Дина Рубина.

Мастер-тарабука (сборник)

(страница 2 из 12)

скачать книгу бесплатно

Рита, святая душа, неродная бабка, преданная мачеха их с Антошей отцов, – как она любила, как похвалялась своими внуками: один – ленинградский, другая – московская. В детстве они съезжались к ней на дачу в конце мая, после экзаменов. Сначала приезжала на электричке она – с рюкзачком за худыми лопатками, с плюшевой собакой Натой под мышкой… Затем тянулись несколько дней ожидания Антоши, и наконец – с грохотом отворяемого Ритой ставня наступало утро его приезда. Уже за час они с Ритой маялись по клязьминскому перрону, Рита говорила: «Ох, опоздает, ох, чует мое сердце…» Но вот издали уплотнялся слабый гул, вздрагивал перрон, вылетал поезд, наконец в распахнутой двери вагона показывался высокий худой Антоша и – «Э-эй, бабки!» – в знак восторга швырял на перрон грязный бокастый рюкзак. Много лет с восхитительного полета этого облепленного вокзальной лузгой рюкзака начинались каникулы…

Несколько минут она бродила по своей патрицианской зале, присаживалась на кровать, на стул… Осваивалась. Пыталась унять странную дрожь.

– А, поняла! – воскликнула она. – Окна выходят на помойку.

Похоже, так оно и было, если хозяева позаботились о том, чтобы ставни всех четырех византийских окон были плотно закрыты. «А вот я сейчас вас быстренько разъясню». Довольно долго она боролась с проржавевшим штырьком, намертво засевшим в отверстии каменного подоконника, и, когда совсем потеряла надежду увидеть в этой комнате дневной свет, штырек выскочил вдруг с визгливым щелчком, облупленная, бог весть сколько лет не крашенная ставня вяло приотворилась, и, толкнув обеими руками наружу складчатые створки, она ахнула, как час назад, на вапоретто, и сквознячок счастья дунул по сердцу.

Окна ее комнаты выходили в улицу-ущелье, дном которого оказалась мерцающая кварцевыми слитками вода канала. Впереди, метрах в ста, круглился мостик под единственным, манерно изогнутым фонарем. Упираясь в здание гостиницы, канал затем уходил вправо, и там его гребешком седлал еще один мосток под двумя фонарями.

В этот момент, как по знаку помрежа, послышались звуки аккордеона, из-под моста справа показался загнутый турецкой туфлей нос гондолы, выплыли сидящие в ней двое пассажиров, вернее, их колени, укутанные ярким даже в темноте пледом, и аккордеонист, разворачивающий мехи. На корме, смутный, в черных брюках и полосатой тельняшке, ворочал веслом поющий гондольер. Над водой разносилась надрывная «Бесамемучо»…

– О-и! – крикнул гондольер перед тем, как завернуть за угол дома напротив, оттолкнулся от стены ногой в кроссовке и, выровняв гондолу, запел еще надрывнее – работал на туристов. Вскоре гондола ушла под мостик впереди и скрылась, а «Бесамемучо» с минуту еще догасала в воздухе…

Она отпрянула от окна, сказав себе:

– Нет, этого не может быть! Дикая мысль, что ее послали сюда затем, чтобы…

…ступить, шагнуть с подоконника посреди этих оперных декораций – уйти на дно лагуны, раствориться в гобеленовой пасторали лодочек и гондол, исчезнуть… словом, отколоть номерок…

Ну, довольно! – приказала она себе.

Принять ванну и спать, и там будет видно – что представляют собой эти декорации при дневном свете.

Она разделась, пустила воду и, присев на краешек ванны, вынула заколки, привычно повела туда-сюда закинутой головой, разгоняя по обнаженной спине тяжелые волны, давая гриве вздохнуть…

И вдруг увидела свое отражение.

Очень давно она не видела всю себя, со стороны, – дома, в ванной, висело небольшое зеркало, в котором мелькало утреннее деловое отражение: два-три мазка губной помады, прядь волос, взбитая щеткой надо лбом… И вдруг эта огромная клубистая глубь в голубой с позолотой виньеточкой раме… Неожиданная зябкая встреча со своим телом в дымке пара, восходящего над ванной, в приглушенном свете матовых ламп…

Живопись венецианской школы. Тициановой выделки кожа цвета слоновой кости, перламутровая кипень живота, золотистые удары кисти на обнаженной груди и эта масса багряных волос, пожизненное ее наказание и благодать… (Ежеутренние мучения в детстве, на даче. Рита, намотав на руку толстую змею ее волос, медленно вела гребнем от лба, упруго оттягивая назад голову:

– Королевна моя, золотая, медная… ни у кого на свете, ни у когошеньки таких волосьев нету…

– Ой, Рита, больно!

– А ты терпи, терпи! За такое богатство всю жизнь терпеть не обидно…)

За последние несколько месяцев она похудела, стала юнее, тоньше, ушли с бедер небольшие жировые подушечки, так отравлявшие ей настроение…

Молча она глядела в глаза обнаженной женщине, с которой вдруг осталась наедине… Та, в зеркале, осторожно, как чужую, тронула грудь, приняла ее вес в ладонь, медленно обвела пальцем темный кружок соска, чувствуя, как снизу живота поднимается пульсирующее волнение, обхватила ладонями и погладила плечи и… неудержимо, жадно, отчаянно принялась гладить и ласкать это теплое, живое, – живое до кончиков пальцев на ногах, – прекрасное, еще молодое тело, содрогаясь от любви, наслаждения, радостного изумления… Ведь не могло же, в самом деле, быть, чтобы вот это теплое излучение кожи, молочное мерцание грудей, медно-каштановая грива – все это исполненное торжества цветение – вдруг… исчезло? Чушь! Бред. Конечно же, ошибка. Да и не туберкулез даже, никакого туберкулеза! Прочь! Да она здорова, и все! Она еще родить может. Вон бабы и позже рожают! Почему бы и нет? Столько лет Миша выпрашивает второго ребенка…

Но – как часто случалось в последние недели – она вдруг закашлялась и минут пять не могла продышаться, уговаривая себя, что это пар виноват, какого черта понадобилось пускать такую горячую воду…

…И после ванны, уже обтеревшись насухо полотенцем, долго еще сидела, окутанная паром, не в силах расстаться с собой, не в силах уйти от себя – такой, в платиновом свете тусклых бра, – сидела на краю ванны в своей любимой позе: согнутая в колене левая нога тонкой щиколоткой на колене правой…

* * *

…Еще не открыв глаза, она ощутила под веками то светозарное тепло солнечных лучей, какое чувствуешь в детстве летом на даче, едва проснувшись… Значит, Рита нажарила им с Антошей картофельных оладий, и смерти больше нет и никогда не будет, потому что вот она, Кутя, вырастет и станет, как дедушка, ученым и изобретет такой особый препарат…

…В проем наполовину открытого окна с отваленным наружу, колким от старой краски зеленым ставнем была вдвинута в комнату трапеция солнечного света, верхний угол которой касался края зеркального шкафа, высекая из него фиолетово-зеленые искры… (этот край постреливал снопиками радужных игл, стоило лишь качнуть головой по подушке). Воздушная струйка пылинок бежала вдоль голубовато-зеленой зеркальной рамы… На потолке комнаты волновалась жемчужная сеть.

Это вода в канале, поняла она. Это игра воды внизу, под стенами дома, отзывалась на потолке игрой опалов и жемчугов…

Она лежала, вытянувшись под простыней, заложив руки под голову… Как это ни странно, счастье, свет и чувство покоя не исчезли, а тихо разлились в груди.

Наконец она поднялась и босиком подошла к окну.

– Нет! – сказала она себе, качая головой. – Боже мой, нет!

Внизу тесно плескалась о кирпичные стены домов с кромкой соляной накипи веселая бутылочная вода канала. Поверху все было залито желтком солнца: крыши соседних домов (крапчатая, буро-красно-черная короста черепицы, старинные печные трубы, похожие на поднятые к небу фанфары), балконы с провисшими, груженными мокрым бельем веревками, вчерашний мост, как вздыбленный жеребенок… и все ежесекундно под этим солнцем менялось… Нижние этажи еще погружены были в глубокую фиолетовую тень, но в воде, как в желе, подрагивали облитые солнцем верхние этажи с двумя витыми балкончиками и дрожал краснокирпичный мостик.

Снизу от воды поднимались детские голоса и восторженный собачий лай.

Перегнувшись через подоконник и вспугнув этим двух серо-фиолетовых голубей с изумленными глазами, она увидела парадное соседнего дома, ступени которого уходили прямо в воду. К узкому деревянному причалу перед парадным была пришвартована небольшая лодка с крытой досками палубой, по которой прыгали две девочки, лет пяти и семи. Обе они были в легких пальтишках и, что-то выкрикивая или припевая, по очереди прыгали с палубы катера на каменные плиты подъезда и обратно. Тут же мельтешила суетливым пушистым хвостом черная собачонка, с каждым прыжком приходившая в такой ярый восторг, что лай становился нестерпимым – браво, брависсимо, брависсимо!!!

Поскользнуться, оступиться и уйти под воду было настолько легко, что минут пять она с замиранием сердца следила за прыжками синего и бежевого пальтишек, надеясь, что должен же, в конце концов, появиться кто-то из взрослых…

А когда вы с Антошей, вдруг подумала она, когда вы на даче вскарабкивались на старую яблоню, с которой свалиться на забор Горобцовых, утыканный гвоздями и осколками стекол, было легче легкого, – кто и когда из взрослых нужен был вам в разгар игры?

Каждое детство чревато озорной смертью со своих скользких, обрывистых, острых краев…

Завтраком кормили в большой сумрачной комнате на третьем этаже. Но и сюда сквозь гардины дымно просачивались солнечные струйки… Тяжелые черные балки потолка над белеными стенами придавали всей комнате трактирный вид. Постояльцев – в основном японских студентов – обслуживали две приземистые таиландки.

Не первый класс, нет, и даже не второй… Она вспомнила дрова, сваленные под лестницей… Все прекрасно! Надо бы купить сегодня вина и выпить, обязательно выпить…

Уже одетая в легкую короткую куртку, она спустилась вниз.

Вчерашний портье, который так напомнил ей Антошу, в черной, заломленной с боков, дивно идущей к его острому лицу и густым бровям шляпе стоял по другую, не служебную сторону стойки и беседовал со своим пожилым сменщиком.

Она поздоровалась, сдавая ключ от номера.

– Синьоре понравилась ее комната? – учтиво спросил молодой.

– Очень! Вам очень идет эта шляпа, – заметила она. И как вчера, когда она вдруг полюбопытствовала о его имени, он быстро глянул на нее из-под бровей. Не смутился. Чуть улыбнулся «уленшпигельским» ртом.

– Грацие, синьора.

И открыл перед ней стеклянную дверь, пропуская в переулок и выходя вместе с ней.

– Синьоре нужна помощь? Она достала карту из кармана куртки, развернула.

– Покажите, как пройти к Академии.

Он придвинулся, склонился над картой рядом с ее лицом, будто хотел потереться щекой о ее щеку, снял шляпу – поля мешали…

– Вот, смотрите, – сказал он. – Пересекаете Сан-Марко… и по Калле Ларджо дойдете до Кампо Сан-Маурицио… – Длинный палец с коротко остриженным полукруглым ногтем вычерчивал ее маршрут. – Ну, и по мосту Академии выйдете прямо к ней. – И выпрямился, надевая шляпу. – Синьора интересуется искусством?

Она усмехнулась:

– О, это уже съеденное наследство…

– У синьоры удивительная манера выражаться.

– А у вас отличный английский. Он благодарно улыбнулся и ответил со сдержанной гордостью:

– Я три года учился в Англии… Охотно показал бы вам дорогу, но, к сожалению, тороплюсь на занятия.

– Чем вы занимаетесь? – спросила она тем же прямым, простым тоном, каким спросила вчера его имя.

– Живописью, – сказал Антонио. Она подняла на него глаза. Промолчала… Да это уже нечестно, это – запрещенный прием, но так оно и должно было быть.

– Постойте-ка, покажите только, в какой стороне гетто…

– А, – сказал он. – Я так и подумал.

– Что вы подумали? – огрызнулась она. Он замялся, но ответил быстро:

– Я так и подумал, что синьоре захочется навестить гетто… Это недалеко от вокзала. – И опять он снял шляпу и почти приник щекою к ее щеке, пересыпая свой английский вчерашними, так восхитившими ее «дестра, синистра, дестра», сопровождая объяснения нырками легкой ладони.

Наконец они приветливо распрощались. Он, видно, уже здорово опаздывал. Почти бегом припустил к мостику, впадавшему в узкий переулок, и сразу же исчез в толпе туристов.

А может быть, вдруг подумала она, этот милый итальянский мальчик – всего лишь призрак Антоши? И вздрогнула, внезапно вспомнив, что среди студентов Академии у Антоши была кличка Итальянец, за пристрастие к художникам венецианской школы.

Она повернула и пошла в сторону Сан-Марко тесной, еще по-утреннему затененной улочкой, мимо витрин цветного стекла, сувенирных лавочек с вывешенными наружу масками, мимо кондитерских и кафе, где на вертелах уже пустились в свой торжественный менуэт бледные куриные тушки, шла, натыкаясь на группы горластых подростков в карнавальных колпаках, на пожилых краснолицых немцев и жилистых американских старух.

Повернула за угол и вдруг вышла на вчерашнюю, похожую на залу площадь.

Арочные галереи Новых прокураций еще оставались в тени, но портики уже были освещены солнцем. Она прошла всю площадь, уклоняясь от низко летающих голубей, и наконец обернулась на собор. Синие глубокие озерца стояли в золоте мозаик. Тесный хоровод розоватых, голубоватых, серо-палевых, зеленоватых мраморных колонн издали напоминал легчайшие вязки бамбука. И все это невесомое кружево со всеми своими конями, пятью порталами и пятью куполами было погружено и как бы отдалено в среде мягкого утреннего сияния…

Через Пьяцетту она вышла на мол и глубоко, беззащитно вздохнула: за частоколом косо торчащих из воды, полусгнивших бревен перед ней лежала искристая, белая к горизонту, а ближе к берегу ониксовая, черно-малахитовая, но живая, тяжело шевелящаяся лагуна, как спина гигантского кита, всплывшего на поверхность. И отсюда, со стороны мола, в сияющем контражуре утра из воды вырастало некое видение, как поднявшийся из глубины лагуны бриг: церковь Сан Джордже Маджоре – красно-белая вертикаль колокольни и белоснежный портал с мощным, грузно лежащим куполом.

Она подумала: как жаль, что у нее нет сочинительского дара, а то бы написать рассказ, который весь – как венецианская парча, вытканная золотом, лазурью, пурпуром и немыслимыми узорами, тяжелая от драгоценных камней, избыточно прекрасная ткань, какой уж сейчас не бывает, а только в музеях клочки остались.

Ей вдруг страшно, немедленно захотелось туда, как будто там ждало спасение. И уже минут через пять вапоретто влек ее по маршруту, где первой остановкой после Сан-Марко была прославленная церковь на крошечном островке.

Церковь была еще заперта. Минут десять она побродила по островку, который, собственно, и являл собой только церковь, несколько зданий из красного кирпича и просторный сад, куда не пускали туристов. Была еще маленькая гавань, приткнувшаяся к маяку, в которой уютно покачивались рядком несколько яхт.

За те считаные минуты, что она в восхитительном островном одиночестве шаталась по площади перед церковью, к плавучей пристани дважды причаливал вапоретто, привезший только парочку японских студентов. Впрочем, студенты, упругим шагом обойдя площадь и примыкающую к ней улицу-набережную, достали путеводитель и быстро друг другу из него что-то вычитали, улыбаясь и любознательно поглядывая на статуи святых в нишах фасада. После чего отбыли на втором вапоретто – понеслись далее осматривать достопримечательности. Просто у японцев, она слышала, короткие отпуска и каникулы, а мир так велик, и так много в нем городов, соборов, статуй и картин, которые нужно осмотреть…

Здесь было тихо. Маленькая площадь, скорее, большая площадка, была погружена в тень величественного здания церкви. Вскрикивали чайки, ржаво постанывали цепи плавучей пристани. Она подошла к краю, туда, где каменные ступени так страшно и так обыденно уходили в воду… Здесь, как почти везде в Венеции, не было ни ограды, ни даже столбиков. Ничего, что удержало бы человека от того, чтобы ступить…

Пожалуйста, иди – подразумевалось: это нестрашно, та грань, что отделяет воздух от воды, бодрствование от сна и солнечный свет от плотной сумеречности лагуны, – лишь видимость, жалкая ограниченность человечьего мира, упрямое стремление отграничить и отделить одно от другого. А мир взаимопроницаем – видишь, как естественно из моря поднялась эта белоснежная громада, как нерушимо стоит она в любовных объятиях воды…

Безумные и прекрасные люди, зачем-то построившие на воде этот город, похоже, вообще игнорировали саму идею разделения стихий, словно и сами поднялись со дна лагуны. Все здесь до сих пор напоминало их невозмутимую веселость, их мужество и лукавство, их труд и праздники… а главное – их бессмертные руки…

Наконец – и все-таки неожиданно – в двери что-то ржаво провернулось, она растворилась вроде сама собой, во всяком случае, за ней никто не стоял, а скорее всего, глубокий сумрак внутри не позволил разглядеть человека, отворившего церковь.

Она поднялась по каменным ступеням и вошла внутрь, где было холодно, темно и – ни души. Но минут через пять глаза освоились, и она прошла к алтарю, где должны были висеть – так значилось в безграмотном путеводителе – два полотна Тинторетто. Они там и висели, в темноте, ничего было не разглядеть. Ай да итальяшки, подумала она, вымогатели чертовы, – достала мелочь и бросила пятьсот лир в счетчик фонаря сбоку. Зажглась лампа, тускло осветив картину. И она отошла к скамье и села, одна в пустой церкви.

Это была «Тайная вечеря», десятки раз виденная на репродукциях.

(«Ты только посмотри, – объяснял ей когда-то Антоша в их бесконечных блужданиях по площадям Эрмитажа, – руки на картинах венецианцев – возьми Тициана, Веронезе, Тинторетто или Джорджоне – не менее выразительны, чем лица. Они восклицают, умоляют, спрашивают, требуют, гневаются и ликуют…») Когда-то Антоша объяснял ей про величие и страсть Тинторетто. Странно, что она помнит это до сих пор, и странно, что не помнит – в чем именно, по мнению Антоши, заключались величие и страсть. И что тревожит ее так в этой огромной картине?

Несколько раз она поднималась и бросала по пятьсот лир в счетчик лампы… Да, руки… Да, лица в тени, вполоборота, в профиль, опущены или заслонены, словно персонажи уклоняются от встречи с тобой. А руки так потрясающе одухотворены, так живы, так дерзки, так коварны. Картина шевелилась от движения множества изображенных на ней рук.

Вдруг заиграл орган. Она вздрогнула – ее обожгло минорной оттяжкой аккорда, – и сразу побежал, как ручей крови, одинокий, ничем не поддержанный пассаж правой руки, заструился; его прервал опять саднящим диссонансом аккорд в верхнем регистре.

Органист репетировал к вечерней мессе «Прелюдию» Баха, начинал фразу сначала, бросал, повторял снова, повторял аккорды, пассажи… умолкал на минуту и снова принимался играть – и все это было прекрасно и точно, и словно бы так и надо, и все – для нее одной…

Если смотреть отсюда, из полутьмы собора, в проеме двери плескалась ослепительной синевы вода лагуны и цветно и акварельно на горизонте лежала Венеция.

Она слушала репетицию мессы и смотрела на «Тайную вечерю» Тинторетто, на ее глухие тревожные красные…

И вдруг вся мощь басов тридцатидвухфутовых труб органа потрясла церковь от купола до каменных плит пола: ошалелый восторг, слезный спазм, дрожь перед чем-то непроизносимо великим, – как воды, прорвавшие дамбу, – обрушились на нее, и в какой-то миг этого разрывавшего ее счастья она поняла, что мечтает сейчас же, немедленно уйти на дно лагуны, сидя на этой вот скамье, в этой церкви, вместе с ее великолепными куполом и колокольней, статуями, картинами Тинторетто…

Уже собравшись уходить, она обошла церковь и вдруг наткнулась на табличку со стрелочкой, указывающей вход на колокольню. За три тысячи лир туристам предлагалось осмотреть окрестности с высоты птичьего полета. Мимо резных инкрустированных деревянных хоров она прошла по стрелочке в служебные помещения и уткнулась в створки абсолютно нереального здесь лифта. Нажала кнопку, где-то наверху что-то звякнуло, тренькнуло – звук утреннего колокольчика в богатом доме, – через минуту створки разъехались, и она слегка отпрянула, потому что в тесной кабине лифта, как Дюймовочка в жужжащем цветке популярной игрушки времен ее детства, стоял священнослужитель в коричневой рясе и приветливым жестом приглашал ее внутрь. Рядом на табурете стояла плетеная корзинка с бумажной и металлической мелочью.

Она улыбнулась в ответ, вошла в лифт, и они поехали вверх. Принимая деньги и отрывая билет, молодой человек спросил по-итальянски: хочет ли синьора побыть на колокольне одна или ей нужен гид? Она кротко поблагодарила: синьора предпочитала побыть наверху одна, пока черт не принесет кого-нибудь из туристов. Он выпустил ее и, держа палец на кнопке, свободной рукой махнул по всем четырем направлениям: там Сан-Ладзаро, там – Сан-Микеле ин Изола, вон там – Сан-Франческо дель Дезерто… Мурано, Лидо… И вновь она зачарованно следила за легкими взмахами его длинной ладони… и опять подумала о бессмертных руках венецианцев, с первых минут здесь державших ее в поле своей пластической магии.

Наконец лифт уехал.

Ей казалось, что за сегодняшнее утро уже израсходован весь отпущенный ей запас той странной душевной смеси горючего восторга пополам со сладостной тоской, которая – она была уверена – осталась навсегда в далеком детстве, в чем-то каникулярно-новогоднем, снежном, елочном, подарочном счастье… Но тут, стоя под крышей колокольни и изнемогая от того, что открывалось глазам с четырех сторон, она думала – благодарить ли ей судьбу, подарившую все это перед тем, как… или проклинать, все это отнимающую…

Вид божественной красоты открывался отсюда. Далеко в море уходил фарватер, меченный скрещенными сваями, вбитыми в дно лагуны. Островки и острова, сама светлейшая Венеция – все лежало как на ладони: великолепие сверкающей синевы, голубизны, бирюзы и лазури, крапчатые коврики черепичных крыш, остро заточенные карандашики колоколен, темная клубистая зелень садов на красноватом фоне окрестных домов…



скачать книгу бесплатно

страницы: 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12

Поделиться ссылкой на выделенное