Виктор Смирнов.

Тревожный месяц вересень

(страница 3 из 29)

скачать книгу бесплатно

Закуска, конечно, у Попеленко была, но он решил опередить события, чтобы не упустить небольшую материальную выгоду, которую сулило мое появление в Глухарах с увесистым сидором за плечами. В отношении всяких мелких материальных выгод Попеленко был предусмотрителен, как шахматист – видел на много ходов вперед. Так он вел все свое хозяйство; можно было с уверенностью сказать, что, покупая новые тебенки для седла, он уже знал, что через пять лет, когда те придут в негодность, нарежет из них подбойки для валенок своего младшего наследника, а оставшуюся часть кожи обменяет у соседки на капустную рассаду, о чем и договорится заранее.

Одно извиняло Попеленко: девять ртов, которые по-птичьи раскрывались при появлении главы семейства. Десятый рот всегда был прикрыт наглухо: жена «ястребка», Попеленчиха, отличалась молчаливостью, желтизной и костлявостью. Серафима называла ее «мумий». Утверждали, что Попеленчиха молчала, даже когда лупила мужа, если тот возвращался с большим перебором. Такая излишняя молчаливость при выполнении важных домашних обязанностей осуждалась жительницами Глухаров – бабы у нас любили покричать для авторитета.

Итак, как только Попеленко торжественно ввел меня в хату, пришлось отрезать от сала двенадцать ломтей и на столько же частей разделить одну из буханок. «Ястребок» зажег плошку и турнул из-за стола детей, которые, захватив добычу, забились в темный угол – на полати. Косясь на жену, которая стояла у двери, скрестив руки, Попеленко движением фокусника достал бутыль самогонки – сделал он это мгновенно, точно носил бутыль за голенищем, – с чавканьем извлек из горлышка кукурузную кочерыжку, заменявшую пробку, и налил в кружки. Круглое хитрое лицо Попеленко просветлело и как бы умаслилось. Он крякнул и вытер ладони о френч.

– Ну, будем! За нашу, можно сказать, боевую дружбу и дальнейшее товарищество. За полную и окончательную победу над гитлеровской Германией!

Своим тостом Попеленко хотел показать, что закуска потрачена не зря, что она послужила, так сказать, великим целям и сожалеть о ней – политическая незрелость. Я понюхал самогон. Он отдавал гнилой свеклой.

Я подождал, когда Попеленко поставит кружку на стол. После ранения мне легко было числиться в принципиальных противниках алкоголя.

– Я назначен твоим начальником, Попеленко, – сказал я.

– Само собой! Политически правильно.

– Почему само собой?

– Чего же меня старшим назначать? За что? Я геройства не делал никакого, военной образованности не имею… – Глаз его хитро сощурился. – Можно, товарищ младший лейтенант, я вас теперь так и буду звать: товарищ старший?

– Ты ладно… Зубы не заговаривай. Напоминаю, что за невыполнение приказа «ястребки» подлежат трибуналу. Как положено в военное время! Зачем ты пошел в «ястребки», Попеленко? Заставили?

– Нет, зачем же… Я сам. Я Советскую власть всегда поддерживал. И когда колхозы… Курей обществу отдал, козу… Кролей штук двадцать… И партизанам помогал… Я ж понимаю! Политически!

Он, кажется, немного испугался.

– Так-так… Ну а с бандитами сталкивался?

Вопрос был, конечно, глупый.

Если бы мой новый подчиненный сталкивался с бандитами, он бы сейчас не беседовал со мной при свете плошки за дощатым столом. Но Попеленко оглянулся на жену, наклонился ко мне и прошептал:

– Сталкивался. Вот как с вами сталкиваюсь, так я с этими аспидами сталкивался.

– То есть как? За столом?

– Не-е… Чего это за столом? В лесу. Я хочу сказать, что близко. Очи в очи.

– Да ты что?

– Да чтоб мне до дому не дойти… Ой, это ж мы дома сидим! Ехал я на своей Лебедке по Мишкольскому шляху… где подсочный сосняк. Ну, выскочили они с двух сторон. Один – лошадь под уздцы, а двое – с боков. Карабин за плечами, разве его скинешь? Да и чего сделаешь против них? Такие аспиды! Я аж похолодел весь. «Ну, – думаю, – еще девять сирот на шее у Советского государства! Это ж не годится мне такую семейству на казну спихивать».

– Ты кончай дурака валять, – сказал я. – Ты не строй комедию, Чарли Чаплин… Как они выглядели?

– Обыкновенно. Здоровые дядьки. Один молодой, совсем еще парубок. Вот тут у них, – он показал на грудь, – по автомату немецкому, в голенищах – обоймы, еще при кобурах, при пистолетах, гранаты в сумках… Приличное у них обеспечение. И морды сытые. Смеются!

– Почему смеются?

– А чего им горевать? Не я же их поймал, а они меня. «Ты, что ли, – спрашивают, – «ястребок»?» – «Ну я!» А чего отпираться? В кармане у меня бумага с печатью. «Так это ты, – говорят, – против нас тут воюешь?» – «Ну я!» – говорю. Сняли они с меня карабин, ссадили с лошади, достали бумагу, почитали. «Не поддельная, – говорят, – бумага, подпись Гупана мы знаем, все правильно». Я думаю: будут они с меня сапоги снимать или нет? Сапоги не казенные, хорошие, если не снимут, старшему, Ваське, достанутся, когда меня найдут. Лошадь, думаю, ладно, лошадь все равно государственная, ей в казну возвращаться… Хотя, конечно, лошадь тоже жалко, – поспешно поправился Попеленко. – Ну, тут они выкинули из карабина обойму, отдали мне мое личное оружие. «Садись, – говорят, – на свою клячу и скачи назад, а то дети дома плачут. Нам, – говорят, – голову тебе оторвать – как огурец перекусить. Только мы украинцев, которые многодетные и аккуратно держатся, мы таких не давим, а по первому разу пояснения даем… Ты нас пойми!» «Пояснили» они мне по морде раза три и отпустили. «Только, – говорят, – не оглядывайся, мы этого не любим, у наших автоматов сильно легкий спуск». Скачу я и думаю: может, и в самом деле врежут в спину, да только нет, не будут: зачем же им лошадь портить? Ведь хозяйственные же люди, по амуниции видно.

– Так! – сказал я и стукнул по столу. – И ты об этом никому не сказал?

– Доложил Штебленку.

– А он?

– Он, так я думаю, – Попеленко снова склонился ко мне, – никому не сказал, чтоб мне по шее не дали. Он добрый был мужик.

– А почему они его повесили, а тебя отпустили, как ты думаешь?

Попеленко пожал плечами:

– Да кто ж его знает? Ведь как вожжа под хвост попадет. А может, он им чего обидное сказал. Он рисковый был… Боевой!

«Зато ты боягуз!» – хотелось сказать мне, но девять пар глаз, глядящих из темного угла, удержали меня.

Попеленко посмотрел под стол, где стояла бутылка, перевел взгляд на меня и вздохнул:

– Ох и переживание было. Опять руки затряслись!..

– Сколько их было? – спросил я.

– От четырех до десяти, – сказал Попеленко. – Момент был такой, что никак не мог пересчитать. Всю арифметику из головы вышибло.

– Ты никого из них не узнал?

– Нет, никого. Они не местные. Видать, тот, кого б я узнал, в сторонке был, за кусточком.

– Почему ты так думаешь?

– Так должен быть кто-то из местных. Чего б они возле села отирались? И опять-таки, кормит их кто-то. Ведь ни разу не слыхать было, чтоб кого ограбили. Что ж они, святым духом живы? Кто-то кормит… Факт! И обстирывает – рубашки на них были чистые, воротнички не замусоленные. Мужик так не постирает. Я, скажем, постираю или баба, – он с уважением посмотрел в сторону молчаливой жены, – это ж разница!

– На косуль охотятся, – сказал я невпопад, вспомнив стрельбу возле «предбанника».

– Одной косулей не будешь сыт, – солидно ответил Попеленко. – И не косуля их обстирывает. Кто-то местный есть среди них. И к местному кто-то ходит, факт!..

– Ишь ты наблюдатель какой! – сказал я. – Воротнички заметил, а посчитать забыл.

– Глаз, он в такой момент не подчиняется, – сказал Попеленко. – Он как нищий – копейку видит, а руку нет. Да и нет у меня военной хватки. Вот вы, к примеру, товарищ старший, вы бы на моем месте все заметили и пересчитали, вы бы им полную «бухгалтерию» навели.

– Ладно, ладно!

«Этому Попеленко в сообразительности не откажешь, – подумал я. – Наверно, он мог бы узнать и гораздо больше, да понимает, что знать слишком много опасно. Иначе ему не отделаться небольшим внушением по скуле, если на лесной дороге повстречаются бандиты. Почему они так мягко обошлись с ним? Наверно, не хотели возбуждать против себя население – ведь у Попеленко девять детей, и весть о его убийстве всколыхнула бы округу. Здесь у Попеленко каждый второй – сват или кум… Кроме того, этот «ястребок» им не опасен. Ему не хочется стрелять. Иное дело – Штебленок. Тут-то они отвели душу».

– Слушай, Попеленко, почему Штебленок оказался в Шарой роще?

– Я так думаю, что в район направился. Чего-то он больно заволновался. Дело у него какое-то получилось. И ведь как раз Шарая роща на дороге в Ожин!..

– Какое дело получилось?

– Да кто ж его знает?

– А почему лошадь не взял?

– А кто ж его знает?

«Наверно, Штебленок хотел покинуть Глухары срочно и незаметно, – подумал я. – Но что заставило его податься в Ожин?»

Попеленко смотрел, вздыхая, под стол. Похоже, он раскаивался, что разговорился со мной.

2

Сентябрьская ночь накрывает Глухары со всеми окружающими ее лесами в девятом часу. Луна еще не всходила. Темнота такая, что кажется, еще один шаг – и ты расквасишь о нее нос. Осенний туман скрыл звезды, он шевелится, набухает, едва проступая неясными клубами за плетнями. Изредка взлаивают собаки, да со стороны Варвариной хаты доносятся песни – это бабы гуляют на горьком своем празднике. Сегодня Натальин день, я вспоминаю об этом, услышав: «Иде ж то ты, Наталка, блукала усю ночь?»

У дома Варвары я останавливаюсь. Хоть и грустный теперь этот бабий праздник, вдовий, а все же поют. У нас, в Глухарах, добрая половина баб и девок – Натальи, как не гулять.

А кто-то из них, как не без оснований предполагает бывалый Попеленко, подкармливает и обстирывает бандюг. И для кого-то там, в лесу, скрывается не бандюга, а милый друг, Грицько там или Панас, который когда-то, до войны, щеголял в вышитой рубахе, лузгал на танцах семечки, танцевал гопака и пел под гармошку.

Нет, не случайно в то утро Штебленок направился в район. И не случайно его подстерегли в Шарой роще. Кто-то знал, что Штебленок пойдет этой дорогой. Но кто? Ведь даже своему приятелю Попеленко ничего не сказал Штебленок…

Грустная песня про три вербы смолкла, и вот уже лихая «От Киева до Лубен» рванулась из Варвариных окон. В этом доме не могли долго скучать. Рядом со мной в темноте раздалось хехеканье: как будто кто-то галушкой поперхнулся. Я отпрянул вначале, а затем чиркнул спичкой. Был у меня заветный коробок, один из тех пяти, что я еще в госпитале выменял на немецкий перочинный нож с десятью приборами.

Слабый огонек высветил клубок пакли. Клубок этот был прикреплен к рваному ватнику, перепоясанному желтым трофейным проводом. На самой верхушке клубка каким-то чудом держалась серая солдатская шапчонка на рыбьем меху. Я держал спичку, пока она не обожгла пальцы, и заметил наконец под шапчонкой два темных, затерявшихся в пакле волос, хитро поблескивающих глаза, а чуть ниже – алый влажный рот.

– Гнат! – сказал я. – Ты чего тут стоишь?

– Хе-хе-хе! – рассмеялся Гнат.

С таким же успехом Гнат мог задать этот вопрос мне. Мы оба друг друга стоили – деревенский дурачок и я.

– Хе-хе-хе! – снова засмеялся Гнат. – Девки! Хе-хе-хе! Бабы! Гуляют! Ха-арошие ма-асковские девки! Ха-аро-шие ма-асковские бабы! Хе-хе-хе!

Надо сказать, эпитет «маасковский» был у Гната определением наивысших достоинств. Когда-то, до войны, родственники Гната упросили председателя отправить дурачка за колхозный счет в Москву полечиться. Трезвого рассудка Гнат из Москвы не привез, зато приобрел целый набор сложнейших впечатлений; так возникло хвалебное слово «маасковский», навеянное, главным образом, посещением метро.

«О-о! О-о!» – кричал, вернувшись, Гнат и, размахивая руками, старался показать, как под землей бегают поезда. Разумеется, его не понимали: попробуй объясни, что такое метро, людям, из которых большинство не то что подземных, но и обыкновенных поездов не видело. Маляс, бывалый человек, ездивший до Полтавы, допускал, помнится, возможность подземных сообщений, но в спорах, разгоравшихся после возвращения Гната, никак не мог найти ответа на вопрос: куда же от паровозов девается копоть и дым? «Задохнутся все!» – кричал Маляс. «Оо! – кричал Гнат. – Маасковский».

– Пуф! – сказал Гнат в темноте, еще более сгустившейся после того, как слабо тлеющий остаток спички выпал из моих пальцев. – Пуф-пуф-пуф! Хорошо стрелять! Винтовка – пуф!

Он, снова рассмеялся и запел. Он всегда любил петь, Гнат.

– Ой, она жито добре жала, девка справная была, вся, как груша, налитая, жениха она ждала…

Я повернулся и круто зашагал к дому, спотыкаясь о неровности песчаной дороги. Мне было стыдно. Мучила злость на самого себя. Почему я остановился у дома Варвары? Что мне там нужно? Не прошло и десяти дней, как вот такой же темной ночью я вышел из этого дома, дав себе слово, что никогда больше не ступлю на его порог. Даже близко не подойду… В ту ночь, вернувшись к своей хате, я долго ладонью очищал шинель и вытирал сапоги о железную скобу, хотя погода стояла сухая и не было никакой надобности в этом занятии.


Я спросил потом у мирового посредника товарища Сагайдачного: почему врут писатели? Почему они описывают близость между мужчиной и женщиной как вершину любви, как нечто такое, чему и названия не подберешь, до того это здорово, до того прекрасно. Причем все до одного… Зачем нужен обман, когда речь заходит об этом… ну, ясно о чем. Если бы люди смотрели на вещи трезво и просто, без всяких там иллюзий и ожиданий и не требовали бы ничего такого сверхъестественного, то потом, ну, когда они испытают все это, им не было бы так стыдно перед самими собой, им не хотелось бы бежать за тридевять земель, у них не было бы чувства огромной потери. И, разговаривая с Сагайдачным, я снова переживал ту ночь: как шел от Варвары и как мне было неприятно, хотя я гордился тем, что я такой же мужчина, как и все, что я не ударил в грязь лицом. Но только одно по-настоящему радовало, только одно: все позади, позади, я снова один, снова свободен. И вокруг леса и поля, такие близкие, родные, такие любимые и ясные мне, и вокруг все, что доставляет ощущение подлинной естественной жизни и воли. И еще я вспомнил то, первое, когда дивизию отвели на отдых, и Дубов с Кукаркиным взяли меня с собой, как они посмеивались, глядя на меня, и переговаривались о чем-то вполголоса, и карманы их оттопыривались от бутылок, а Кукаркин нес с собой гитару. Они сказали, что обо всем уже договорено, не надо ни о чем беспокоиться, а Кукаркин все напевал: «И повели его, сердечного…» Он был большой шутник, Кукаркин, его любимой шуткой было прийти куда-нибудь на гулянку – он об этом часто рассказывал – и познакомиться с какими-нибудь девчатами, а потом начать лузгать семечки, и конечно же одна из тех девчат непременно требовала, чтобы он угостил и ее. И Кукаркин, пожалуйста, подставлял карман, и весь фокус был в том, что в галифе не было ни семечек, ни самого кармана, а просто там была дыра; конечно же девчонка поднимала визг, а Кукаркин и его дружки, которые знали, в чем дело, очень веселились. Большой шутник был Кукаркин, дальше некуда. Но он был не трепач. В тот вечер, когда они с Дубовым взяли меня с собой, все действительно оказалось договорено, в хате нас ждали девчата, трое, очень веселые и разбитные, освобожденки, которые много натерпелись и много навидались. Они сказали, что мы, сразу видать, настоящие фронтовики, не какие-нибудь тыловые скупердяи – мы перед тем вывалили на стол весь паек и то, что было добыто Дубовым в качестве трофея, – и принялись веселиться. Я много выпил тогда – очень спешил напиться…

Потом Кукаркин все расспрашивал: «Ну как?» – и посмеивался. А я тоже смеялся в ответ и тоном бывалого парня говорил: «Полный порядок». Ох и муторно мне было! И не понимал я еще одного: если это действительно так здорово, как полагал Кукаркин, то зачем надо было столько пить, до потери соображения? Может быть, и он, Кукаркин, тоже притворялся, тоже играл в эту заведенную людьми игру? Потом, много позже, когда Варвара пригласила в гости и я пришел, я надеялся, что все будет по-другому, что то, первое, забудется, но все было так же, если не хуже, потому что теперь я мало пил, куда мне было теперь пить. А может, спрашивал я, я какой-то недотепа?

…Мировой посредник Сагайдачный выслушал меня серьезно – он прежде всего тем и привлекал к себе людей, что выслушивал серьезно, что бы кто ни говорил и как бы долго ни говорил. За этим маленьким, сухоньким и серьезным старичком во всю стену просторной его небеленой хаты высились сбитые из грубых досок длинные полки, а на полках стояли всякие безделушки и книги в разноцветных кожаных переплетах, старинные добротные книги; их было так много, что если бы они рухнули разом – я почему-то подумал об этом, – то завалили бы Сагайдачного и образовали бы целую пирамиду, и мировой посредник лежал бы в ее центре, как какой-нибудь фараон, что ли. И странно было, что маленькая, наголо бритая голова Сагайдачного вмещает всю мудрость этого несметного количества книг.

– Одним словом, – сказал Сагайдачный, – «Ромео и Джульетта» – не что иное, как ловкий обман… Нет пылкой и самозабвенной любви!.. Худо было бы, если бы так рассуждал поживший на свете мужчина, но раз передо мной ты… Надеюсь, ты все узнаешь. Все верно у писателей, то, о чем ты говоришь, и есть вершина любви. Но ведь вершина любви. – Он задрал кверху голову, словно бы завидя некую ослепительную вершину. И я тоже поднял глаза, но ничего не увидел, кроме засиженного мухами потолка. – Должна быть любовь, понимаешь? Природа все устроила так мудро, чтоб не было обмана, и если тебе после всего хочется бежать к полям и лесам – беги! Беги! Значит, то, что было у тебя, – ненастоящее, ложное. И если ты не убежишь – оно развратит тебя, испошлит. Твоя реакция – это реакция нравственно здорового человека. И не бойся, не спеши. Все еще будет, будет так, что тебе не захочется никуда бежать, и твои поля и леса будут в эти минуты с тобой, вернее, с вами, и ты сумей это оценить! Это счастье – большое, редкое, счастье, ибо не каждому дано встретить истинную любовь. Мир велик, и вдруг твоя любовь, одному тебе предназначенная, живет за тысячи верст от тебя, и ты никогда не увидишь ее, никогда ничего не узнаешь о ней… Но если встретишь, если встретишь!..

Так говорил, шепелявя, мировой посредник товарищ Сагайдачный. Наверно, он был прав, наверно, все впереди. Мне стало легко и радостно, но я подумал о своих сверстниках – сколько мне пришлось их перехоронить! И стало обидно за них. Им уж ничего не испытать – ни истинной любви, ни ложной. Думал ли старик об этом?

– Вы это говорите от себя или от книг? – спросил я. Вот тут он усмехнулся. Рот у него блестел вставным золотом, и на полещан это производило сильнейшее впечатление, и Сагайдачный, зная это, улыбался одними губами, и они растягивались до того, что превращались в бледно-розовые шнурочки. Блестела его наголо бритая голова, блестело пенсне. И Сагайдачный сказал:

– В моей жизни была только одна женщина, с которой я не думал о полях и лесах… Вот до чего все странно устроено. Только одна! Одна на весь мир…

Он не обернулся, но я невольно посмотрел на желтую фотографию, стоявшую на книжной полке за спиной мирового посредника. На этом снимке, с тисненой фамилией фотографа внизу, была изображена молодая женщина в буржуазной соломенной шляпке – первая жена Сагайдачного. И странно – слушая Сагайдачного и глядя на красивую юную женщину в легкой соломенной шляпке, я вспомнил, как шла по озимому полю младшая дочь гончара Семеренкова. Никакой, конечно, связи между женщиной в шляпке и Антониной не было, просто вспомнилось: было раннее утро, озимь чуть взошла над сизой пашней, и по стежке от родника шла девушка с коромыслом. Она шла так легко, так свободно – высокая, прямая, – что я замер, и внутри меня как будто наступила тишина. Озимое поле, и сиреневая полоса лесов за ним, и фигура девушки – все это как будто перенеслось в меня и хрупко застыло где-то там, в непонятной глубине.

Сагайдачный перехватил мой взгляд. Ему не надо было оборачиваться, чтобы узнать, куда это я уставился. Сагайдачный сказал:

– Она умерла от тифа в тысяча девятьсот девятнадцатом году, под Киевом, шестнадцатого мая.

3

Бабка ждала меня у коптилки, зашивая шинель.

– Носит тебя лиха година! – проворчала бабка. – Темнотища на дворе! Молоко выстыло! – Она бросила мне шинель. И запричитала: – Ой, лишенько ж, лихо, одно дите, и все израненное, так и того хотят сничтожить, ироды… А завтра как раз твой день ангела, Иванов день, вот и подарочек мне, старухе, – в «ястребки» записали! – Минуты жалости и слезливости у бабки быстро сменялись приступами гнева.

– Ладно, Серафима, – сказал я. – Успокойтесь… Завтра – Иван, а сегодня тоже не пустой день. Натальин! Грех вам!

Она и вправду сразу успокоилась. Слово «грех» всегда оказывало на нее сильнейшее воздействие. Если исключить пристрастие к ругани, Серафима прожила праведную жизнь. Она столько отработала на своем веку и столько раздала из скудных своих запасов всем сирым, убогим и обездоленным!..

Я подтянул кверху фитиль плошки и уселся разбирать затвор своего карабина и чистить ствол. Я разложил на столе детали затвора. Стебель, личинку, планку, пружинку и прочую хрестоматию. Личиночка мне не понравилась: попала она сюда явно из другого затвора, который, наверно, еще при обороне Порт-Артура поработал. Боевые выступы и сосок подносились и потеряли остроту граней. Я потянулся за напильником… Глянул в темное окно: в надтреснутом стекле неровно отражались коптящее пламя плошки и блеск начищенного металла. С улицы, наверно, хорошо было видно все, что делалось в доме.



скачать книгу бесплатно

страницы: 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29

Поделиться ссылкой на выделенное