Александр Проханов.

Надпись

(страница 14 из 78)

скачать книгу бесплатно

– Котя, дорогой, своими разговорами о бессмертии ты можешь кое-кого вогнать в гроб.

Шурочка прижала свою точеную ручку к жестким губам Шмелева, запрещая ему говорить. Но тот быстро поцеловал розовые пальчики, отстранил ее. Шагнул к подиуму, где была установлена электронная сфера со множеством проекторов и окуляров. Схватил миниатюрный пульт и одним нажатием кнопки выключил в помещении свет, а другим привел в действие «волшебный фонарь».

В мерцающей темноте зазвучала таинственная, тягучая музыка. Множество электронных гармоник, подобно волнам, нагоняли друг друга, складывались в певучие мелодии, изливались из неведомых инструментов. В огромной пустоте были натянуты струны, сладостно дышали изогнутые и удлиненные трубы, ударяли звонкие печальные клавиши. Синусоиды струились, расплетались, словно косы, на множество тончайших мелодий. Превращались в тихую капель и вдруг устремлялись в бурное громогласное падение. Словно в мироздании открывалась плотина и водопад звуков сливался в поднебесный ревущий хор.

В темноте на ослепительной озаренной стене возникали слайды. Вечерние зори с малиновыми разводами туч. Пышные, падающие из-за облаков лучи. Яркие радуги в зеленоватой лазури. Туманное, окруженное кольцами солнце. Бело-голубая в кристаллических оболочках луна.

Слайды скользили по стенам, выпукло текли по сводам, омывали выступы и изгибы, порождая головокружение. Казалось, ты вращаешься в невесомости среди космических спектров. Как во сне, ныряешь среди серебристых комет, облетаешь планеты и луны. Музыка возникает от твоих столкновений с лучами, зорями, прозрачными радугами.

Среди небесных явлений стали появляться океанские отмели, влажные, закутанные в перламутровые туманы утесы. Простирались громадные хребты с голубыми ледниками. Открывались снежные равнины с солнечными метелями. Возносились пышные заросли, сверкающие от дождя. Казалось, ты присутствуешь при сотворении Земли. Подобно Адаму, встаешь из кипящей волны океана, излетаешь из красного кратера, поднимаешься, румяный и свежий, из синего сугроба. На твою голую грудь садится чудесная изумрудная бабочка. Сквозь тебя, как сквозь воздух, протекает стадо антилоп. На огромных крыльях ты несешься в стае розовых пеликанов, ты – счастливый обитатель рая, сын девственной природы – наивно и счастливо славишь Творца.

Коробейников испытывал блаженство. Понимал, что подвергается гипнозу светомузыки. Видения и галлюцинации меняли свои пропорции, переплетали формы. Напоминали сон, в который залетали образы твоих былых воплощений. Ты утрачивал имя, обличье и вдруг становился серебристой стрекозой на сочном влажном стебле. Или рыбой, тускло блеснувшей в омуте. Или маленькой антилопой с подогнутыми хрупкими ногами, размыто летящей в воздухе. Твоя личность, а вместе с ней обременительная, неотступная воля исчезали. Ты превращался в музыку, цвет, непрерывные переливы форм, сбрасывал их с себя, счастливо и послушно меняясь в руках Творца.

Постепенно в зарослях тропической зелени стали возникать едва различимые контуры оплетенных лианами статуй.

Среди горячих песков просматривались контуры сфинксов. Вздымались ступенчатые пирамиды, испещренные фигурами богов и животных. Возникло ослепительно-синее диво рублевской «Троицы». Ангельский лик с остроконечным крылом, работы Фра Беато Анджелико. Скульптуры Лаокоона напрягали вздутые мускулы. Золоченые Будды улыбались в алом сумраке храмов. Скифская баба стояла в белесой высоте хакасской степи. На белых снегах пестрела собачья стая и толпа охотников Брейгеля. Казалось, Господь, пресыщенный творчеством, передал свой дар человеку, и тот, восхитившись, неутомимо продолжил Божественное дело, украшая землю творениями рук человеческих. Казалось, что ты рожден не из материнской утробы, а вылеплен скульптором из розовой глины, иссечен из белого камня, начертан на холсте восхитительной кистью.

Слайды, как бабочки, летали по комнате. Словно шелковые скатерти, соскальзывали на пол. Струились, как разноцветная вода, под ногами. Коробейников, захваченный в их прозрачный полет, вдруг обнаруживал себя среди кариатид, поддерживающих свод храма. Оказывался среди длинноносых чудовищ и перепончатых демонов Босха. Его лицо вдруг совпадало с золоченой китайской маской. Он мчался, разбрызгивая синюю воду, на алом коне. В его кулаке оказывался сияющий, из нержавеющей стали пролетарский молот, а бедро громадно и мощно прижималось к ноге колхозной металлической девы.

От перевоплощений кружилась голова. Он потерялся среди бесчисленных лиц, утратив свое собственное. В этой толпе его никто не мог обнаружить. Желающий его умертвить разбивал амфору с изображением античного бога. Желающий его сжечь бросал в огонь фаюмский портрет. Желающий его зарезать полосовал ножом обнаженную Венеру Джорджоне. Он был неуязвим, менял обличья, был везде и всегда. Спустился на землю из серебристого небесного облака. Выпорхнул из кокона изумрудным мотыльком. Застыл с опущенными веками на высоком скифском кургане.

Музыка сфер постепенно превращалась в музыку отбойных молотков, рев летящих ракет, грохот поездов и составов. Коробейников вдруг обнаружил, что у него на груди шипит звезда электрической сварки. Его туловище совпадает с корпусом громадной подводной лодки. Его щеки протискиваются сквозь кружевные фермы моста. В его паху разверзается взрыв, пышно выталкивая прозрачный мистический гриб. Крылатые машины летали по комнате, станки крутили бесчисленными колесами, вращались легированные голубые валы. Коробейников чувствовал, как его вместе с грудой болотной гнили сдвигает отточенный нож бульдозера. Он подвешен под крыло самолета, захлебывается, пропуская сквозь открытый рот тугие потоки ветра. Он был турбиной, превращающей в пену волжскую воду. Металлической сферой, в которую вонзается фиолетовая вольтова дуга.

Он терял рассудок. Гигантская центрифуга крутила его, перевертывала, перемешивала в нем все составы, дробила кости, выплескивала на стены цветные кляксы. Казалось, с него содрали скальп. Сколупнули свод черепа. Срезали студенистую поверхность мозга, где обитает сознание. Добрались до зыбкой перламутровой слизи, в которой сонно дремлет подсознание, таится человеческая сущность, заложена сокровенная судьба.

Он посмотрел себе на грудь. Она переливалась лучистой лазурью, ибо с грудью его совпало изображение бразильской бабочки, занимавшей все пространство комнаты. И пока оно скользило, превратив Коробейникова в узор на синем крыле, окружило сетчатыми прожилками и голубыми чешуйками, в нем мелькнула сумасшедшая мысль: он и есть бабочка. Бабочка – его тотемный зверь. Он ведет от нее свою родословную, и этот крылатый лазурный пращур исторгнут из подсознания магическим волшебством светомузыки.

Перевел взгляд на Шурочку. Увидел увеличенную розетку ядовитого болотного цветка с огненной сердцевиной. Среди багровых лепестков, плотоядных тычинок, едкого клея улыбалось ее лицо, безумное, мстительное и прекрасное, исполненное отравы, сладострастия и невыносимого страдания.

Пугаясь бездны, куда проник его опьяненный, ясновидящий взгляд, он посмотрел на Павлушу. Картина Брейгеля «Несение креста» текла по стенам, огибала углы, меняла пропорции. Павлуша слился с жуткой личиной благостного идиота, в чьих глазах переливались липкие бельма, изо рта сочилась слюна, губы выдували бессмысленные пузыри, и весь его расслабленный вид ужасающе подчеркивал громадную пустую Голгофу, где готовилось злодеяние.

Боясь своих прозрений, не желая угадать неотвратимую судьбу друга, которую он сам осветил своим «магическим фонарем», Коробейников посмотрел на Шмелева. Ротор шагающего экскаватора, усаженный стальными клыками, как черное железное солнце, вращался на лице Шмелева, вырывал и выскабливал глаза, срезал губы, стачивал косые скулы. Смешивал с кристаллическими грудами антрацита, сваливая в железнодорожный вагон.

Коробейников испытал ужас. Хотел кинуться к подиуму, разорвать многоцветные покровы, отыскать пульт, выключить дьявольскую «оптическую машину».

Внезапно музыка смолкла. Словно исчез сам воздух, через который передавался звук. В тишине, где все впечатления доставались только глазам, стали всплывать слайды. Загорались драгоценно на белой стене. Поражали свежестью, красотой. Как видения сменяли друг друга. И на всех была Шурочка. Обнаженная, золотистая, среди поля горящих подсолнухов, прижимая к животу теплую чашу цветка. В голубой реке, изгибаясь плавным бедром, поднимая ладонями серебристые брызги. Среди смуглых венцов избы, млечная, белая, воздев руки, открывая подмышки с косичками темных волос. На подоконнике зимнего окна, за которым – голубые снега, прозрачная сосулька, и она сжимает колени, розовеют ее соски, темнеет узкий пушистый лобок.

Было ощущение, что все предшествующее многообразие образов – парение светил, земные красоты, живописные картины и статуи, труд упорных машин, – все было для того, чтобы оказалась явлена миру эта чудная женственность. Эта женщина была творящей и сберегающей силой, вокруг которой вращались планеты, зажигались радуги, шли снегопады, возносились храмы, летели в небесах самолеты, плыли в морях корабли. Коробейников восхитился этой религиозной, языческой Вселенной, в центр которой произволом Шмелева была помещена любимая женщина. Лежала среди желтых кленовых листьев, на шерстяном покрывале, щурилась на осеннее солнце, знала, что художник смотрит на нее с обожанием. На кончики голых ног. На округлую нежность колен. На голубоватую тень под грудью. На розовую свежесть приоткрытых насмешливых губ.

– Ненавижу!.. – раздался хриплый, ужасный, утробный крик.

Сквозь прозрачные волны цвета нырнула тень. Слайды погасли. Загорелся ослепительный белый свет. Шурочка стояла с пультом в руках, с безумными глазами, уродливо перекошенным ртом, растрепанными волосами.

– Ненавижу тебя!.. – кричала она Шмелеву, и тот заслонялся локтем, словно в него летели камни. – Палач!.. Изрезал меня!.. Вырезал из меня моего мальчика и съел!.. Царь Ирод!.. Ты тот, кто убивает и ест младенцев!..

Она кинулась на него, колотила маленькими злыми кулаками в его грудь, обтянутую вязаным свитером. Он заслонялся, молчал. Павлуша оторопело таращил водянистые рыбьи глаза.

Раздался громкий телефонный звонок. Шмелев пошел снимать трубку. Шурочка беззвучно тряслась, закрывая лицо руками.

Через минуту Шмелев вернулся. Затравленный, зыркая узкими степными глазами, смотрел на жену, на идиотического Павлушу, на Коробейникова:

– Как странно… Сейчас звонили из Академии наук… Сообщили, что проект Города будущего утвержден к отправке на Всемирную выставку в Осаку…

В Коробейникове еще клубились многоцветные галлюцинации, путались и рвались разноцветные нити, стоял в ушах звериный, ненавидящий женский крик. И среди этой путаницы и больного испуга, необъяснимо связанное одно с другим, мелькнуло – исполинские статуи Бамиана, землистое, с мешочками у глаз лицо партийного советника Цукатова, летящие в поднебесье быки, и другая женщина, в синих шелках, выходит под дождь, переносит через блестящий ручей сильную, красивую ногу.

Глава 13

Все эти дни Коробейников испытывал странное беспокойство, тревожное предчувствие. Невнятными знамениями и едва уловимыми признаками ему давалось понять, что завершается еще один период его жизни, целостный, яркий и сладостный. Как в горячем пятне света, какой бывает в летних смоляных сосняках, среди красных, благоухающих, нагретых стволов, пребывали рядом мама и бабушка, любимая жена и ненаглядные дети. Вышла в свет его первая долгожданная книга, где он с благоговением описывал это время. Но, описав, странным образом его исчерпал. Остановил безмятежное течение дней. Замер на шаткой, колеблемой грани, с которой не видно было, куда устремится жизнь.

Роман, который он замышлял, еще не имел сюжета. С несуществующими героями, с ненаписанными сценами являл собой предощущение романа. Однако вымысел таил в себе будущую жизнь и судьбу. В своей бессюжетной стадии роман был наполнен событиями и героями, подстерегавшими его в скором будущем. Не затевая и откладывая роман, он откладывал свое будущее. Но любое обдумывание и прописывание романа грозило реальным воплощением фантазий. Существовала необъяснимая связь между вымыслом и жизнью, фантазией и судьбой. Увлекаясь новыми знакомствами, погружаясь в свежие отношения и связи, он стремился превратить их в литературные образы и сюжетные линии, но, изобретая будущие сцены и персонажи, он словно вносил их в свое реальное существование.

Это была рискованная и сладостная игра, где стиралась разница между вымыслом и реальностью. Вымыслом могла быть война, любовь, автомобильная катастрофа, политический заговор или смерть героя, которая странным образом сулила обернуться смертью автора. Он был создателем послушного ему литературного текста, но тот постепенно выходил из повиновения и сам управлял его жизнью. Это было увлекательным и пугающим таинством, в котором творец и творение менялись ролями, нарушалась иерархия, путались цели и следствия. Мир с нарушенными закономерностями, освобожденный от бремени природных и литературных законов, становился восхитительной и опасной утехой, в которой опаляющий жар вдруг сменялся подмораживающим холодком смерти.

С этими мыслями Коробейников погрузился в предполагаемую сцену романа, в пригородную зеленую электричку, которая понесла его со звоном и вихрем сквозь подмосковные березняки и поля в Новый Иерусалим – в разрушенный монастырь, где в старинной келье, в пристройке к убогому краеведческому музею, проживал его друг Левушка Русанов. Смотритель музея и краевед, он находился под мистическим воздействием великих монастырских развалин. Уверовал, крестился и теперь готовился к принятию сана.

В сводчатой палате, напоминавшей трапезную, стоял грубый стол, за которым восседали гости. Лампа под бумажным прогорелым абажуром ярко освещала водочные бутылки и мокрые стаканы. Нехитрая снедь состояла из вареной картошки, квашеной капусты, грубо нарезанной селедки. Монастырская еда вполне соответствовала сотрапезникам, собравшимся на свою вечерю. Левушка, очень худой, с голубоватыми нервными пальцами, перебиравшими граненый стакан, с ввалившимися аскетическими щеками и золотистой бородкой, с добрыми, любовно сияющими глазами. Тяжелый, черноволосый бородач Верхоустинский, похожий на тучного дьякона, ведущий свою родословную от сельских священников. Худенький, с лысой шаткой головкой, косым вялым ртом и робкими мигающими глазками Петруша Критский, своей средиземноморской фамилией указывающий на происхождение от греческих христиан. Желчный худой человек с черными, навыкат, глазами, пышными, вразлет, усами, по прозвищу Князь, надменным видом, грассирующей речью, аристократической салфеткой за воротом подтверждающий присвоенный ему титул. Все уже не раз поднимались и чокались, выискивая для тоста патриотический или религиозный повод.

Коробейников, возбужденный выпитой водкой, чутко и радостно вслушивался в произносимые речи, в которых звучали грозные пророчества и чудесные ожидания. Такими речениями во все века полнились полутемные паперти, куда в дни расколов и религиозных гонений стекались на тайные встречи единоверцы. Страшась доносов и казней, укрывая от гонителей светочи, были готовы пострадать за Христа.

На стене висел застекленный образ Богородицы в резной золоченой раме с засушенными цветами шиповника. За линялой занавеской прятался музейный склад экспонатов, состоящий из окаменелых ракушек, чучела совы, пшеничного снопа, заржавелой мосинской винтовки и портрета Маленкова, угодившего в музей после того, как попал в немилость. На другой оконечности комнаты притулились печальная, с изможденным красивым лицом жена Левушки Андроника и их маленький сын Алеша, с худой птичьей шейкой, большой головой и печальными глазами отрока Варфоломея, каким изобразил его художник Нестеров. Коробейников расширенными, запоминающими зрачками смотрел на черные закрученные усы Князя, на тяжелую и крепкую, как валенок, бороду Верхоустинского, на красные веки и фарфоровые синие глазки Петруши Критского. Вслушивался в застольные речи, напоминавшие исповеди.

– Братие! – обращался к застолью Левушка особым, проникновенно-любящим голосом, обладая даром расположить к себе, отчего вокруг всегда собирался ревностный кружок друзей и единомышленников, многие из которых, подобно Левушке, были поражены винной пагубой. – Каждый из нас, братие, шел к Богу своей неповторимой тропинкой. Эта узкая тропинка в конце концов вывела нас на тернистую столбовую дорогу, по которой к Спасителю возвращается вся наша матушка-Россия, в рубище, босая, с нищей сумой на плече…

Этот образ России-нищенки был столь трогателен и понятен собравшимся, что у Петруши Критского фарфоровые синие глазки мгновенно увлажнились слезами.

– Какие только искушения ни посылал мне лукавый на этом пути! В школе я собирался стать заговорщиком, собрать боевой отряд и с помощью динамита взорвать ненавистных партийных вождей. В университете углубился в историю, льстил себя мыслью, что овладею историческими и политическими науками, вступлю в партию и трансформирую изнутри эту богомерзкую власть, избавлю Россию от коммунизма. Отчаявшись что-либо сделать, я стал заниматься йогой, полагая, что это путь к индивидуальному спасению, и, стоя на голове, медитировал, пытаясь разорвать кармический круг. И только попав сюда, в эту обитель, я оказался под могучим животворным влиянием православных святынь, где из каждого расколотого алтарного камня, из каждой поруганной колокольни или оскверненного надгробия смотрит Христос. Святой патриарх Никон, к чьей могиле мы сегодня непременно пойдем и помолимся за великого духовника земли русской, патриарх стал являться ко мне во сне. Был таким, каким изображала его парсуна: огромный, чернобородый, в золотых ризах. Держа в руках кипарисовый крест, подаренный ему антиохийским патриархом, о чем с подробностями повествует нам Павел Алепский. Никон вставал у меня в изголовье, произносил только одно слово: «Иди!» Так было не раз и не два. Однажды, после вещего сна, глубокой ночью я встал, зажег свечу и отправился в храм. Я ходил туда много раз по разрушенной лестнице, зная каждый пролом в стене, каждую развалину. Держа перед собой свечу, вдруг увидел под ногами крест, тот самый, с которым являлся Никон. Поднял, прижал к губам и, представляете, братие, чувствую, что он дивно благоухает пахучей сладкой смолой. Самшит. Крест тот самый, с каким являлся мне Никон. Он позвал меня в храм и положил на моем пути крест. Это был знак. Я тут же крестился, и теперь буду нести этот крест на Голгофу, как нес его наш Спаситель…

Все молча, с благоговением обдумывали услышанную исповедь. Верхоустинский ткнул щепотью в толстый лоб, косматую бороду, в нависшие сутулые плечи. Голосом простуженного басовитого дьякона произнес:

– Отцы, я вам вот что скажу. Душа – христианка, оттого отпадение русского человека от веры мнимо и временно. Мой дед по матери, знаете вы или нет, протоиерей в Вятской губернии, был замучен жидами. Комиссары приехали в село на подводах, согнали прихожан, деда моего избили в кровь, поставили на пороге храма. Жидок с револьвером вынес образ Спасителя и говорит: «Плюнь в икону, жить будешь!» Дед в крови. Борода выдрана. Приход вокруг плачет. Солдаты в баб из ружей целят. Дед осенил себя крестным знаменем, поцеловал образ: «Господи, да будет воля Твоя!» Тут ему пуля в лоб. Меня растили в городе, в интернате. Отдали в училище. Токарем стал, комсомольцем. Вытачивал на секретном заводе детали к ракетам. Деньги хорошие, похвальные грамоты, фотка на Доске почета. А все что-то скребет, не дает покоя, тянет в родовое село. Приезжаю, Боже ты мой, – разорение. От храма голые стены, мерзостные надписи в алтаре, на паперти собаки склеились. И такая во мне сердечная боль, как инфаркт. Будто мне ангел копьем ткнул в сердце, я и упал без дыхания. Очнулся, дождик теплый меня окропляет, и будто кто из тучки смотрит ласковыми глазами. Лица не вижу, а знаю, что это дед. Вот так вот, отцы, упал атеистом, а встал христианином. Помолился на родном пепелище и с тех пор живу и верую, что опять зазвонят колокола в нашем храме над Вяткой… – Верхоустинский снова перекрестился толстыми пальцами, и казалось, в щепотке у него зажат тонкий лучик, коим он себя осеняет. Одутловатое, отяжеленное бородой лицо стало детским и нежным.

Коробейников пребывал в печальном и сладостном вдохновении. За пределами тесной кельи, в угрюмой ночи простирались руины монастыря. Обломленные башни, рухнувшие купола, поверженные колокольни. Сновали гонители, рыскали богоборцы, пировали в грешных застольях лжецы и хулители. А здесь потаенно, как первохристиане, молились ревнители веры. Унесли в катакомбы святые предания, начертав на сводах обители священный знак рыбы. Вот-вот растворятся двери, ворвется свирепая стража. Блестя доспехами, потрясая тяжелыми копьями, захлестнут на шее веревки. Погонят в Колизей, на арену, где в клетках рыкают львы. И все они – Левушка, воздев бирюзовые глаза, Верхоустинский, пав на колени, Петруша Критский с льющимися слезами, усатый истовый Князь, и он, Коробейников, – на круглой арене под рев языческой толпы встретят смерть мучеников. Над растерзанными телами протечет в небесах волшебная голубая звезда.

– А я, как говорится, был доходягой, – торопился поведать историю своего воцерковления Петруша Критский, – помирал вчистую. Лечили меня, резали, кололи. Все органы из меня повынимали. Куда только не возили, каким докторам не показывали! Те отказались лечить. Отдали обратно матери, чтобы дома помер. Рука, не поверите, как нитка тонкая. Кожа – чуть потяни, слезает. Есть, дышать не могу. Скорей бы, думаю, помереть. Приехала к нам тетушка Феня, мамина сестра, богомольная, из Почаевской лавры. Подсела ко мне и говорит: «Петя, если мы сейчас с тобою помолимся и ты поверишь, что Господь вернет тебе здоровье, то и сбудется по вере твоей». Зажгла свечу, встала рядом с моей кроватью на колени, и стали мы молиться. Я из последних сил приподнялся на подушках и возопил: «Господи, – говорю, – ты есть! Ты меня любишь! Верни здоровье, а я только тебя и люблю!» Вдруг почувствовал, как что-то в меня влилось, будто молоко парное. И такое блаженство, такая благодать, что я тут же уснул. Спал трое суток, а проснувшись, стал выздоравливать. С тех пор ничего без Бога не делаю. Только его и славлю!..



скачать книгу бесплатно

страницы: 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78

Поделиться ссылкой на выделенное