Виктор Смирнов.

Тревожный месяц вересень

(страница 5 из 29)

скачать книгу бесплатно

– Н-не балуй, – выдохнул председатель, и столько любви прозвучало в голосе этого угрюмого, маленького, сутулого человека, что я остановился от удивления. Его ли голос я слышал? Откуда такая воркующая нежность?

Жеребец бил копытом в перегородку, всхрапывал… В колхозе были две лошади, если не считать Лебедки, числящейся за «ястребками», а точнее, за Попеленко, который, как многодетный отец, полагал, что имеет на лошадь особые права. Справный стоил всех трех и еще сотни. Соседние колхозы водили в Глухары своих захудалых кобыл, надеясь улучшить породу. Глумский брал за это с соседей семенами – пшеницей, картошкой. «Семя на семя», – говорил Глумский, показывая свои бульдожьи зубы.

– Все еще меня не признает, нервничает, – пожаловался Глумский. – Вот кто тебе про Горелого рассказал бы! Это его был конь, полицай его откуда-то с племенного завода взял… Н-но, малыш! – прикрикнул он на жеребца, когда тот дернулся, не давая надеть узду.

6

Маляс, охотник и талалай[7]7
  Болтун.


[Закрыть]
, жил за четыре дома от Глумского, на взгорке. Было бы кстати, если бы эти хаты стояли впритык, тогда сюда водили бы школьников, чтобы показывать, про кого написана басня о муравье и стрекозе. Хата у Глумского была чисто побелена, покрыта свежей соломой, утеплена высокими завалинками и погружена в букет из золотых шаров, что росли за крепкой, плотной оплетки изгородью.

Хата Маляса и сейчас, и до войны выглядела так, словно только что пронесся ураган. Словно ее долго крутило в воздухе, а потом шваркнуло на землю так, что крыша просела, как седло, и окна пошли враскос. За покосившимся дырявым плетнем росли две яблони, да и те дички, «свинячья радость». Но Маляс всему находил толковое объяснение. Он говорил, что благодаря такому образу жизни оказал сопротивление немецким оккупантам. Они никогда не останавливались у него на постой. И если бы все жили так, как он, Маляс, то немцы просто перемерли бы с голоду и холоду, потому что, мол, они к таким условиям совершенно непривычные.

Отчего Штебленок, приехав в Глухары, остановился именно в этой хате, было непонятно. Бабы толковали, что всему причиной жена Маляса, но это уж наверняка были чистые сплетни. Я подумал об этом, когда Малясиха вышла меня встречать. Она была совершенно квадратных форм – самодвижущийся противотанковый надолб, украшенный цветной хусточкой. Половицы под Малясихой потрескивали. Она, поднатужившись, могла бы развалить эту хилую хату, если бы вдруг оказалось узко в двери.

– Заходите, заходите! – обрадованно запричитала хозяйка. – Ставьте ваше ружье вот в тот куточек. Там тепленько… Да ничего, ничего, чтой-то вы ноги обиваете, у нас паркетов этих самых нету…

Так ласково меня у Малясов еще не встречали.

Неужели оружие делает человека желанным гостем?

Сам хозяин занимался тем, что обматывал проволокой расщепленный приклад своей одностволой тулки шестнадцатого калибра. Здесь же на столе высилась горка серого бездымного трофейного пороха – «мышиные котяшки», так мы его называли. Три драгоценные картонные гильзы с медными донышками, жеваные, сто раз бывшие в употреблении, стояли рядом с порохом. Маляс готовился выйти в лес.

– А… коллега, – сказал Маляс. – Садись, садись, того-сего. Гостем будешь.

Почему он назвал меня коллегой, я не понял. Может быть, увидев карабин, он причислил меня к великому племени охотников?..

– Слушай, Маляс, – сказал я. – Расскажи про Штебленка. Только без брехни. Все, что знаешь.

– А чего Штебленок? – спросил Маляс. – Штебленок он и был Штебленок, хороший человек, того-сего, царствие ему небесное.

– Почему Штебленок пошел в райцентр? – спросил я. Мне показалось, Маляс вздрогнул. Он как-то жалобно взглянул в сторону супруги, как будто ожидая от нее тумака. Ну и мужичков оставила в деревне война!

– В райцентр собрался. В Ожин, – ответил Маляс, поразмыслив.

– Это я тебе сказал, что в райцентр. А зачем?

– Честное слово, не знаю, – сказал Маляс после очередного раздумья.

– А что ты знаешь?

– Да ничегошеньки он не знает, он же дурень у меня, – вмешалась Малясиха. – Вы ж посмотрите на него! Посмотрите!

И она уставилась на супруга, как будто не успела налюбоваться им за двадцать лет, приглашая и меня заняться тщательным разглядыванием Маляса.

– Штебленок ничего не сказал перед уходом?

– Ничего… Он вообще… С белорусской стороны, что с него взять… Темнота!

– Ты толковей говори, не заговаривайся! – буркнула Малясиха.

– Про Горелого не упоминал?

Маляс оживился. Видно было, что разговор миновал какую-то опасную для него точку. Он заморгал редкими ресницами, припоминая.

– Было дело, – было… Как-то разбеседовались мы. Мы часто беседовали – он ко мне с доверием, пониманием. Он, Штебленок, того-сего, в партизанах войну отходил. Там, на белорусской стороне. В отряде Козельцева… Ну и рассказывал, что Горелый в тот самый час много крови им попортил…

– Фашистский недолюдок! – вставила супруга, которая бдительно следила за правильностью разговора.

– Недолюдок! – согласился Маляс. – Он, Горелый, у немцев большую силу имел. Вот они ему поручили набрать этот, того-сего, как бы точно сказать… противопартизанский отряд. Ну, обманный. Бандеровцы, а не отличишь от партизан! Ну никак!

– Ты балакай, да не забалакивайся! – снова вмешалась Малясиха. И повернулась ко мне: – Если он чего не так скажет, вы уж не взыщите. Плетет мандрону какую-то…

– Ну и действовал этот отряд на манер партизан, – продолжал хозяин. – По лесам бродили… Немцы ничего с партизанами не могли поделать, так пустились на хитрость, того-сего. И этот обманный отряд если где натыкался на настоящих партизан, то их уничтожал… Или на немцев выводил. Обманом. Ну и, кроме того, в деревнях грабежами, убийствами занимались, катовали людей по-всякому, чтобы обозлить против партизан! Ведь те думали – свои, встречали по-людски… А эти вот, вроде партизан…

– Фашистские изверги, – вставила Малясиха.

– Ну да, душегубы. Вот и Штебленок со своими нарвался на этих, того-сего… на гореловских. Был у них бой. Штебленок рассказывал, много партизан из-за обману погибло. После этого Горелый у фрицев гончарный заводик выпросил для батьки своего. Немцы, они следили за этим делом, того-сего, за материальным вознаграждением. Насчет этого у них продумано было, расписано. За пойманного партизана свободно могли корову дать, к примеру, или гектара два… За сочувствующего, – скажем, овцу или соли кило.

– Вот-вот, – перебила мужа Малясиха. – Изверги!.. Некоторые при них богатели, а у честного человека ни кола ни двора, вот как у нас.

– Честный – он как был, того-сего, так и остался ни с чем, – совсем уж некстати заключил Маляс.

По-моему, супруга слегка стукнула его ногой под столом – бороденка вдруг дернулась.

Я постоянно ощущал напряженность в ответах. Неужели мне теперь не придется разговаривать с односельчанами свободно и легко, как раньше, до карабина?

– А вы после ухода немцев ничего про Горелого не слыхали?

– Да что он нам, Горелый, бандера, ведьмин он сын? – сказала Малясиха. – Мы с ним в тычки не гуляли. Нам он не докладался.

– Может, Семеренков, того-сего, что слыхал? – вопросительно взглянул на жену охотник. – Семеренков у батьки Горелого на заводике гончаровал.

– А что? – радостно встрепенулась Малясиха. – Семеренков и вправду извергам этим служил. Глечики делал. А из этих глечиков немцы молоко пили… Мы вот – мы ничего не делали.

– Ну, из глечиков все пили, – попробовал было восстановить справедливость Маляс, но быстро стих под взглядом супруги. «Не забалакивайся, а то…» – прочитал он в этом взгляде.

– Куда старшая дочь Семеренкова делась, Ниночка? – как бы сама себе, не глядя ни на кого, задала вопрос Малясиха. – Исчезла, и все тут. Неужто с немцами ушла? Горелый за нее сватался… Ой, красивая девка Ниночка!

Я помнил Ниночку. Когда до войны приезжал на школьные каникулы, то каждый раз влюблялся в нее. Она носила беретик, завивала волосы щипцами в мелкие кудельки и на вечерах в клубе хохотала громче всех. Любила она парням головы кружить. Перед войной ей было года двадцать два, а мне шестнадцать. Ясное дело, я на нее только издали глазел, а подойти боялся. Антонину, младшую, я тогда не замечал. Кажется, у нее был остренький носик… Неужели это она шла с коромыслом на плече по озими?

– Антонина – та тоже шашура, – продолжала Малясиха. Она словно следовала за моими воспоминаниями. – Ходит, на людей не глядит. А чего это она не глядит? Платком накроется, очи до долу. А чего молчит? Вдруг занемела. Язык ошпарила?

– Ладно! – сказал я. Когда речь заходила о соседях, Малясиха вдохновлялась, так же как Маляс в своих охотничьих историях. – Все-таки насчет Штебленка. Почему он отправился в райцентр? – Малясиха сразу сникла. – Что он делал в то утро?

– Да ничего, – ответила хозяйка. – К швагеру мы ходили вместе, к Кроту. Швагер кабанчика заколол, так просил помочь засмалить… Вот ведь живут люди! В Киев сало возют, за триста верст!

– Крот – богатый мужик, – поддержал жену Маляс.

– Ну и что делал там Штебленок?

– Да ничего… Крот просил его забойщику помочь. А только Штебленок не стал. Некогда, говорит. Повернулся и пошел. А мы остались.

– Вкусная штука – кровяная колбаса, того-сего, – сказал Маляс, вздохнув.

…Когда я выходил из хаты, Малясиха, отодвигая какой-то мудреный ржавый засов, сказала шепотом:

– Товарищ Капелюх, а правду говорят, «ястребкам» в районе керосин выдают и ламповые стекла? Вы на нашу долю, как тяжело страдавших от немецкой оккупации, не можете выпросить?

Так и объяснилась причина ее любезного обращения и гостеприимства. И это было, кажется, единственным моим открытием.

Я пожал плечами.

– Штебленок говорил, что должны давать, – сказала она. – Да вот, не успел…

Наверно, она по-своему жалела о гибели постояльца. А почему бы и не жалеть? Надвигались длинные зимние вечера, и проводить их без света тяжко, да еще в нетопленной хате. Нет, я не спешил осуждать Малясиху. Гораздо хуже было то, что Малясиха и ее муженек что-то недоговаривали… А почему люди должны выкладывать мне правду? Может, это опасно для них. Бандиты рядом, и ни я, ни Попеленко не представляем надежной защиты. Конечно, не бандиты хозяйничали в селе. Но и не мы с Попеленко. Хозяйничал страх. И это было моим вторым важным открытием. Если бы нам удалось одержать хоть какую-нибудь маленькую победу над бандитами – многое изменилось бы. Если бы удалось хоть на минуту высвободить людей из-под гнета!..

Я думал об этом, направляясь на гончарню, к Семеренкову.

7

Туман уже поднялся, рваными клочьями уплыл в сторону лесов и очистил село. С пригорка, где стояла хата Маляса, были хорошо видны все Глухары – два ряда рубленых, беленых и крытых соломой домов, образовывавших длинную улицу, которая полого спускалась к гончарному заводику, или просто гончарне, – большому, под облезлой, темной соломенной крышей сараю с двумя толстыми кирпичными дымарями. Сразу же за заводом, за несколькими карьерами, где добывали червинку – красную глину, начинались сосновые леса, за ними шли березняки и, ближе к болотам, ольшаники и осинники. К бортам каравана леса подступали не так плотно, здесь была нейтральная зона из капустных, картофельных полей и огородов, участки колхозного ячменя и жита; нежной зеленью выделялся озимый клин, по которому змеилась тропка, ведущая в лес, к роднику.

За озимым клином, на темной пашне кудлатой вербной шайкой лежал Гаврилов холм, Горб, как коротко говорилось у нас, – место, с незапамятных времен выбранное для цвинтара – погоста, деревянной церквушки, размалеванной самодеятельными богомазами с гончарни, и кладбища. Туман все поднимался над верхушками деревьев, но как высоко ни вздергивало солнце этот занавес, глазам повсюду открывалось только одно: леса. Поначалу зеленые, с проплетью сентябрьской желтизны, они, чем дальше хватал взгляд, лиловели, сиреневели и мало-помалу превращались в зыбкое марево непонятного оттенка.

Дороги, самоуверенно и резко рассекающие огороды и поля, терялись в необъятности лесов, исчезали, как нитки, упавшие на ковер. Двумя дорогами можно было выехать из Глухаров. Та, что вливалась в улицу с юга, горделиво именуемая глухарчанами Ожинским шляхом, соединяла наше село с райцентром – через Шарую рощу, через Иншу; северная же, шлях Литвинский, скользнув у стен заводика и обогнув карьеры, вела в белорусскую сторону, к мокрым лиственным лесам и болотам. Была еще и третья дорога, – начинавшаяся от центра села, она, через хутор Грушевый, могла вывести в большое ярмарочное село Мишкольцы. Но сейчас туда почти никто не ездил. Знаменитые осенние мишкольские ярмарки за годы войны захирели, а кому надо было попасть в Мишкольцы, выбирал кружной путь – к реке Инше. Дело в том, что Мишкольский шлях проходил мимо УРа – страшное название! Им в наших краях пугали детей: «Вот отведу в УР», «Не бегай в лес, в УР попадешь».

Раньше в слове «УР» ничего такого пугающего не было, оно сокращенно обозначало – «укрепленный район». Перед войной в наших местах начали строить оборонительную линию. Она должна была протянуться от непроходимых северных болот до южных степей. Но успели выстроить лишь несколько участков, да и те не были полностью закончены, когда воссоединение с Западной Украиной отодвинуло границу. Сеть противотанковых рвов, блиндажей, землянок, дотов, эскарпов, подземных хранилищ и ходов сообщения, наблюдательных пунктов образовала на берегу болотистой речушки Нижвы запущенный и таинственный город. Когда строили укрепрайон и многие глухарчане работали там и неплохо зарабатывали, кратенькое словечко «УР» произносили весело, даже лихо и в частушках склоняли. Помню, как в осенний предъярмарочный день широкоплечая тетка, загорелая на жнивье до цвета спелого паслена, пританцовывая на току, выбранном для гульбы, напевала: «Я поризала всих кур тай подалася на УР…» Тетка была здоровенная, с толстыми ручищами, и очень легко можно было представить, как это она, разъярясь, порезала всех кур.

Когда УР был брошен, он, конечно, тут же превратился в пугало. Как любое оставленное людьми сооружение, как все непонятное, он стал внушать людям чувство суеверного ужаса. Тут уж родилось столько легенд, что Гоголь позавидовал бы нашим сказаниям. Уж кого только не встречали наши бабки возле УРа! И ведьмаков, и полисунов, и одминок, и мавок, и упырей, и вовкулаков, и перелестниц, и болотяников, и сыроедов, и даже совсем никому не ведомых рахманов. Про обычных чертей и говорить нечего, чертей там, считалось, больше, чем зайцев. Но теперь дело было не в одной лишь мистике. После того как фрицы драпанули из наших краев, в УРе собралось всякое фашистское охвостье. Как на Лысую гору, они хлынули в этот УР, потому что там было где притаиться. Полицаи, старосты, переводчики, бандеровские, бульбовские, мельниковские «боевики» – те, кому немцы дали под зад, чтобы не тащить на кормежку в Германию, и те, кого они оставили с умыслом, принялись растапливать в УРе землянки и совершать дружные набеги на полесские села. Пока поблизости находились воинские соединения, пока партизанские отряды, которые хорошо знали, как воевать в этих местах, еще не влились в регулярные части, УР несколько раз основательно чистили от этих «бандер», как в народе коротко называли всех разномастных предателей и изменников. Кого прихлопнули, а кто сдался, надеясь на милосердие суда, и наконец в УРе осталась лишь такая сволочня, которой от правосудия нечего ждать, кроме пули или петли. Это были отчаянные, по-своему смелые и находчивые хлопчики, и войну они понимали ясно, как букварь. Выкуривать их из УРа с его лабиринтами стало некому, фронт ушел далеко на запад, даже тыловые части оттянулись, и защитой от бандюг, по замыслу, должны были явиться бойцы истребительных батальонов, или «ястребки».

Нечего было и говорить, что в сторону УРа мне дорожка была заказана. Если раньше я еще рисковал добираться до Грушевого хутора, где жил товарищ мировой посредник Сагайдачный, то теперь мне туда соваться не стоило. От хутора, что лежал на восьмом километре Мишкольского шляха, до УРа было рукой подать. Сагайдачного, кстати, это соседство не смущало. Он не боялся бандитов. Говорил, что провел в Грушевом большую часть жизни и не собирается волноваться из-за части меньшей. Может быть, как человек с такой гетманской фамилией, он рассчитывал на снисхождение бандитов? Или же старик жил под влиянием тех прекрасных книг, что стояли на грубых многоэтажных полках его хаты, и не мог представить, что такое Горелый? Горелый, который предпочитал вешать людей на пружинящем кабеле.

Да, вот так обстояло дело. Плохо обстояло дело. И не было у меня права сидеть на месте и ждать, когда бандюги укокошат еще кого-нибудь.

Постояв у дома Маляса, полюбовавшись лесами, которые выплыли из тумана во всей необъятности, я отправился дальше – к гончарному заводику.

8

Трубы его дымили вовсю. Он и в самом деле вел за собой Глухары, как караван, этот маленький колхозный заводик-трудяга. Он кормил село – залежи червинки возмещали скудость полесской земли. Добрая половина глухарчан работала на гончарне. А рачительный хозяин Глумский говорил, что, пока он не получит удобрений, машин, семян, пока не вернутся здоровые мужики, колхоз будет жить на двух китах: гончарном заводике и жеребце Справном. Потому что лошади и посуда всегда нужны. И тем более они нужны на Украине, где умеют ценить доброго коняку и где не могут обойтись без звонкого глечика или вместительной макитры.

Я толкнул большую, обитую тряпьем дверь и вошел в сарай. В дальнем углу, за гончарными кругами, работали мужики, всего трое: Семеренков и два семидесятилетних старичка – беленькие чистенькие близнецы Голенухи, которые еще задолго до войны подались на отдых, но теперь вновь вернулись на завод.

Семеренков был длинный и нескладный мужик, в коротком не по росту ватнике, широкие рукава которого едва прикрывали локти, и от этого руки, и особенно кисти, казались несоразмерно узкими и тонкими. Левая рука у гончара была трехпалой и как будто висела, подворачиваясь под мышку. Он с детства был увечным, Семеренков, но еще до войны, когда на заводике крутился добрый десяток кругов и когда здесь работали потомственные мастера, известные всей округе, Семеренков слыл среди них первым.

И тут я увидел Антонину Семеренкову. Она сидела в неизменном черном своем платке, скрыв лицо, но я узнал ее по легкому и плавному движению шеи и повороту по-девичьи угловатых прямых плеч.

Мне очень хотелось увидеть, какая она, Антонина Семеренкова. За то время, что я прожил после ранения в Глухарах, я ни разу не смог взглянуть ей в лицо. Я помнил лишь, что до войны она была остроносенькой девчонкой, тенью старшей красавицы сестры, но ведь не остроносенькая девчонка шла по озими, ступая гордо, независимо и плавно! Платок был повязан так, что прикрывал лицо со всех сторон, словно она нарочно хотела уйти от чьих-либо любопытных взглядов, отгородиться от мира. Я, сам не замечая того, подался вперед, покинул скрывавший меня брезентовый полог и оказался в зале, где остро пахло сырой глиной, как в новой мазанке. Словно бы на сцену вышел из-за занавеса.

Тут только я увидел, что многие работницы, оторвавшись от своего занятия, смотрят на меня. Я опомнился, поправил карабин и сделал вид, будто интересуюсь заводом вообще: ну, как тут идет работа, организована ли противопожарная охрана, все ли тут на месте свои и не затесался ли какой-нибудь нежелательный элемент, – словом, напустил на себя идиотски важный, занятой вид, который, на мой взгляд, надлежало иметь «ястребку» при исполнении обязанностей, и не спеша, но с бьющимся сердцем, лавируя меж столами, направился к гончарным кругам, к Семеренкову.

Он только что бросил очередную точанку на вращающийся круг и совсем уж было собрался вонзить в глину трехпалую руку, чтобы начать это колдовское выращивание глечика или высокого горшка-стовбуна, но тут наши взгляды встретились. Семеренков продолжал машинально работать ногами, раскручивая спидняк, однако рука застыла над точанкой, и я явственно видел, что пальцы у гончара дрожат. И в глазах его, светлых, подведенных синевой усталости и казавшихся огромными из-за худобы лица и остроты черт, я видел страх. Явственный, ничем не прикрытый страх!

Он боялся меня… Мы встречались раньше – на улице и близ гончарни, во дворе с посудой, куда я заходил из праздного любопытства, – и он улыбался мне исподлобья, вечно занятый какими-то своими мыслями, в которых, должно быть, как на гончарном круге, вращались всякие там глечики и макитры. По-моему, он попросту не замечал меня, как не замечал многих односельчан. Но теперь, когда я пришел на завод в новом качестве, с карабином…

Семеренков обернулся к дочери, но та еще не заметила происшедшей в зале перемены и была занята расписыванием барильца. Я видел только черный платок, склоненный к дощатому столу, тонкие смуглые пальцы и острый клюв рожка, сочившийся краской. Пока я глазел на барильце, а точнее, на пальцы Антонины и ждал, не обернется ли она, Семеренков-отец пришел в себя и, ссутулившись до дугообразного положения, занялся глечиком.

Я подошел к Семеренкову вплотную и сказал негромко, сгущая общую настороженную тишину:

– Надо поговорить…

Он с готовностью, даже поспешностью снял холщовый грязный фартук, отряхнул комочки глины с ватника и, опустив голову, пошел к выходу. Я зашагал вслед за ним. Нас провожали любопытные взгляды. Даже подслеповатые белоголовые старички близнецы Голенухи и те уставились. У брезентового полога я резко обернулся… И увидел ее лицо!



скачать книгу бесплатно

страницы: 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29

Поделиться ссылкой на выделенное