный лагерь, где командовал Мамулов – всевластный потому, что родной брат его был начальником секретариата у Берии. Этот Мамулов кого угодно забирал с Краснопресненской пересылки, а режим устанавливал в своём лагерьке такой, какой ему нравился. Например, свидания с родственниками (в подмосковных лагерях повсюду широко разрешённые) он давал через две сетки, как в тюрьме. И в общежитиях у него был такой же тюремный порядок: много ярких лампочек, не выключаемых на ночь, постоянное наблюдение за тем, как спят, чтобы в холодные ночи не накрывались телогрейками (таких будили), в карцере у него был чистый цементный пол и больше ничего – тоже как в порядочной тюрьме. Но ни одно наказание, назначенное им, не приносило ему удовлетворения, если сверх того и перед этим он не выбивал крови из носа виновного. Ещё были приняты в его лагере ночные набеги надзора (мужчин) в женский барак на 450 человек. Вбегали внезапно с диким гиканьем, с командой: «Вста-ать рядом с постелями!» Полуодетые женщины вскакивали, и надзиратели обыскивали их самих и их постели с мелочной тщательностью, необходимой для поиска иголки или любовной записки. За каждую находку давался карцер. Начальник отдела главного механика Шклиник в ночную смену ходил по цехам, согнувшись гориллой, и чуть замечал, кто начинает дремать, вздрогнет головой, прикроет глаза, – с размаху метал в него железной болванкой, клещами, обрезком железа.

Таков был режим, завоёванный лагерниками Ховрина их работой для фронта: они всю войну выпускали мины. К этой работе заводик приспособил и наладил заключённый инженер (увы, его фамилии не могут вспомнить, но она не пропадёт, конечно), он создал и конструкторское бюро. Сидел он по 58-й и принадлежал к той отвратительной для Мамулова породе людей, которая не поступается своими мнениями и убеждениями. И этого негодяя приходилось терпеть! Но у нас нет незаменимых! И когда производство уже достаточно завертелось, к этому инженеру как-то днём при конторских (да нарочно при них! – пусть все знают, пусть рассказывают! – вот мы и рассказываем) ворвались Мамулов с двумя подручными, таскали за бороду, бросали на пол, били сапогами в кровь – и отправили в Бутырки получать второй срок за политические высказывания.

Этот милый лагерёк находился в пятнадцати минутах электричкою от Ленинградского вокзала. Сторона не дальняя, да печальная.

(Зэки-новички, попав в подмосковные лагеря, цеплялись за них, если имели родственников в Москве, да и без этого: всё-таки казалось, что ты не срываешься в ту дальнюю невозвратную бездну, всё-таки здесь ты на краю цивилизации. Но это был самообман. Тут и кормили обычно хуже – с расчётом, что большинство получает передачи, тут не давали даже белья. А главное, вечные мутящие параши о дальних этапах клубились в этих лагерях, жизнь была шаткая, как на острие шила, невозможно было даже за сутки поручиться, что проживёшь их на одном месте.)

* * *

В таких формах каменели острова Архипелага, но не надо думать, что, каменея, они переставали источать из себя метастазы.

В 1939 году, перед финской войной, гулаговская alma mater Соловки, ставшие слишком близкими к Западу, были переброшены Северным морским путём, кто не на Новую Землю, те – в устье Енисея, и там влились в создаваемый Норильлаг, скоро достигший 75 тысяч человек. Так злокачественны были Соловки, что, даже умирая, они дали ещё один последний метастаз – и какой!

К предвоенным годам относится завоевание Архипелагом безлюдных пустынь Казахстана. Разрастается осьминогом гнездо карагандинских лагерей, выбрасываются плодотворные метастазы в Джезказган с его отравленной медной водой, в Моинты, в Балхаш. Рассыпаются лагеря и по северу Казахстана.

Пухнут новообразования в Новосибирской области (Мариинские лагеря), в Красноярском крае (Канские, Краслаг), в Хакасии, в Бурят-Монголии, в Узбекистане, даже в Горной Шории.

Не останавливается в росте излюбленный Архипелагом русский Север (УстьВымлаг, Ныроблаг, Усольлаг) и Урал (Ивдельлаг).

В этом перечислении много пропусков. Достаточно написать «Усольлаг», чтобы вспомнить, что в иркутском Усолье тоже был лагерь.

Да просто не было такой области, Челябинской или Куйбышевской, которая не плодила бы своих лагерей.

Метод преобразования крестьянских посёлков в лагеря был применён и после высылки немцев Поволжья: целые сёла, как они есть, заключались в зону – и это были сельхозлагучастки (Каменские сельхозлагеря между Камышином и Энгельсом).

Мы просим у читателя извинения за многие недостачи этой главы: через целую эпоху Архипелага мы перебрасываем лишь хлипкий мостик – просто потому, что не сошлось к нам материалов больше. Запросов по радио мы оглашать не могли.


Здесь опять на небосклоне Архипелага выписывает замысловатую петлю багровая звезда Нафталия Френкеля.

1937 год, разя своих, не миновал и его головы: начальник БАМлага, генерал НКВД, он снова в благодарность посажен на уже известную ему Лубянку. Но не устаёт Френкель жаждать верной службы, не устаёт и Мудрый Учитель изыскивать эту службу. Началась позорная и неудачливая война с Финляндией, Сталин видит, что он не готов, что нет путей подвоза к армии, заброшенной в карельские снега, – и он вспоминает изобретательного Френкеля и требует его к себе: надо сейчас, лютой зимой, безо всякой подготовки, не имея ни планов, ни складов, ни автомобильных дорог, построить в Карелии три железных дороги – одну рокадную и две подводящих, и построить за три месяца, потому что стыдно такой великой державе так долго возиться с моськой Финляндией. Это – чистый эпизод из сказки: злой король заказывает злому волшебнику нечто совершенно неисполнимое и невообразимое. И спрашивает вождь социализма: «Можно?» И радостный коммерсант и валютчик отвечает: «Да!»

Но уж он ставит и свои условия:

1) выделить его целиком из ГУЛАГа, основать новую зэковскую империю, новый автономный архипелаг ГУЛЖДС (гулжедээс) – Главное Управление Лагерей Железнодорожного Строительства, и во главе этого архипелага – Френкель;

2) все ресурсы страны, которые он выберет, – к его услугам (это вам не Беломор!);

3) ГУЛЖДС на время авральной работы выпадает также и из системы социализма с его донимающим учётом. Френкель не отчитывается ни в чём. Он не разбивает палаток, не основывает лагпунктов. У него нет никаких пайков, «столов», «котлов». (Это он-то, первый и предложивший столы и котлы! Только гений отменяет законы гения!) Он сваливает грудами в снег лучшую еду, полушубки и валенки, каждый зэк надевает что хочет и ест сколько хочет. Только махорка и спирт будут в руках его помощников, и только их надо заработать!

Великий Стратег согласен. И ГУЛЖДС – создан! Архипелаг расколот? Нет, Архипелаг только усилился, умножился, он ещё быстрее будет усваивать страну.

С карельскими дорогами Френкель всё-таки не успел: Сталин поспешил свернуть войну вничью. Но ГУЛЖДС крепнет и растёт. Он получает новые и новые заказы (уже и с обычным учётом и порядками): рокадную дорогу вдоль персидской границы, потом дорогу вдоль Волги от Сызрани на Сталинград, потом «Мёртвую дорогу» с Салехарда на Игарку и собственно БАМ: от Тайшета на Братск и дальше.

Больше того, идея Френкеля оплодотворяет и само развитие ГУЛАГа: признаётся необходимым и ГУЛАГ построить по отраслевым управлениям. Подобно тому как Совнарком состоит из наркоматов, ГУЛАГ для своей империи создаёт свои министерства: ГлавЛеслаг, ГлавПромстрой, ГУЛГМП (Главное Управление Лагерей Горно-Металлургической Промышленности).



скачать книгу бесплатно

страницы: 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55

Поделиться ссылкой на выделенное