Полина Дашкова.

Источник счастья

(страница 7 из 41)

скачать книгу бесплатно

Москва, 2006

Когда вышли из ресторана, Кулик нежно попрощался с Соней, расцеловал ее, обнял. Зубов подвез ее домой на черном «Мерседесе» с шофером. По дороге задавал самые невинные и приятные вопросы: о детстве, о том, как и почему она увлеклась биологией.

Во дворе на лавочке курил Нолик.

– Привет. Я же вроде бы дала тебе ключи, – сказала Соня.

– Да, я тоже думал, что они у меня есть, но оказалось, это ключи от машины.

– Странно. Совсем ничего не помню.

Соня вместе с Ноликом стряхнула снег со своего «Фольксвагена». Чтобы опять не оказаться запертой, заранее переставила машину. Уже через три часа надо было отправляться в аэропорт, встречать маму.

– Ну что, как пообщалась с Селезнем? – спросил Нолик, когда они вошли в квартиру.

– С Куликом. Мне, Нолик, предложили работу в Германии. Там открылся филиал Института экспериментальной биокибернетики. Они набирают международную группу молодых ученых. Кстати, розы именно оттуда. И.З. – Зубов Иван Анатольевич, он у них занимается подбором кадров. Кулик познакомил меня с ним в ресторане. Видел «Мерседес»? Вот, это его «Мерседес», И.З.

– Круто. Поздравляю. А что ты тогда такая кислая? Платить будут в евро?

– Нет. В украинских гривнах. Как я скажу об этом Биму? Как я уеду на год в чужую страну? У меня нет загранпаспорта. Я боюсь самолетов. Мне не понравился этот Зубов, несмотря на его розы и неотразимую улыбку. Он какой-то не совсем натуральный. Знаешь, из тех людей, которым, если что-то надо от тебя, они сладкие-сладкие, но если ничего не надо или, не дай Бог, ты встанешь на пути, они тебя даже не перешагнут – раздавят.

– Перестань ныть. Никто тебя пока давить не собирается. Розы, ресторан, перспектива отличной работы. Что ты накручиваешь себя? Скажи, ресторан был хороший? Еда вкусная?

– Да, очень. А что?

Соня, морщась, пыталась расстегнуть молнию сапога. Молния заела, и это Соню серьезно огорчило, поскольку никакой другой зимней обуви у нее не было. Нолик между тем давно разулся, снял куртку и сидел на корточках у открытого холодильника. Холодильник был пуст, и это серьезно огорчило Нолика.

– Когда я голодный, я начинаю чувствовать всякие чувства и мыслить всякие мысли, – изрек он своим бархатным рекламным басом.

– Пожалуйста, помоги мне расстегнуть сапог, – попросила Соня.

Нолик дернул слишком сильно, язычок молнии отломился. Не раздумывая, Нолик стянул наполовину расстегнутый сапог с Сониной ноги и вытер испачканные руки о джинсы.

– Гилозоический синдром, – сказала Соня.

– Что?

– Болезнь у меня такая.

– Это что-то новенькое. Тебе мало среднего уха? – Нолик потрогал ее лоб. – Температуры нет.

– Нет, – согласилась Соня, – и сапог других нет, и дубленки, и пуговиц запасных. Еды нет в холодильнике. Эскалатор останавливается, поезд дальше не идет, пропадают ключи и перчатки, кончаются деньги, рвутся колготки, убегает кофе. Гилозоизм, Нолик, это направление в философии, согласно которому все вокруг нас живое, одушевленное.

Все, понимаешь? Вот эта табуретка, мой драный сапог, отлетающие пуговицы, эскалатор, поезд, платформа в метро, само метро, холодильник, который ты не закрыл. Оно все живое, и оно все сейчас меня не любит.

– Ну, положим, холодильник должен меня не любить, а тебя за что? – пробормотал Нолик, озадаченно хмурясь. – Слушай, что за бред?

– Это не бред. В это верили не самые глупые люди. Гете, Джордано Бруно, Дидро. Я не верю, но у меня синдром.

– А денег совсем нет? – осторожно спросил Нолик.

– Есть папина заначка, но я не хочу ее трогать. Я даже не знаю, сколько там.

Нолик резко встал, ушел на кухню. Соня слышала, как он возится, хлопает дверцей холодильника, сопит, включает воду.

– Я нашел пельмени. Конечно, нет ни масла, ни сметаны, но есть горчица, – проворчал Нолик, когда она пришла к нему на кухню. – Слушай, Софи, тебе не кажется, что к приезду твоей мамы неплохо запастись какой-нибудь едой? Завтракать нечем, даже кофе кончился. И не пора ли купить тебе новые сапоги?

– Ты намекаешь на папину заначку? – спросила Соня.

– Я не намекаю. Я говорю прямо и честно. Тебе, Софи, тридцать лет. Для младенчества это слишком много, для старческого маразма слишком мало. – Нолик принялся ожесточенно трясти солонкой над кастрюлей. – Твои сапоги давно надо выкинуть. Дубленку тоже. Очнись, Софи, посмотри на себя в зеркало.

– Ты сейчас пересолишь пельмени и останешься без ужина. – Соня взяла со стола пачку его дешевых сигарет и закурила. – Хочешь сказать, я лахудра?

– Нет, Софи. Ты не лахудра. Ты пофигистка. Тебе все по фигу, кроме твоей биологии.

– Неправда. Я музыку люблю, старый негритянский джаз, бардовские песни, оперу «Евгений Онегин». Я очень много читаю не только специальной литературы, но и художественной, я даже фильм какой-то недавно смотрела по телевизору, забыла, как называется. А то, что я шмотки себе не покупаю и не пользуюсь косметикой, так это не принцип, это нужда, Нолик. Я работаю в бюджетном институте. Знаешь, какая зарплата у старшего научного сотрудника? Три с половиной тысячи рублей. У папы было больше, пять тысяч. Да, он занимался с учениками, но он не брал взяток. Нам хватало на квартплату, на еду, мы купили машину, два хороших дорогих ноутбука, ему и мне. Конечно, я могла бы одеваться приличней, но для этого надо тратить кучу времени и сил на магазины. Ничего мне не идет, и моего размера никогда нет. Продавщицы либо приставучие, либо надменные. В примерочных почему-то всегда такое освещение, такие зеркала, что хочется завыть от тоски. Конечно, есть женщины, которые во всех зеркалах, при любом освещении смотрят на себя с восторгом и нежностью, но я, Нолик, к этой счастливой породе не принадлежу. Я ненавижу магазины.

У Нолика рот был набит пельменями, он энергично жевал, чтобы поскорее ей ответить. Она не сомневалась, что он ответит резко, но, прожевав, Нолик подобрел, вальяжно закинул ногу на ногу, закурил.

– Софи, я, кажется, впервые за последние лет десять услышал от тебя такой длинный монолог, без единого биологического термина. Ты ненавидишь одежные магазины. Это понятно. А к продовольственным ты как относишься?

– Ладно, ты прав. Надо взять денег из папиной заначки, сходить в супермаркет.

На папином столе все еще были разложены старые фотографии. В глубине верхнего ящика Соня обнаружила две тысячи долларов и тридцать тысяч рублей. Там же лежал папин партийный билет, комсомольский билет бабушки, ее посмертные ордена в коробочке, какие-то грамоты с колосьями и портретами Ленина, красная кожаная папка с шелковыми лентами. Соня вытащила из рублевой пачки пять тысяч. Несколько секунд смотрела на красную папку, взяла ее в руки, но раскрывать не стала, положила на место.

Нолик ждал ее в прихожей, уже одетый. Соня попыталась натянуть полурасстегнутый сапог. Не получилось. Пришлось надеть кроссовки.

Супермаркет был в двух кварталах от дома. Чтобы ноги не успели замерзнуть, Соня побежала. Нолик за ней не поспевал, ворчал и злился. Пока катили тележку вдоль полок, он опять подобрел, заметив, что Соня лично для него положила в тележку маленькую плоскую бутылку коньяка. Как только они вернулись с полными пакетами, он ее открыл, налил себе рюмочку, закусил шоколадкой, а потом уже снял куртку и ботинки. Соня ушла в папин кабинет, стала собирать фотографии.

«Конечно, Нолик ошибся. Девушка на снимке тридцать девятого года просто очень похожа на бабушку Веру. Но это не может быть она».

Соня достала с книжной полки портрет бабушки, вытащила старый семейный альбом, красную кожаную папку, развязала ленты. В папке лежал пожелтевший, мятый тетрадный листок в клетку, исписанный чернильным карандашом быстрым косым почерком. Листок был запаян в пластик. Вместе с ним лежало несколько фотографий бабушки Веры, папиной мамы. Одна из них оказалась точно такой, как та, на которой стояла дата «1939», но в два раза меньше. Кто-то аккуратно отрезал изображение молодого человека.

Москва, 1916

В госпитале все бегали и суетились, ждали его превосходительство, инспектора госпиталей. Бывший жандарм, генерал, граф Петр Оттович Флосельбург старательно демонстрировал свой русский патриотизм, поскольку был немцем и боялся, что его заподозрят в сочувствии противнику или, не дай Бог, в шпионаже.

Должность свою он получил по протекции Распутина, пользовался теплым покровительством ее величества. Посещая очередной госпиталь, он прежде всего проверял, в каждом ли помещении есть красный угол с иконами, теплится ли там лампада, довольно ли в ней масла и какого оно качества. Врачей, фельдшеров, сестер милосердия он поучал, что главное в их деле не столько облегчение физических страданий, сколько воспитание страждущих в духе нравственной чистоты и христианского смирения посредством чтения вслух в солдатских и офицерских палатах душеспасительной литературы.

К раненым он относился более или менее терпимо. Но к тем больным, которые не имели счастья получить на фронте пулевое или осколочное ранение, а подцепили дизентерию, тиф, туберкулез, заработали радикулит в окопной сырости, язву желудка от походных кухонь, граф презирал и считал симулянтами.

В госпитали граф любил нагрянуть неожиданно, как лиса в курятник. Точная дата визита превосходительства стала известна всего за сутки, и то случайно. Накануне чиновник министерства, приятель главного врача, шепнул ему за вистом, предупредил.

Всю ночь в коридорах шумно работали полотеры, не давали раненым спать. Еще до рассвета сестер отправили гладить белье. Не хватало матрасов. Со склада привезли старые чехлы. Их поспешно штопали и набивали соломой.

Раненых, лежавших в коридоре, следовало разместить по палатам. Стали сдвигать койки, и несколько тут же сломались. Кинулись искать столяра. Нашли, но он был пьян. Накануне вечером праздновал день ангела своей супруги, причем в гостях у него были три приятеля, госпитальных санитара, которые тоже не успели протрезветь к утру. К обычному госпитальному букету запахов примешался дух перегара. Из кухни воняло пригоревшей кашей, вонь не выветривалась, а нос у превосходительства был весьма чуток. Главный врач сорвался, схватил за локоть кладовщика, тряс его и кричал так, что вспотел. Бедняга кладовщик не придумал ничего лучшего, как послать старика сторожа в ближайшую галантерейную лавку за одеколоном, чтобы опрыскать все помещения. Вскоре дышать в палатах и коридорах стало невозможно. Одеколон был самый дешевый.

Михаил Владимирович столкнулся с Таней на лестнице. Она неслась вниз со стопкой историй болезни, при этом голова ее была повернута назад, она кричала сестре Арине, стоявшей сверху:

– Еще два травматических невротика из пятой офицерской!

Профессор поймал дочь на лету. Щеки ее пылали, над верхней губой выступили капельки пота.

– Что ты бегаешь?

– Арсений Кириллович договорился в Обуховской, они возьмут наших невротиков, у них места есть!

– Что ты бегаешь? – повторил профессор и слегка потряс Таню за плечи.

– Так ведь превосходительство… – растерянно прошептала Таня, как будто просыпаясь.

– Марш ко мне в кабинет! Умойся, выпей валерьянки и посиди там с Осей. – Михаил Владимирович взял у нее из рук карточки. – Я с этим разберусь. Иди!

– Но, папа, неудобно, все готовятся, бегают. Как же я буду сидеть?

– Все сходят с ума. Это эпидемия, Таня. Острый административный психоз. Мыть полы и менять матрацы надо по необходимости, а не по случаю графских визитов.

– Вы, Михаил Владимирович, потому такой смелый, что вас на фронт не отправят, – прозвучал рядом сиплый голос терапевта Маслова.

– Почему? Очень даже могут. Всю японскую я был на фронте.

– Тогда – да, а сейчас – ни за что. Вами, Михаил Владимирович, очень скоро заинтересуются на высочайшем уровне, вами дорожить будут, как перлом бесценным, как жемчужиной. Это приятно, но и опасно. Помните, доктор Розен рассказывал об одной известнейшей особе, у которой на коже умирает жемчуг? – Маслов перешел на шепот. – На ночь фамильные жемчуга надевают на простую бабу, чтобы ожили, пропитались здоровым крестьянским потом.

– О чем вы, Валентин Евгеньевич? – изумленно спросила Таня.

– Иди, не стой здесь! – тихо сердито прикрикнул на нее профессор.

– Вы, Танечка, все равно не поймете, о чем я. Да вам и не надо. Но батюшка ваш меня отлично понял. – Маслов протянул профессору толстую, свернутую трубкой газету и побежал вверх. – Пятнадцатая страница, новости науки. Я там для вас карандашом отметил! – крикнул он, перегнувшись через перила.

Таня взяла у отца газету. Это был свежий номер «Московского наблюдателя». Отчеркнутая карандашом заметка называлась «Омоложение возможно?». Таня читала быстрым свистящим шепотом, Михаил Владимирович хмуро слушал.

«Профессор медицины Свешников М.В. близок к осуществлению древней мечты человечества о возвращении молодости и продлении жизни. Наконец решением этой животрепещущей проблемы занялись не только темные шарлатаны, колдуны и алхимики, а представители серьезной академической науки. В результате особого терапевтического воздействия несколько дряхлых подопытных животных обрели вторую юность. Среди них четыре крысы, три собаки и человекообразная обезьяна. Все они живут в домашней лаборатории профессора и, по свидетельству очевидцев, чувствуют себя отлично. Свой метод профессор Свешников держит в строжайшем секрете, на вопросы нашего корреспондента отвечать отказался. Однако из достоверных источников известно, что скоро будут проводиться опыты на людях».

Под заметкой стояла подпись: Б. Вивариум.

Когда Таня закончила читать, Михаил Владимирович уже не хмурился, а тихо смеялся и сквозь смех произнес:

– Завтра же подам на них в суд. Пусть этот Б. Вивариум выплатит мне штраф в размере стоимости омоложенной человекообразной обезьяны.

Внизу послышался топот, по лестнице быстро поднялись несколько жандармских офицеров. Накал суеты и беготни достиг высшей точки, стало известно, что госпиталь сегодня посетит не только граф, но и Ее Императорское Величество вместе с великими княжнами. Персоналу было приказано вести себя смирно, заниматься своими обычными делами, лечить раненых, не толпиться в проходах, не глазеть, не кричать «ура» и разными глупыми просьбами высочайших особ не беспокоить.

Главный врач по заранее известному списку перечислил всех, кто вместе с ним встретит высоких гостей у входа. Остальных попросил разойтись по палатам. Первым в списке стояло имя профессора Свешникова, далее три заслуженных врача, чином не ниже полковников. Из сестер – две старые монахини и Таня.

– Много народу быть не должно, – объяснил главный врач, – ее величество толпы не любит, и сразу будет сделано замечание, что наши раненые остались без присмотра.

Удостоенные чести встречать высоких гостей вышли на крыльцо. Утро было холодным и ясным. Но к полудню почернело небо, поднялся сильный ветер, он трепал полы белых халатов, от него слезились глаза. В маленькой зябнущей толпе звучали тихие разговоры.

– Ее величество о наших раненых более нас беспокоится, ночами не спит, только о них и думает.

– Ну, положим, ночами она по другой причине не спит.

– Прекратите, как вам не стыдно!

– Разве я сказал что-то неприличное?

– Принесла ее нелегкая, прости Господи!

Наконец послышался топот копыт и рев автомобильных моторов. В открытые ворота въехали конные офицеры царского казачьего конвоя. За всадниками медленно вкатился гигантский автомобиль, похожий на старинную карету. Выскочил шофер весь в коричневой коже, распахнул пассажирскую дверцу.

Первым появился граф, маленький, круглый, в генеральской шинели. Потом одна за другой две девушки в форме сестер милосердия, в накинутых сверху скромных шубках. Великие княжны Татьяна и Ольга показались Тане милыми и вовсе не царственными. На юных темнобровых лицах лежал отпечаток привычного смущения и усталости от официальных церемоний, от того, что опять все глаза устремлены на них, их разглядывают, изучают с любопытством и равнодушием.

Следом из автомобиля вылезла крупная дама, одетая также в сестринскую форму.

Официальные портреты врали не меньше злых карикатур и скабрезных картинок. Врала даже беспристрастная кинохроника. Живая императрица Александра Федоровна ничего общего не имела с образом мистической фурии, немецкой шпионки, сумасшедшей любовницы грязного мужика.

Она прихрамывала. У нее были тонкие синеватые губы и больные, тревожные глаза. Лицо ее было одновременно красиво и жалко. В нем сочетались монашеское смирение и жесткость, капризность. Неприятно, вроде патоки с солью.

«Как тяжело, как невыносимо ей живется, – подумала Таня, – как страшно быть ею, с этой хромотой и тихой истерикой в глазах. О ком еще из царской семьи говорилось и писалось столько мерзостей? Если бы она правда была злодейка, все бы боялись ее и молчали».

– Папа, это у нее на коже умирает жемчуг? – шепотом, на ухо, спросила Таня.

Михаил Владимирович молча кивнул.

Императрица каждому поклонилась, улыбнулась. Врачи целовали ей руку, с сестрами она обменивалась рукопожатиями. Она говорила с легким немецким акцентом, и это раздражало. Таня вдруг вспомнила, что современники отмечали и у Екатерины II акцент, но их это, наоборот, трогало, умиляло. Немка, а как старается быть русской, как о России печется.

– Профессор Свешников Михаил Владимирович. Рада вас видеть. Как ваши изыскания в биологии? – Александра Федоровна в очередной раз улыбнулась, и вблизи ее улыбка выглядела фальшиво. Губы растягивались, но взгляд оставался тревожным. Глаза беспокойно блуждали и никак не встречались с глазами собеседника.

– Ваше величество, мне сейчас не до опытов. Война, – ответил Михаил Владимирович.

Процессия медленно шла по коридорам, в палатах ее величество и их высочества подходили к раненым, разговаривали с ними тихо и участливо. Таня вдруг заметила, что матушка Арина умильно всхлипывает, и не только она, но все врачи и сестры, которые несколько минут назад обменивались презрительными репликами о высокой гостье, сейчас смотрят ей в рот, ловят каждое ее слово, и кто-то стал ниже ростом, и даже у мужчин глаза подернулись трепетной влагой. Только отец ведет себя естественно и просто. Разговаривает с царицей тем же тоном, что с коллегами врачами, с ранеными, с санитарами.

– Михаил Владимирович, кажется, это ваша идея – держать раненых на холоде? – вдруг спросила Александра Федоровна.

– Ваше величество, о том, что при низких температурах сужаются сосуды, уменьшается кровотечение и мозгу требуется меньше кислорода, знали еще древние греки, римляне и народная медицина.

Но императрица уже не слушала, заговорила с сестрой Ариной, потом с графом. Поднялись на следующий этаж, подошли к очередной палате. Это была маленькая комната, всего на две койки. Там лежали два тяжелых, с гнойными осложнениями. Дверь была приоткрыта. Главный врач хотел провести процессию мимо, но ее величество остановилась, улыбнулась и приложила палец к губам.

Из-за двери звучал сиплый детский голос:

 
Не удержать любви полета:
Она ни в чем не виновата!
Самоотверженно, как брата,
Любила лейтенанта флота.
 
 
А он скитается в пустыне —
Седого графа сын побочный,
Так начинается лубочный
Роман красавицы-графини.
 

Императрица опередила всех, открыла дверь и вошла.

В узком пространстве между койками стоял Ося, седой, истощенный ребенок. На пергаментном лице горели огромные карие глаза. Тонкие, как ветки, руки взлетали, жестикулируя в такт стихам. На койках лежали раненые под капельницами, в бинтах. Увидев пожилую женщину в привычной для него форме сестры милосердия, Ося кивнул, улыбнулся и продолжил читать еще более выразительно:

 
И в исступленьи, как гитана,
Она заламывает руки.
Разлука. Бешеные звуки
Затравленного фортепьяно.
 

– Кто это? – панически грозным шепотом спросил граф.

– Это Мандельштам, – ответил Ося, – молодой поэт, пока не очень знаменитый, но лет через десять его узнает вся Россия, а через пятьдесят – весь мир, вот увидите. Он мой тезка, его тоже зовут Осип. И он тоже еврей, как я. Отличные стихи, правда?

Москва, 2006

Сонин папа, Дмитрий Николаевич Лукьянов, не помнил свою мать. Она погибла в 1942-м, когда ему было два с половиной года. Ей посмертно присвоили звание Героя Советского Союза, ее именем назывались улицы, школы и пионерские дружины. Дмитрий Николаевич Лукьянов уже в раннем детстве знал, что он не просто мальчик, а сын знаменитой разведчицы-партизанки, которая совершила подвиг, прошла страшные пытки, никого не выдала и была повешена фашистами.

Один заслуженный художник написал маслом огромную картину «Казнь Веры». Опушка березовой рощи. Виселица, сколоченная из бревен. Девушка в рваном платье, босая, с длинными светлыми волосами стоит на ящике. Палач в нацистской форме накидывает ей петлю на шею. Вокруг фашисты. Девушка смотрит прямо на зрителя. Куда ни отойдешь, она все равно смотрит.

Лицо Веры было срисовано именно с той фотографии, которая стояла за стеклом на книжной полке.

В 1949 году, когда Сониному папе исполнилось десять лет, его принимали в пионеры в Музее боевой славы, и там он впервые увидел картину.

– Смотрите, ребята, это знаменитая Вера Лукьянова, мама нашего Димы, – сказала учительница.

– Димка, ой, ужас! Твою маму фашисты вешают! – крикнула какая-то девочка.

Дима бросился к полотну и стал бить кулаками по нарисованным фашистам, повторяя:

– Мама! Мамочка! Гады! Не убивайте мою маму!

В красной кожаной папке хранился запаянный в твердый пластик серо-желтый тетрадный листок в клетку, на котором чернильным карандашом было написано:



скачать книгу бесплатно

страницы: 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41

Поделиться ссылкой на выделенное