Виктор Пронин.

Падай, ты убит!

(страница 2 из 41)

скачать книгу бесплатно

– Он же никуда не собирался, – пробормотал Шихин, охваченный горьким прозрением.

– Валуев уехал, когда узнал, что будет редколлегия. Вы же друзья! – Игонина опять рассмеялась. – Против тебя он выступить не мог, поддержать тоже… было бы некстати. Очень грамотно поступил. Остался твоим другом и не позволил Прутайсову усомниться в себе. А редактору нужно было единогласие. И он его получил.

– Разумно, – кивнул Шихин. – Да! – Он повернулся к Моросиловой. – Что ты там говорила о моей политической непочтительности? Это как понимать?

– Митя! Ну ведь надо было что-то сказать этим болванам! Иначе они не отвяжутся, ты же их знаешь! – Моросилова обратила на Шихина свой лучистый взор, полный неподдельного смятения. – Мне так жаль, что ты уходишь от нас, Митя!

– Что делать, – вздохнул Шихин, боясь оскорбить Моросилову нечуткостью. – Мне тоже жаль… Но, может быть, все к лучшему.

– О, если бы было именно так! Как бы мне этого хотелось!

– И мне тоже, – ответил Шихин, маясь необходимостью произносить столь трепетные слова. Ответил и опять вздохнул, стараясь, чтобы Моросилова услышала его вздох и поняла, как он ценит ее сочувствие. И бросил в корзину очередной комок из замыслов, горений и неуместных своих устремлений.

– Не дрейфь, Митяй! – воскликнула Игонина, сверкнув очами. – Все к лучшему, все к лучшему! – Она выглянула в коридор и поплотнее закрыла дверь. – Черт подери! Я бы, кажется, сама ушла отсюда к едреной матери! Тебе еще повезло, Митяй, что ты вовремя смотался из этой помойки! Помяни мое слово – мы встретимся, мы обязательно встретимся, и тебе будет смешно вспоминать эту дерьмовую редколлегию, этих недоумков, этих бездарных приспособленцев!

– Ну, ребята… это… только благодаря вам… только с вашей помощью мне удалось уйти… и избежать…

– Ты, Митяй, всегда можешь на нас рассчитывать! Надейся на нас, Митяй!

– Спасибо, ребята! Вы – настоящие друзья…

– Как нам будет тебя недоставать! – чуть не плача проговорила Моросилова. – Ты не представляешь, Митя, ты не представляешь… – Она замолчала, доверив остальные свои мысли и чувства устремленному на Шихина голубовато-мерцающему взору.

– Ничего, вы справитесь. Я верю в вас.

– Спасибо, Митя. Давайте будем помнить друг о друге и никогда не забывать, а?

– Давайте, – охотно подхватил Шихин, поскольку такое согласие ни к чему его не обязывало. – Это очень полезно – помнить и не забывать.

– Митяй! – воскликнула Игонина, спрыгивая с подоконника, на котором она сидела весьма соблазнительно, и Шихин это видел, несмотря на бумаги, на корзину, несмотря на свое огорчение, видел, злодей, все видел. И коленки, и локотки, и ту нестерпимую линию, которая от мочки уха, из-под темных волос шла вниз, постепенно переходя в плечо, обтянутое тонким свитером. Видел все, что выступало, выпирало из-под свитера, а недостающее легко дорисовывал, дополнял и восстанавливал. По молодости это нетрудно, все мы прошли через это, разве нет? – Митяй! – воскликнула Игонина, спрыгивая с подоконника. – Как бы ты ко всему этому ни относился, но в магазине напротив продают болгарское вино в оплетенных бутылях.

Тебе придется смотаться. Мы проголосовали за то, чтоб тебя вышибли, но это ни от чего не освобождает. Дуй, Митяй, за вином! Такова жизнь!

Вернувшись в отдел, Шихин с удивлением обнаружил, что его корзина пуста. Он осмотрел другие корзины – его родных бумажных комков нигде не было. Моросилова грустила, глядя на него тихо и светло, Игонина весело орала по телефону, пытаясь подвигнуть кого-то на трудовой подвиг – написать сто строк о субботнике на заводе металлургического оборудования. Больше никого в отделе не было, да и быть не могло. Шихин лишь усмехнулся про себя, выяснять не стал. Вскоре его корзина опять наполнилась неосуществленными затеями, ненужными уже блокнотами, неотпечатанными фотопленками, снимками, которых никогда не увидят читатели «Офлажкованной юности» – все забываю название этой паршивой газетенки, сюсюкающей, восторженной и лживой, которая лезла в душу и трусила, призывала и трусила и, напечатав однажды по оплошности шихинский фельетон, тут же наделала в штанишки, кинулась клеймить виновного, срамить его и гнать. А дай ей волю, дай другие времена, о! Собрали бы весь тираж и сожгли на нем автора, сожгли бы с праведным гневом и с государственностью во взоре.

Корзина с несостоявшимися замыслами…

Прошло немало времени, а она до сих пор у Шихина перед глазами – сплетенная из ржавой проволоки, перекошенная, заваливающаяся от каждого комка бумаги. Корзина покорно принимала недописанные очерки во славу передовиков производства, питалась графоманскими стихами, черновиками ликующих рапортов, поглощала зарезанные фельетоны о высокопоставленных героях. Успевали, успевали они позвонить куда надо, до Самого добирались, а уж оттуда спускали Прутайсову звонки с ласковыми предостережениями и добрыми советами. Только из-за того, что Шихина никто не принимал всерьез, и проскочили на газетную страницу его «Питекантропы», но это стоило ему места в газете, нескольких потерянных лет, горьких раздумий о смысле жизни. Однако утешало то, что успел он кое-кому подмочить карьеру, остановить продвижение в распорядители судеб. Сумел все-таки напакостить, шалопут голубоглазый.

2

Ну ладно, сбегал Шихин за вином, выпил с друзьями, которые недавно столь дружно проголосовали за его изгнание, и отправился домой. Игонина и Моросилова, раскрасневшиеся от выпитого и потому необыкновенно привлекательные, видели из окна четвертого этажа, как Шихин вышел из подъезда и, запахнувшись в серое пальтецо, надвинув берет на лоб, сунув руки в карманы, зашагал через необъятную площадь. В этот сумеречный час не было на ней ни единого человека, только ветер гнал поземку, трепал шихинские штанины, гудел в трамвайных проводах. По самой середине площадь рассекали трамвайные рельсы, и пока Шихин приближался к ним, пронеслись, роняя искры, два красных трамвая – освещенные изнутри, заиндевевшие, с темными контурами пассажиров. Один прогрохотал направо, другой – навстречу ему, налево. Шихин посмотрел вслед одному, другому и зашагал дальше. И вскоре скрылся в просторах необъятной площади. А девушки, склонившись на подоконник, тут же забыли о нем, заговорили о вещах более приятных и насущных. Они были молоды, красивы, и тягостные раздумья не задерживались в их очаровательных головках.

А Шихин, Шихин никогда больше не поднимется на четвертый этаж этого стылого здания и не войдет в редакцию «Моложавого стяга».

Моросилову он встретит лет через десять в Ялте, на набережной, душным вечером. Не удержалась и она в той газете, уехала и увезла в другие города зовущую свою походку, лучистый взгляд и непреходящую грусть по поводу несовершенств мира. Судьба ее затерялась среди сотен газет средней полосы России, и найти Моросилову вряд ли возможно, тем более что, как слышал Автор, фамилия у нее несколько раз менялась и каждый раз на совершенно неожиданную, а однажды даже непотребную. Она, как и прежде, выступает на собраниях, а если кого вышибают, очень огорчается, переживает прямо до слез и никогда не забывает пожелать вышибленному скорейшего исправления, желает ему найти свое место в жизни, свое призвание, чтобы приносить как можно больше пользы.

Шихин и Моросилова обрадовались друг другу, бросились в объятия, немного поболтали о старых временах, потом заскучали и разошлись. У Моросиловой осталась прежняя поющая походка, печальный голубой взгляд и насморк, непреходящий насморк, который даже здесь, на Южном берегу Крыма, не отпускал ни на один день. Пока она разговаривала с Шихиным, на углу ее нетерпеливо ждал летчик с Камчатки, заслуживший эту поездку рискованными полетами и почтительным отношением к начальству. Он чуть раздраженно похлопывал по ноге прутиком, и от его зеленой штанины отлетала легкая, почти невидимая пыль. Уходя, Моросилова оглянулась на Шихина, и в глазах ее он увидел знакомую грусть расставания. Она махнула ему рукой – простой, трогательный взмах, от которого у Шихина могло бы разорваться сердце, будь он хоть немного влюблен в Моросилову. Она крикнула: «Счастливо!», и навсегда в нем остался этот ее вскрик, словно от боли. А летчик, не связанный с Шихиным прежней жизнью, медленно удалялся в сторону гостиницы «Ореанда». Вот Моросилова догнала его, летчик отставил в сторону локоть, Моросилова ухватилась, и они пошли рядом.

А с Игониной Шихин встретится только через пятнадцать лет, в Москве, на станции метро «Пушкинская». Игонина будет весела, в манто и с ридикюлем. «Ну ты даешь, Митяй! – воскликнет она прежним голосом. – Слышала, слышала, все про тебя знаю!» И исчезнет в вечерней московской толпе. К большому своему сожалению, Шихин так и не увидит ее коленок, но, судя по манто, они оставались в порядке. Впрочем, в Москве хорошие коленки редкость, поэтому, если судить только по манто, можно ошибиться.

У Игониной вначале дела пошли куда как хорошо, она стала расти административно и, как это ни огорчительно, слегка поправилась, однако коленки ее при этом нисколько не потеряли привлекательности, даже наоборот. Случилось так, что из-за этих коленок она и погорела – слишком много завертелось вокруг них событий, слишком много участников оказались замешанными, и уцелеть удалось не всем. Да-да, аморалка, как ни прискорбно произносить это слово. Но ни Шихин, ни Автор не нашли в себе сил осудить Игонину, а если о чем и сожалеют по сей день, то лишь о том, что в той соблазнительной круговерти они оказались ни при чем. Жаль, очень жаль. Игониной пришлось поменять специальность, теперь она преподает, читает лекции на разные темы, отдавая предпочтение перестройке и ускорению демократизации в общественной жизни. Но иногда ей вспоминается бурная политическая молодость, и она, тряхнув стариной, возьмет да и прочтет что-нибудь о Распутине, Родзянко, Романове. Естественно, с осуждением, но дело не в этом. Если бы вы видели, как при этом пылают ее щеки, горят глаза, как светятся эти… коленки, будь они неладны!

Увидит Шихин однажды и Прутайсова. Это произошло в те времена, когда еще можно было невзначай остановиться у пивного ларька и, отстояв очередь в пять человек, взять кружку пива. Ныне количество ларьков уменьшилось в сотни раз, соответственно увеличились очереди, так что нетрудно вычислить, в каком примерно году они встретились. Так вот, отрывается Шихин от своей кружки и неожиданно видит устремленный на него глаз, плавающий над пивной пеной. «Узнаешь?» – спросил Прутайсов. «Узнаю», – ответил Шихин и только после этого понял – перед ним бывший редактор. Лицо Прутайсова стало еще обильнее, пошло складками, как у породистого пса, второй глаз так и не прозрел, несмотря на громадные успехи Святослава Николаевича Федорова. Пиджак на Прутайсове был тесноват, рубашке в коричнево-зеленую клетку недоставало нескольких пуговиц, но самая верхняя оказалась на месте и была застегнута. Прутайсову было душно, в седоватой щетине щеки нависали над воротником, но бывший редактор, видимо, полагал, что застегнутая верхняя пуговица подчеркивает достоинство. «Ну как, не посадили?» – спросил он. «Пока нет», – ответил Шихин. «Ну и ладно, и хорошо. А то могли…» – как бы для себя проговорил Прутайсов и больше не обронил ни слова. Молча допил пиво, вытер ладонью рот, подмигнул глазом, повернулся и ушел, помахивая пустоватым портфелем.

Глядя вслед удаляющейся грузной фигуре, Шихин никак не мог вспомнить – что же тогда, при увольнении, повергло его в такое горе? И газетенка-то была никудышная, осторожная и почтительная, печатала какие-то производственные сводки, сообщала о сверхплановых килограммах, километрах, кубометрах и была скорее вестником соревнования металлургических гигантов, нежели газетой в полном смысле слова…

Взяв еще одну кружку пива и вернувшись к высокому круглому столику, заваленному рыбьей шелухой, Шихин подумал, что тогда, наверно, все получилось не самым худшим образом – Прутайсов не стал для него выдающимся мыслителем, Игонина и Моросилова не затмили остальное человечество, Нефтодьев не заразил опасливостью и подозрительностью. И от воробышка своего, от Тхорика, он тоже спасся, а ведь тот действительно мог отучить Шихина паясничать, а это уже было бы самым страшным. Ныне Тхорик, или как там его, говорят, далеко залетел, в теплых странах обитает, заморские зернышки поклевывает. Правда, какашечки роняет, как и прежде. Крепится, крепится, а потом возьмет да и уронит. И до того, сукин сын, наловчился, что ни одна какашечка зря не пропадает, обязательно в кого-нибудь угодит. И все, тот человек уже больше не жилец – начинают к нему присматриваться, прислушиваться, принюхиваться, обязательно кто-нибудь на него кулаками постучит, ногами потопает, пальцем погрозит – в общем, усомнится. И все, конец человеку. Нет его. А там ищи-свищи – чья какашечка ему на голову свалилась, кто ее изготовил своим организмом, с какой целью уронил, в него ли метил или в кого еще…

Нет, уберегла Шихина судьба от всей этой напасти и нечисти, остался жив. А ведь не все уцелели, не все. Хотя многим тогда казалось, что куда как хороша жизнь наладилась – хвалил Прутайсов, здоровался Тхорик, Игонина одаривала шалой улыбкой, Моросилова мерцала вслед глазами, а навстречу шла так влекуще, так призывно и столь на многое готовой, что… А Нефтодьев кивал головой и делился мыслями. А за заметки на сто строк Прутайсов платил трешку, а то и две. Это казалось счастьем, успехом, победой на все времена…

Шихин допил пиво, взглянул вдоль улицы, куда все еще удалялся Прутайсов, и зашагал в противоположную сторону. Через несколько минут он вышел к залитой закатным солнцем маленькой горбатой площади, через которую, не торопясь, ковылял красный трамвай. Неужели это та самая площадь? Да, ребята, да! Та самая. А припомните-ка свои дворы, заборы, припомните свои трамваи… От них исходил звон пронзенного насквозь пространства, у них из-под колес летели искры, на поворотах они закладывали такие виражи, что дух перехватывало! А сейчас… Они кажутся развалюхами, хотя работники трамвайного управления и утверждают, что скорости их растут, как и вместимость, долговечность, а с точки зрения экологии им вообще цены нет!

Проводил Шихин взглядом трамвай и… И вдруг вспомнил, увидел себя здесь же – той зимой, тем декабрьским вечером, на этом асфальте, подернутом голубоватой поземкой…


В сером берете и осеннем пальто выше колен, согнувшись от ветра, уходил Шихин в темноту бесконечной площади, к светящимся окнам на противоположной стороне, а потом узкими ночными переулками пробивался к набережной. Здесь ветер был сильнее, а поземка на льду замерзшей реки в свете редких фонарей вызывала озноб. И было тогда Шихину чертовски паршиво. Если откровенно, то он даже всплакнул, что случалось с ним чрезвычайно редко.

Так сильно его еще не били.

И вот так легко, мимоходом, с улыбками, тостами и подбадриваниями его еще не предавали. Можно, конечно, прикинуться дураком и сделать вид, что ничего страшного не произошло, а тебе на все наплевать. Можно сделать вид, что не замечаешь ни трусости, ни подлости, поскольку они вынужденные, но… Но они всегда вынужденные. Можно не придавать всему слишком большого значения, опять же не злодеи какие вокруг, а твои же друзья так вот необычно проявили свое внимание и заботу. Можно…

Но если все понимаешь и никого не оправдываешь? Тогда можно и заплакать. От досады, бессилия, обиды. А если еще дует зимний ветер, снежинки тают на твоих щеках и рядом никого нет, то кто удержится…

Когда Шихин пришел в детский сад, детей уже разобрали, и он некоторое время молча стоял, прислонившись к двери и наблюдая сквозь щель в занавеске за своим дитем – в очках, в дареном платье с чьего-то выросшего плеча, в босоножках, к которым он сам недавно приклеивал подошву. Катя расставляла по казенным детсадовским полкам разбросанных кукол, сносила в угол пластмассовые лопатки и ведра. Это была обычная ее вечерняя обязанность. Так уж случалось, что Шихин частенько приходил за ней последним. Он покорно выслушивал ворчание воспитательницы, вынужденной торчать лишних пятнадцать минут из-за одной только Кати, молча одевал ее, а Катя молча поворачивалась, поднимая голову, чтоб ему удобнее было застегнуть пуговицу под подбородком, и все это время искоса поглядывала на отца, пытаясь понять его настроение.

– Пораньше надо приходить, папаша! – услышал Шихин голос из глубины комнаты.

– Шести еще нет.

– Мало ли что! А ребенок один остался. Это вредно.

– А шести еще нет. Я могу не забирать ее до половины седьмого.

– Она плачет, когда остается одна.

– Значит, ее надо утешить.

– Вот и утешайте! – с непонятной злостью проговорила воспитательница.

– Вот и утешаю, – проворчал Шихин, застегивая на Кате пальто. Куцее, с коротковатыми рукавами, облезлым воротником – третий ребенок вырастал в этом пальто.

– Какая невоспитанность! – продолжал скрипеть голос из-за шкафа. – Так разговаривать с воспитателем! А еще в газете работает!

– Уже не работаю. Выгнали.

– Неужели? – Воспитательница вышла наконец на свет и, кажется, боялась поверить в счастливую новость.

Она оказалась женщиной не старой еще, мощного сложения, с алыми губами и со столь замысловато собранными на затылке волосами, что невольно при взгляде на нее приходило множество мыслей. Думалось, например, о том, что для такой прически не менее трех часов ей пришлось маяться перед зеркалом за шкафом, пока дети воспитывались сами по себе среди сломанных совков, обезглавленных кукол и комков пластилина, в котором застряли оборванные пуговицы, шарики драже, обломленные грифели карандашей. Возникало подозрение, что воспитательница в душе гораздо моложе, чем кажется, что прическа эта – не просто украшение, а последняя надежда и отчаянная попытка. Мелькнула в непочтительной голове Шихина и мыслишка о том, что, очевидно, через минуту-вторую на детсад нагрянет киногруппа, воспитательница предупреждена и готова давать интервью для программы «Время» о подготовке граждан к подвигам и свершениям.

– Видите, мне и вас удалось утешить, – улыбнулся Шихин. – Много ли надо простому человеку… Сообщи о себе какую-нибудь пакость – и он счастлив.

– Ну почему же! Я вам очень сочувствую! Как вы можете так думать! – Несмотря на горестные интонации, Шихин просто не мог не услышать в голосе глубокого удовлетворения. Теперь собственная судьба не будет казаться воспитательнице столь беспросветной.

– Я уже не думаю. Мне это ни к чему. Отдумался.

Шихин и Катя постояли на крыльце, привыкая к темноте, ветру и снегу. Уже совсем стемнело, и только на фоне окон можно было увидеть, как валит снег и как он несется вдоль улиц.

– Я ничего не вижу, – сказала Катя.

– Это не беда, – ответил Шихин. – Мне хуже – я ничего не понимаю. Представляешь?

– Давай так – ты будешь смотреть вперед, а я буду все понимать, а? Договорились?

– Не возражаю.

Взяв в руку теплую ладошку Кати, Шихин зашагал к девятиэтажной громаде. Там, на самом верхнем, девятом этаже занимал он со своим семейством комнату в шестнадцать квадратных метров. Эту комнату, или, скажем, эту квартиру, получила жена Шихина, Валентина, от какой-то невообразимой конторы, которая занималась художественной самодеятельностью, контролировала качество продукции местной промышленности и отвечала на письма и жалобы трудящихся по поводу коммунальных несправедливостей.

Много лет прошло с тех пор, Шихин сменил берет на шляпу, потом долгое время отдавал предпочтение кепке, снова вернулся к берету; Катя стала взрослой женщиной, носит собственные платья, ходит без очков, в них отпала надобность; живут Шихины под Москвой, на пятом этаже, купили машину, вдребезги разбились на ней, завели еще двух дочек… Но стоит, стоит у него перед глазами это возвращение домой темным зимним вечером после того, как вышибли его из газеты за паясничанье и непочтительность. Запомнился и встречный ветер, насыщенный снегом, набережная, ресторан «Поплавок», темнеющий громадной бочкой среди льда и торосов, новый мост с движущимися огнями машин… И он сам в коротком пальто с поднятым воротником тащит за руку своего разнесчастного очкарика. Очки у Кати залеплены снегом, лицо сморщено от ветра, тонкие колготы продуваются насквозь, на голове – неизвестно откуда взявшаяся вязаная шапка с длинным, как у гнома, верхом и помпоном на конце…

Нет, она нисколько не напоминала тогда высокую красивую женщину, с которой Автор как-то встретил Шихина в Столешниковом переулке. Это был тот самый год, когда Катя закончила художественное училище и стала дипломированным знатоком народных промыслов России, когда у нее состоялась выставка живописных работ и она пребывала в тревожной и сумбурной переписке со штурманом, который водил теплоходы не то по Оби, не то по Иртышу. Она как раз готовилась поступать в Суриковское училище, а Шихин только вернулся из Греции, где он десять дней пил вино, шатался по улицам, толкался в сувенирных лавках, любовался Парфеноном и озадаченно рассматривал гречанок, не находя в них ничего общего с Афродитой – они больше походили на цыганок, которых он видел у Белорусского вокзала и в подземном переходе у площади Пушкина. А Катя шла рядом с этюдником на плече, охотно смеялась, и Шихин смеялся – оба загорелые, освещенные солнцем, и по всему было видно, что дела у них идут не очень плохо или же они просто умеют держать себя в руках.

Но это будет не скоро, так не скоро, что может вообще не произойти и все ограничится лишь авторским предвидением. А пока все еще тянется тот вечер, наполненный снегом, обидой и унижением, и идет по бесконечной набережной Шихин, и плетется за ним мужественное неплаксивое дите, которое уже поняло, что обязано быть мужественным и неплаксивым, чтобы выжить. И оно выжило.



скачать книгу бесплатно

страницы: 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41

Поделиться ссылкой на выделенное