Ричард Олдингтон.

Смерть героя

(страница 3 из 35)

скачать книгу бесплатно

– Что случилось?

Она рассмеялась своим чуточку визгливым смешком и положила письма и телеграмму на стол:

– Военное министерство с прискорбием извещает меня, что мой муж пал на поле брани.

Теперь вздрогнул швед:

– Ваш муж?.. Так, может быть, мне лучше…

– Не дурите, – резко сказала Элизабет. – Он давным-давно стал мне чужим. Пускай она горюет, а я и не подумаю.

Все-таки она немножко всплакнула в ванной; но швед и впрямь оказался очень предупредительным любовником. Притом они выпили немало коньяку.


На другой день Элизабет написала Фанни – впервые после нескольких месяцев молчания:

«Пишу тебе всего несколько слов, дорогая: я получила телеграмму из военного министерства с извещением, что Джордж убит четвертого во Франции. Я подумала, что эта новость будет для тебя не таким ударом, если ты узнаешь ее от меня, а не как-нибудь случайно. Когда наплачешься, загляни ко мне, и мы вместе справим поминки».

Фанни ей не ответила. Она все-таки любила Джорджа и решила, что Элизабет просто бессердечная. Но и Элизабет все-таки любила Джорджа, только считала, что Фанни незачем об этом знать. Я часто встречался с Элизабет, улаживая имущественные дела Джорджа, – в сущности, после него только и осталось, что обстановка их квартиры, книги, скудный текущий счет в банке, несколько облигаций военного займа, да еще кое-что причиталось ему за довоенные работы, и Элизабет имела право на пенсию. Но, чтобы навести в этих делах какой-то порядок, требовалась изрядная переписка, и Элизабет с радостью препоручила ее мне. Раза два я виделся и с Фанни и передал ей кое-какие пустяки, оставленные для нее Джорджем. Но я ни разу не видел их вместе – они избегали друг друга; а покончив с обязанностями душеприказчика, я уже почти не встречался ни с той ни с другой. Фанни в 1919 году уехала в Париж и вскоре вышла замуж за художника-американца. Однажды вечером, в 1924 году, я видел ее в Доме Инвалидов с большой компанией, премило одетую и сильно накрашенную. Она смеялась и кокетничала напропалую с каким-то пожилым американцем – должно быть, покровителем искусств – и, похоже, не очень-то горевала о Джордже. Да и с чего бы ей горевать?

А вот Элизабет покатилась по наклонной плоскости. После смерти отца ее доходы удвоились, притом она получала вдовью пенсию за Джорджа – и теперь в «артистической» среде, где кошельки у всех довольно тощие, считалась женщиной со средствами. Она много путешествовала, причем никогда не расставалась с вместительной фляжкой коньяку, и любовников у нее было слишком много, что отнюдь не шло ни ей, ни им на пользу. Несколько лет я ее не встречал, потом – с месяц тому назад – столкнулся с нею в Венеции, на углу Пьяццетты. Она была со Стэнли Хопкинсом – одним из тех весьма ловких молодых литераторов, которые никак не решат, что им больше по вкусу – двуполая любовь или однополая? Недавно вышел в свет его роман, уж до того ловко написанный, до того сверхоригинальный, и ультрасовременный, и остроумный, и полный выпадов по адресу людей всем известных, что автор немедленно прославился, особенно в Америке: здесь Хопкинсово беспардонное вранье приняли за чистую монету и (vide[7]7
  Смотри (лат.).


[Закрыть]
отзывы печати) за «потрясающее обличение развращенной британской аристократии».

Мы пошли втроем к Флориану есть мороженое; потом Хопкинсу понадобилось что-то купить, и он ушел, оставив нас на полчаса одних. Элизабет очень остроумно щебетала, – имея дело с Хопкинсом, надо быть остроумной, не то помрешь от стыда и унижения, – но даже не заикнулась о Джордже. Джордж – это был скучный эпизод скучного прошлого. Она объявила мне, что они с Хопкинсом не намерены вступать в брак: они не желают мараться, разыгрывать комедию «узаконенного спаривания», но, вероятно, будут и дальше жить вместе. Хопкинс не только преуспевающий романист, но и очень богатый молодой человек – закрепил за нею тысячу фунтов в год, так что они теперь оба «свободны». Элизабет выглядела не более несчастной, чем все наше потрепанное, отравленное цинизмом поколение; но она не расставалась с флягой.

В тот вечер, поддавшись на уговоры, я выпил слишком много коньяку и поплатился за свою глупость бессонной ночью. Но, конечно, в долгие, томительные часы без сна меня не мучила бы так мысль о Джордже, не будь этой неожиданной встречи с Элизабет. Не то чтобы я воздвиг в сердце своем алтарь покойнику, но я убежден, что, кроме меня, ни одна живая душа в целом свете о нем и не вспоминает. Быть может, только я один любил Джорджа бескорыстно, ради него самого. Понятно, в то время, когда он погиб, его смерть не так уж меня поразила – в тот день мой батальон потерял восемьдесят человек убитыми, а потом наступило перемирие, и я распрощался с армией, будь она проклята, и у меня было своих забот по горло – надо было начинать сызнова штатскую жизнь и приниматься за работу. В сущности, первые два-три года после войны я не думал о Джордже. Но потом стал думать, и немало – и, хоть я совсем не суеверен, мне даже стало казаться, что это он сам, Джордж (бедный истлевающий скелет), хочет напомнить мне о себе. Я отчасти знал, отчасти угадывал, что все, на кого он надеялся, его уже забыли или, во всяком случае, не очень-то его оплакивают и удивились бы, но вовсе не обрадовались, вернись он вдруг живым, как те герои романов, которые от контузии теряют память и приходят в себя через семь лет после прекращения военных действий. Отец Джорджа нашел утешение в религии, мать – в своем шейхе, Элизабет – в «неузаконенном спаривании» и коньяке, Фанни – в слезах и браке с художником. А я ни в чем не искал утешения, я тогда не понимал, что смерть Джорджа как-то лично меня касается; чувство это затаилось в душе и терпеливо ждало, пока наступит его черед.


Солдатская дружба в годы войны – это совсем особенная, настоящая, прекрасная дружба, какой теперь нигде не сыщешь, по крайней мере в Западной Европе. Хочу сразу же разочаровать завзятых содомитов из числа моих читателей: решительно заявляю раз и навсегда, что в этой дружбе не было и намека на однополую любовь. Долгие месяцы, даже годы, я жил и спал среди солдат и с некоторыми был дружен. Но ни разу я не слыхал ни одного сколько-нибудь двусмысленного предложения; ни разу не видел никаких признаков содомии, и никогда ничто не давало мне повода заподозрить, будто подобные отношения существуют. Впрочем, я был с теми, кто воевал. За то, что делалось в тылу, я не отвечаю.

Нет, нет. Тут не было и тени содомии. Это была просто человеческая близость, товарищество, сдержанное сочувствие и понимание, связующее самых обыкновенных людей, измученных одним и тем же страшным напряжением под гнетом одной и той же страшной опасности. Все очень буднично, никакого драматизма. Билл и Том служат в одном взводе, или Джонс и Смит – младшие офицеры в одной роте. Если они – рядовые, они вместе выходят в наряд, в дозор, шагают гуськом на передовую, на смену тем, кто уже отсидел в окопе, выпивают в одном кабачке и показывают друг другу фотографии матери или девчонки. А если они офицеры – встречаются на дежурстве, вместе идут добровольцами на рискованную вылазку, выручают друг друга, если надо соврать высокому начальству, обходятся одним денщиком на двоих, держатся рядом в бою, на отдыхе вместе ездят верхом и застенчиво рассказывают друг другу об оставшихся в Англии невестах или женах. Если их раскидало в разные стороны, они с месяц ходят мрачные, а потом заводят новую дружбу. Но только отношения эти, как правило, очень настоящие, искренние и бескорыстные. Разумеется, такая дружба во Франции бывала крепче, чем в Англии, на фронте – сильней и глубже, чем в тылу. Наверно, человеку необходимо кого-то любить – совершенно независимо от «любви» чувственной. (Говорят, заключенные в одиночке привязываются к паукам и крысам.) Солдат, а особенно солдат 1914–1918 годов – тот, кто воевал на чужой земле, оторванный от всех близких, от женщин и друзей, и не имел под рукой даже собаки, к которой он мог бы привязаться, – волей-неволей должен был полюбить другого такого же солдата. Но лишь очень немногие остались друзьями после того, как война кончилась.


Я провел семь месяцев во Франции и месяц в отпуске и настроен был достаточно мрачно, когда меня затем отправили в учебный офицерский лагерь, расположенный в живописном, но глухом уголке Дорсета. Я уныло слонялся по лагерю в ожидании обеда (предстояло на время забыть окопные привычки и обедать по всем правилам хорошего тона) и столкнулся с другим таким же неприкаянным. Это был Джордж; его в тот день провожали на поезд Элизабет и Фанни (тогда я этого не знал), и он тоже был мрачнее тучи. Мы перекинулись несколькими словами, причем оказалось, что мы оба из экспедиционного корпуса (почти все остальные были из других частей) и жить будем в одной казарме. Оказалось также, что у нас есть кое-какие общие вкусы, и мы стали друзьями.

Джордж пришелся мне по душе. Начать с того, что он был единственный во всем этом чертовом лагере, кого интересовали не только выпивка, девчонки, гулянки, война, похабные анекдоты и гарнизонные сплетни. Джордж очень увлекался новой живописью. Когда он сам брался за кисть, получалась, по его словам, просто «нестоящая мазня», но до войны он неплохо зарабатывал, печатая в газетах критические заметки о живописи, и получал комиссионные, скупая для богатых коллекционеров картины современных художников, главным образом немцев и французов. Мы давали друг другу те немногие книги, которые захватили с собой, и Джордж пришел в восторг, узнав, что я напечатал две книжечки стихов и даже встречался с Йейтсом и Маринетти. Я рассказывал ему о новой поэзии, он мне – о новой живописи; и думаю, мы помогли друг другу сохранить душу живую. Вечерами мы сражались в шахматы, а если погода стояла хорошая, отправлялись побродить. Джорджа не привлекало гулянье с девчонками, меня тоже. Поэтому в субботние вечера и по воскресеньям мы пускались в дальние походы по голым и все же красивым холмам Дорсета, обедали в какой-нибудь сельской гостинице получше и мирно распивали бутылку вина. Все это поддерживало наш «дух», потому что и он и я твердо решили про себя не поддаваться армейскому скотству. Бедняге Джорджу пришлось куда хуже, чем мне. Его больше тиранили, пока он был рядовым, он попал в худшую переделку во Франции, да еще мучился болезненной замкнутостью, не умел никому довериться – тому виной была нелепая семейная жизнь и его отвратительная мамаша. Без сомнения, он за всю свою жизнь никому столько не рассказывал о себе, так что в конце концов я узнал о нем очень многое, если не все. Он рассказал мне об отце и матери, об Элизабет и Фанни, о своем детстве и о том, как он жил в Лондоне и в Париже.

Да, я полюбил Джорджа, и я ему благодарен, потому что он помогал мне сохранить человеческий облик, тогда как целый легион скотов старался меня растоптать. Конечно, и я ему помогал. Он был непомерно застенчив (мамаша подлейшим образом подорвала его веру в себя) и потому казался холодным и надменным. Но au fond[8]8
  По существу (фр.).


[Закрыть]
он был человек необыкновенно отзывчивый, непосредственный, немножко Дон Кихот. Потому-то он был так беспомощен с женщинами – они не признают и не понимают донкихотства, неизменной честности и совестливости, им кажется, что это либо слабость, либо маска, под которой скрывается какой-то дьявольски хитрый расчет. Но мужчина, человек, которому только и нужно, чтобы ему отвечали дружбой на дружбу, находил в Джордже обаятельного и верного товарища. Я был страшно рад, когда получил наконец офицерский чин и мог выбраться из этой гнусной дыры – учебного лагеря, но мне от души жаль было расставаться с Джорджем. Мы уговорились писать друг другу и просили назначения в один полк. Разумеется, нас отправили в разные части и, уж конечно, не туда, куда мы просили. Мы обменялись письмами, пока ждали на пересыльных пунктах отправки из Англии, и больше друг другу не писали. Но по странной прихоти военного министерства нас обоих назначили в одну бригаду, хотя и в разные батальоны. Мы обнаружили это почти через два месяца, случайно столкнувшись в штабе.

Вид Джорджа меня поразил, лицо у него было измученное, чуть ли не испуганное. Несколько раз я с ним встречался – то во время смены на позициях, то в штабе бригады, то в дивизионных тылах на отдыхе. В мае 1918-го он казался совсем издерганным. В июле нашу дивизию перебросили на Сомму, но накануне отправки противник ночью атаковал расположение роты Джорджа, и это подействовало на него прескверно. С батальонного наблюдательного пункта (я был тогда офицером связи) я видел, какой огонь обрушился на тот участок, но не подозревал, что Джордж там. Несколько человек из его роты попали в плен, бригадный генерал изрядно раскричался, и это совсем перевернуло Джорджа. Я уговаривал его подать рапорт об отпуске, но он и слушать не хотел, ему казалось, что все его презирают и считают трусом.

В последний раз, как я уже говорил, я видел его в Эрми, в октябре 1918-го. Я вернулся из окопов и застал Джорджа в тыловом дивизионном лагере. В дежурке было свалено несколько парусиновых коек, и Джордж притащил одну для меня. Ночью, в темноте, во время воздушных налетов он говорил без умолку – мне казалось, это длится часами, – и я всерьез подумал, что он потерял рассудок… Наутро мы разошлись по своим батальонам, и больше я его не видел.

Джордж был убит ранним утром четвертого ноября 1918 года на дороге, ведущей из Ле Катов Баве. Он – единственный офицер, убитый в том бою: и часу не прошло, как часть немцев побежала, а остальные сдались. Вечером я услыхал о случившемся, и, поскольку пятого бригаду отвели на «отдых», мой полковник разрешил мне вернуться на похороны Джорджа. Командир полка, где служил Джордж, рассказал мне, что его срезала пулеметная очередь. Вся его рота залегла, выжидая, пока летучий отряд минометчиков разделается с вражеским пулеметом, и вдруг, непонятно зачем, Джордж поднялся во весь рост, и его прошило добрым десятком пуль. «Экий остолоп», – сказал в заключение полковник и кивком простился со мной.

Гроб достать было невозможно. Джорджа завернули в одеяло и в британский флаг. У изголовья могилы стоял священник, по одну сторону – похоронная команда из солдат и сержантов роты Джорджа, напротив – офицеры его батальона. С ними, крайним слева, стал и я. Капеллан отчетливо и с чувством прочел заупокойную молитву. Артиллерийский обстрел в это время почти утих. Только одна батарея наших тяжелых орудий, расположенная примерно на милю ближе к противнику, размеренно ухала, точно отдавая последний салют. Мы стали по стойке смирно, и тело опустили в могилу. Офицеры по очереди делали шаг вперед, отдавали честь и отходили. Потом проиграли вечернюю зорю – надрывающий душу, пронзающий сердце прощальный сигнал, в котором так беспощадно сменяют друг друга короткие, прерывистые вздохи и протяжные, скорбные рыдания. Не скрою, в эти минуты у меня не раз подступал ком к горлу. Можно как угодно честить армию, но когда умрешь, она обходится с тобой как с человеком… Солдатам дали команду рассчитаться, вздвоить ряды, и – правое плечо вперед – они зашагали восвояси; а офицеры побрели в столовую выпить…

Смерть героя! Какая насмешка, какое гнусное лицемерие! Мерзкое, подлое лицемерие! Смерть Джорджа для меня – символ того, как все это мерзко, подло и никому не нужно, какая это треклятая бессмыслица и никому не нужная пытка. Вы видели, как приняли смерть Джорджа самые близкие ему люди – те, кто его породил, и те женщины, что его обнимали. Армия исполнила свой долг, но разве может армия оплакать каждого из миллионов «героев» в отдельности? Как могла та частица армии, которая знала Джорджа, оплакать его? На рассвете следующего дня мы уже гнались по пятам за отступающим противником и не останавливались до того самого дня, когда было заключено перемирие, – а потом каждому пришлось разбираться в путанице собственной судьбы и как-то налаживать свою жизнь.

В ту ночь в Венеции Джордж и его смерть стали для меня символом – и остаются символом поныне. Так или иначе мы должны примириться с миллионами смертей, должны искупить их, должны как-то успокоить убитых. Как это сделать, я и сам не знаю. Да, конечно, есть две минуты молчания. Но в конце концов, две минуты молчания за целый год – не так-то много, в сущности – ничто. Искупление… а как нам это искупить? Как искупить эту потерю – миллионы и миллионы лет жизни, озера и моря крови? Что-то осталось незавершенным – и это отравляет нас. Я, во всяком случае, отравлен, хоть меня и терзало все это, как терзает сейчас гибель бедняги Джорджа, из-за которого не терзалась, кроме меня, ни одна живая душа. Что же нам делать? Могильные плиты, надгробия, и венки, и речи, и лондонский Памятник павшим воинам… нет, нет, тут должно быть что-то другое, что-то внутри нас. Мы должны как-то искупить нашу вину перед мертвыми – перед убитыми, перед умерщвленными солдатами. Не они требуют этого, но что-то в нас самих. Большинство из нас этого не сознает, но совесть мучит нас, угрызения совести отравляют. Этот яд разъедает душу – в нас не осталось ни сердца, ни надежды, ни жизни, – такими стали и мы, военное поколение, и поколение, идущее нам на смену. Весь мир виновен в кровавом преступлении, весь мир несет на себе проклятие, подобно Оресту, и обезумел, и сам стремится к гибели, точно гонимый легионом Эвменид. Мы должны как-то искупить свою вину, должны избавиться от проклятия, лежащего на тех, кто пролил кровь. Должны найти – где? как? – новую могущественную Афину Палладу, которая возвысила бы голос, оправдывая нас на каком-то новом Акрополе. Но пока мертвые отравляют нас и тех, кто идет за нами.


Вот почему я рассказываю о жизни Джорджа Уинтерборна – о человеческой единице, об одном только убитом, который, однако, стал для меня символом. Это отчаянная попытка искупить вину, искупить пролитую кровь. Быть может, я делаю не то, что нужно. Быть может, яд все равно останется во мне. Если так, я буду искать иного пути. Но я буду искать. Я знаю, что меня отравляет. Не знаю, что отравляет вас, но и вы тоже отравлены. Быть может, и вы тоже должны искупить вину.

Часть первая

Vivace


1

Совсем другая Англия – Англия 1890-го года – и, однако, на удивление та же. В чем-то неправдоподобная, бесконечно далекая от нас; а во многом – такая близкая, до ужаса близкая, сегодняшняя. Англия, чей дух окутан плотными туманами лицемерия, благополучия, ничтожности. Уж так богата эта Англия, уж такая это могущественная морская держава! А ее оптимизм, способный посрамить даже Стивенсона, а ее праведное ханжество! Королева Виктория оседлала волю народа; имущие классы прочно уселись на шее народа. В рабочем классе понемногу начинается брожение, но он еще слишком напичкан проповедями Муди и Сэнки, еще весь под властью Золотого Правила: «Не забывай, Берт, дорогой мой, в один прекрасный день ты можешь стать во главе нашего предприятия». На мелких буржуа, особенно на торговое сословие, деньги сыплются прямо как из рога изобилия, и они «молят Господа – да продлит он наше беспримерное процветание». Аристократия пока еще петушится и не унывает. Еще в большом почете Знатность и Богатство, – Диззи умер не так давно, и его романы еще не кажутся смехотворно старомодными, какой-то нелепой пародией. Интеллигенция эстетствует и поклоняется Оскару, или эстетствует и поклоняется Берн-Моррису, или исповедует утилитаризм и поклоняется Хаксли с Дарвином.

 
Отправимся туда, где выпивка дешевле,
Где я на фунт в неделю роско-о-шно проживу.
 
 
В мире столько всякой всячины,
И мы, конечно, будем счастливы.
 

Консоли опять поднялись в цене.

Лорд Клод Гамильтон возглавляет Адмиралтейство – и они с Уайтом строят, строят, строят.

Строят величественные развалины.

Джордж Мур – изящный скандал в двуколке; Харди – пасторально-атеистический скандал (никто еще не понял, что он смертельно скучен); Оскар исполнен небрежного высокомерия – и ах, как остроумен, и ах, как разодет!

Дивная старая Англия. Да поразит тебя сифилис, старая сука, ты нас отдала на съедение червям (мы сами отдали себя на съедение червям). А все же – дай оглянусь на тебя. Тимон Афинский видел тебя насквозь.


Уинтерборны не принадлежали к дворянскому роду, но лелеяли легенду о каком-то былом великолепии, о каких-то никогда не существовавших благородных предках. А впрочем, это была буржуазная семья со средствами, и жилось им уютно. Когда-то обитали в Вустершире, затем переселились в Шеффилд. По женской линии принадлежали к методистской церкви, по мужской – к церкви англиканской. Молодому Джорджу Огесту – отцу нашего Джорджа – жилось уютно. Его мамаша, властная старая сука, задавила в сыне всякое мужество и самостоятельность, но в восьмидесятых годах прошлого века почти ни у кого не хватало ума посылать таких мамаш ко всем чертям. И Джордж Огест этого не сделал. Пятнадцати лет он сочинил религиозный трактат, в котором послушно изложил взгляды своей дражайшей матушки (и трактат был напечатан). Также в полном согласии со взглядами дражайшей матушки он стал первым учеником в классе. Ему очень хотелось поступить в Оксфорд, но он отказался от этой мысли: дражайшая матушка полагала, что это непрактично. И он сдал экзамены на поверенного: дражайшая матушка полагала, что ему нужна профессия и что в семье не мешает иметь своего юриста. Джордж Огест был третий сын своих родителей. Старший сын стал методистским священником, так как дражайшая матушка в первую брачную ночь и все время первой беременности молила Господа Бога наставить ее (разумеется, она никогда никому, даже собственному супругу, не обмолвилась об этих неприличных обстоятельствах, но она и впрямь молила Господа Бога наставить ее) – и на нее снизошло откровение: ее первенец должен принять сан. Вот он и принял сан, бедняга. Второй был живой, бойкий малый – дражайшая матушка сделала его совершенным бездельником. Оставался Джордж Огест, маменькин любимчик, которого она учила молиться Боженьке, а добрейший папаша сек аккуратно раз в месяц, ибо в Писании сказано: кто пожалеет розгу – испортит чадо свое. Добрейший папаша не имел определенных занятий, проживал свое состояние, вечно был в долгах и провел последние пятнадцать лет своей жизни, вознося в саду молитвы Богу англиканскому, пока дражайшая матушка у себя в спальне возносила молитвы Богу Джона Уэсли. Дражайшая матушка восхищалась милым благочестивым мистером Брайтом и великим мистером Гладстоном; добрейший же папаша собирал и даже прочел все труды достопочтенного и высокоблагородного графа Биконсфилда, кавалера ордена Подвязки.



скачать книгу бесплатно

страницы: 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35

Поделиться ссылкой на выделенное