Габриэль Гарсия Маркес.

Любовь во время чумы

(страница 5 из 37)

скачать книгу бесплатно

Он поспал в сиесту, но мало и плохо, потому что, придя домой, обнаружил, что разор от пожарных в доме едва ли не такой же, как от пожара. Они пытались согнать попугая с дерева и брандспойтом сбили с дерева всю листву, неточно направили струю воды под большим давлением, и она, ворвавшись в окно главной спальни, непоправимо испортила мебель и портреты неведомых предков на стенах. Услыхав колокол, на пожар сбежались соседи, и если дом не разорили еще больше, то лишь потому, что по случаю воскресного дня школы не работали. Поняв, что попугая им не достать даже с раздвижных лестниц, пожарные принялись рубить ветки, но, слава Богу, подоспел доктор Урбино Даса и не дал превратить дерево в голый столб. Пожарные унялись, пообещав, что вернутся после пяти часов вечера, может, им разрешат доконать-таки дерево, но, уходя, между делом загваздали всю внутреннюю террасу с гостиной и разодрали любимый турецкий ковер Фермины Дасы. К тому же все разрушения оказались совершенно бессмысленными, потому что попугай, судя по всему, воспользовался суматохой и упорхнул в соседские дворы. Доктор Урбино искал его в листве, однако не получил никакого ответа – ни на иностранных языках, ни в виде свиста или пения, и, решив, что попугай пропал, отправился спать около трех часов дня. Но прежде получил неожиданное удовольствие от благоухания тайного сада – запаха собственной мочи, очищенной съеденной за обедом спаржей.

Разбудила его печаль. Не та, которую он испытал утром у тела мертвого друга, – точно невидимый туман наполнял до краев его душу, когда он проснулся после сиесты, и он истолковал это как божественное предзнаменование того, что проживает свои последние дни. До пятидесяти лет он не чувствовал ни размеров, ни веса своих внутренних органов. Но постепенно, просыпаясь после сиесты и лежа с закрытыми глазами, он начал чувствовать их в себе, внутри, один за другим, он стал чувствовать даже форму своего бессонного сердца, своей таинственной печени, своей наглухо запрятанной поджелудочной железы и постепенно обнаружил, что самые старые старики теперь моложе его и что в конце концов на свете он остался один из тех, кто был запечатлен на легендарном групповом снимке, представлявшем его поколение. Когда он впервые заметил, что стал забывать, он прибегнул к средству, о котором слышал еще в Медицинской школе от одного из учителей: «Тот, у кого нет памяти, делает ее из бумаги». Пустая иллюзия – ибо он дошел до такой крайности, что не мог вспомнить, что обозначают напоминаловки, которые он рассовывал по карманам: он обегал дом в поисках очков, которые сидели у него на носу, без конца проворачивал ключ в уже запертом замке, читая книгу, все время забывал, что происходило до этого и кто есть кто в повествовании. Но главное, его беспокоило, что он все меньше и меньше мог полагаться на свой разум, он чувствовал: постепенно, с гибельной неотвратимостью рассудок уходит.

Не из науки, но из собственного опыта доктор Хувеналь Урбино знал, что у большинства смертельных болезней – свой особый запах и что самый особый запах – у старости.

Он улавливал его у трупа, лежавшего на прозекторском столе, различал у пациентов, старательно скрывавших возраст, находил в своей потной одежде и в ровном дыхании спящей жены. Не будь он тем, кем он по сути был, – старорежимным христианином, – может быть, он согласился бы с Херемией де Сент-Амуром, что старость – неприлична и ее следует вовремя пресекать. Единственным утешением для таких, как он, в свое время настоящих мужчин в постели, было медленное и милосердное убывание сексуального аппетита: на смену ему пришел покой. В восемьдесят один год он имел достаточно ясную голову, чтобы понимать: теперь к этому миру его привязывают лишь слабые ниточки, которые могут, не причинив боли, оборваться просто оттого, что во сне он повернется на другой бок, и если он делал все возможное, чтобы сохранить их, то лишь потому, что боялся в потемках смерти не найти Бога.

Фермина Даса тем временем занималась приведением в порядок спальни, разоренной пожарными, и около четырех часов принесла мужу, как было заведено, стакан лимонада со льдом и напомнила, что пора одеваться и идти на похороны. Под рукой у доктора Урбино в этот день лежали две книги: «Непознанное в человеке» Алексиса Карреля и «История Святого Михаила» Акселя Мунта. Последняя была еще не разрезана; он попросил Диану Пардо, кухарку, принести нож из слоновой кости для разрезания бумаги, который он забыл в спальне. Но когда нож принесли, доктор Урбино, заложив страницу конвертом с письмом, внимательно читал «Непознанное в человеке»; ему оставалось совсем немного до конца книги. Он читал медленно, с трудом пробираясь сквозь бившуюся в голове боль, в которой он винил полрюмки коньяку, выпитого в конце обеда. Отрываясь от чтения, он отхлебывал глоток лимонада или грыз кусочек льда. Он сидел в носках, в рубашке без стоячего воротничка, со спущенными полосато-зелеными подтяжками, и ему неприятна была даже мысль, что надо одеваться и идти на похороны. Скоро он перестал читать, положил книгу на другую и принялся медленно покачиваться в плетеной качалке, хмуро глядя на банановые заросли во дворе, на ободранное манговое дерево, на крылатых муравьев, вылетевших после дождя, на мимолетное сияние еще одного дня, который уходил безвозвратно. Он уже не помнил, что у него был попугай из Парамарибо, которого он любил как человека, когда неожиданно услышал: «Королевский попугай». Услышал очень близко, почти рядом, и сразу же увидел его на нижней ветке мангового дерева.

– Бесстыдник! – крикнул доктор Урбино.

Попугай ответил точно таким же голосом:

– От бесстыдника слышу, доктор.

Он продолжал разговаривать с попугаем, не теряя его из виду, а сам осторожно, чтобы не спугнуть, сунул ноги в туфли, поднял на плечи подтяжки и спустился в еще мокрый и грязный двор, нащупывая дорогу палкой, чтобы не споткнуться на трех ступенях террасы. Попугай не шелохнулся. Он сидел так низко, что доктор протянул ему палку, ожидая, что попугай пересядет на серебряный набалдашник, как, бывало, делал, но тот отскочил. Перепрыгнул на соседнюю ветку, чуть повыше, однако там его достать было легче, поскольку именно к ней пожарными была приставлена лестница. Доктор Урбино прикинул высоту и подумал, что со второй ступеньки он, пожалуй, его достанет. Он поднялся на первую ступеньку, напевая песенку, чтобы отвлечь внимание своенравной птицы, и тот вторил ему словами без мелодии, но сам потихоньку перебирал лапками – по ветке в сторону. Доктор без труда поднялся на вторую ступеньку, уже вцепившись в лестницу обеими руками, и попугай снова повторил за ним куплет, не двигаясь с места. Доктор взобрался на третью ступеньку и сразу же затем – на четвертую, снизу он неверно рассчитал высоту ветки и, ухватившись покрепче левой рукой за лестницу, попытался правой достать попугая. Диана Пардо, старая служанка, вышедшая во двор сказать доктору, что он может опоздать на погребение, увидела со спины мужчину на лестнице и в жизни бы не поверила, что это доктор, если бы не зеленые полосатые подтяжки.

– Святое Причастие! – воскликнула она. – Да он же убьется!

Доктор Урбино ухватил попугая за горло, победно выдохнув: «Са у est»[1]1
  Дело сделано (фр.). – Здесь и далее примеч. пер.


[Закрыть]
. И тут же выпустил его из рук, потому что лестница выскользнула у него из-под ног, и он, на мгновение зависнув в воздухе, понял ясно и окончательно, что он умер, умер без покаяния и причастия, не успев проститься, умер в четыре часа семь минут пополудни, в воскресенье на Троицу.

Фермина Даса на кухне пробовала готовившийся к ужину суп и тут услыхала ужасный крик Дианы Пардо, услыхала, как тотчас же переполошилась прислуга в ее доме и в соседском. Она бросила ложку и кинулась – побежала, насколько позволяло бежать ее отяжелевшее от возраста тело, побежала, крича сумасшедшим криком, хотя не знала еще, что произошло там, под сенью мангового дерева, и сердце чуть не выскочило у нее из груди, когда она увидела мужчину, лежавшего навзничь на грязном плиточном полу, – уже мертвого, хотя он еще противился последнему решающему удару смерти, оттягивал время, чтобы она успела прибежать. И он даже успел узнать ее в этой сумятице, разглядеть сквозь неповторимо горькие слезы из-за того, что он умирает один, без нее, и еще успел посмотреть на нее последний раз в жизни таким сияющим, таким печальным, таким благодарным взглядом, какого она не видела у него ни разу за полвека их жизни вместе, и сумел сказать ей на последнем выдохе:

– Один Бог знает, как я тебя любил.

Эта смерть всем запала в память, и не без основания. Едва закончивший учение во Франции доктор Хувеналь Урбино стал известен в стране тем, что с помощью новейших радикальных средств справился с последней эпидемией смертоносной чумы, гулявшей по провинции. Предпоследняя эпидемия, разразившаяся в стране в то время, когда он находился в Европе, менее чем за три месяца скосила четверть городского населения, среди жертв оказался и его отец, тоже чрезвычайно уважаемый врач. Использовав свой стремительно завоеванный авторитет и солидную долю наследства, доставшегося ему от родителей, доктор основал Медицинское общество, первое и долгие годы единственное в карибских краях, и стал его пожизненным президентом. Ему удалось пробить строительство первого в городе водопровода, первой канализации и первого крытого рынка, что позволило очистить превращавшуюся в сточное болото бухту Лас-Анимас. Кроме того, он был президентом Академии языка и Академии истории. Римский патриарх Иерусалима сделал его кавалером ордена Гроба Господня за заслуги перед церковью, а правительство Франции удостоило звания командора Почетного легиона. Он оживлял своим участием деятельность всех церковных и светских собраний города, и в первую очередь – созданной влиятельными горожанами Патриотической хунты, стоявшей вне политических течений и оказывавшей влияние на местные власти и на коммерческие круги в прогрессивном направлении, достаточно смелом для своего времени. Среди прочих дел наиболее памятной была затея с аэростатом, на котором во время его торжественного полета было переправлено письмо в Сан-Хуан-де-ла-Сьенагу, что произошло задолго до того, как воздушная почта стала делом обыденным. На протяжении многих лет доктор проводил апрельские Цветочные игры; ему же принадлежала идея создания Художественного центра, который был основан Школой изящных искусств и располагается в том же самом здании и поныне.

Лишь ему удалось то, что считалось невозможным на протяжении целого столетия: восстановить Театр комедии, с колониальных времен использовавшийся как птичник для разведения бойцовых петухов. Это стало кульминацией впечатляющей кампании, охватившей все городские слои и даже широкие массы, что, по мнению многих, было достойно лучшего применения. Дело закрутилось так, что новый Театр комедии открылся, когда в нем еще не было ни кресел, ни светильников, и зрители должны были приносить с собой то, на чем сидеть, и то, чем освещать зал в антрактах. Открытие возвели в ранг самых знаменитых европейских премьер, и в разгар карибского пекла дамы блистали вечерними платьями и меховыми манто, к тому же пришлось разрешить вход слугам – они приносили стулья и лампы, а также съестное, чтобы можно было высидеть нескончаемое представление, которое однажды затянулось до заутрени. Сезон открыла французская оперная труппа, привезшая в оркестре новинку – арфу – и прославившую театр турчанку, обладательницу чистейшего сопрано и драматического таланта; турчанка выступала разутой, и на каждом пальце ее босых ног сверкали перстни с драгоценными камнями. К концу первого акта сцену можно было разглядеть с трудом, а у певцов садились голоса от дыма множества масляных ламп, однако городские писаки здорово потрудились, чтобы стереть в памяти досадные мелочи во имя возвеличивания непреходящего. Без сомнения, это была одна из самых заразительных идей доктора, оперная лихорадка охватила самые неожиданные городские слои и породила целое поколение Изольд, Отелло, Аид и Зигфридов. Однако до крайностей, о которых, возможно, мечтал доктор Урбино, не дошло: ему так и не случилось увидеть, чтобы в антрактах шли стенка на стенку и бились на палках сторонники итальянской оперы и приверженцы Вагнера.

Доктор Хувеналь Урбино не принял ни одного официального поста, хотя ему предлагали не один и на любых условиях, и яростно критиковал тех врачей, которые использовали свой профессиональный авторитет для политической карьеры. Сам он всегда считал себя либералом и на выборах голосовал за них, но поступал так скорее по традиции, нежели по убеждениям, и, возможно, был последним представителем знатных семейств, который преклонял колени, завидев экипаж архиепископа. Он считал себя прирожденным пацифистом, сторонником примирения либералов с консерваторами – на благо отечества. Однако общественное поведение доктора было столь независимым, что никто его не принимал за своего: в глазах либералов он был замшелым аристократом, консерваторы говорили, что ему не хватает только быть масоном, а масоны отрекались от него как от тайного церковника, состоящего на службе у папского престола. Менее кровожадные критики полагали, что он всего лишь восторженный аристократ, упивающийся Цветочными играми, в то время как нация истекает кровью в нескончаемой гражданской войне.

Только два его поступка не соответствовали этому образу. Первый – переезд в новый дом в квартале новоявленных богачей из старинного особняка маркиза Касальдуэро, на протяжении более чем века бывшего их родовым гнездом. Второй – его женитьба на красавице-простолюдинке, без имени и без состояния, над которой тайком посмеивались сеньоры, носившие длинные имена, до тех пор пока не оказались вынуждены признать, что она на десять голов выше их всех своими благородными достоинствами и характером. Доктор Урбино никогда не упускал из виду эти и другие досадные несоответствия своего общественного облика и, как никто, ясно сознавал, что он – последний герой угасающего рода. Ибо двое его детей – две ничем не примечательные тупиковые ветви рода. Сын, Марко Аурелио, врач, как он, и, как все первенцы в роду, за пятьдесят лет жизни не создал ничего замечательного, даже ребенка. Офелия, единственная дочь, вышедшая замуж за крупного служащего Новоорлеанского банка, подошла к климаксу, родив трех дочерей и одного сына. И как ни печалила мысль, что с его кончиной прервется кровь его рода во вселенском токе истории, еще более заботило доктора Урбино, как будет жить Фермина Даса одна, без него. Во всяком случае, скорбное смятение, которое произвела трагическая смерть доктора на его близких, перекинулось и на простой люд, который вышел на улицы в надежде уловить отблеск легенды. Объявили трехдневный траур, приспустили флаги на общественных зданиях, и на всех церквях колокола без устали звонили до тех пор, пока не был запечатан склеп фамильной усыпальницы. Мастера из Школы изящных искусств изготовили посмертную маску, которой предстояло стать формой для отливки бюста в натуральную величину, однако впоследствии от этого проекта отказались, поскольку все единодушно сочли недостойной ту точность, с какой отлился на маске ужас последнего мгновения. Известный художник, по случайности оказавшийся в городе перед своим отъездом в Европу, написал гигантское полотно в стиле патетического реализма, на котором доктор Урбино был представлен взбирающимся по лестнице, в тот смертельный миг, когда он протянул руку, чтобы схватить попугая. Единственное противоречие жестокой правде заключалось в том, что доктор на картинке был не в рубашке без воротничка и зеленых полосатых подтяжках, а в широкой фетровой шляпе и черном суконном сюртуке – художник срисовывал с фотографии, помещенной какой-то газетой времен разгула чумы. Картину выставили на всеобщее обозрение через несколько месяцев после трагедии в просторном зале магазина «Золотая проволока», торговавшего импортными товарами, поглядеть на которые сходился весь город, потом она поочередно висела на стенах всех общественных и частных учреждений, которые считали своей обязанностью воздать должное памяти славного патриарха, и в конце концов была похоронена на стене Школы изящных искусств, откуда много лет спустя ее извлекли студенты отделения живописи, чтобы сжечь публично на университетской площади как символ ненавистного времени и эстетики.

С первого же момента стало ясно, что овдовевшая Фермина Даса вовсе не столь беспомощна, как опасался ее супруг. С непоколебимой решимостью она воспрепятствовала тому, чтобы труп доктора использовали в каких бы то ни было целях, не сделав исключения даже для телеграммы президента Республики, повелевавшего выставить тело для прощания в актовом зале местного правительственного здания. И точно с таким же спокойствием не дала выставить тело в соборе, о чем лично просил ее архиепископ, а позволила лишь привезти тело в собор для отпевания. На посреднические просьбы сына, оглушенного сыпавшимися на него со всех сторон уговорами, твердо ответила, что, по ее простонародному разумению, мертвые принадлежат только их близким, семье, и тело доктора будет стоять в доме, и, как положено, будут горький кофе и альмохабанас, и все, кто захочет, смогут оплакать его на свой лад. Не было традиционного бдения на протяжении девяти ночей: сразу после погребения двери дома закрылись и впредь открывались лишь для самых близких.

Смерть принесла в дом свой распорядок. Все ценные вещи были убраны с глаз, на голых стенах остались лишь следы висевших когда-то картин. Стулья – свои и одолженные у соседей – были придвинуты к стенам по всему дому, от залы до спален, опустевшие комнаты казались огромными, голоса гулко отдавались и дробились – вся мебель была вынесена вон, кроме рояля, который покоился в углу под своим белым саваном. Посреди библиотеки, на письменном столе своего отца, без гроба лежал тот, кто некогда был Хувеналем Урбино де ла Калье, лежал с лицом, на котором застыл ужас, в черном плаще и с боевой шпагой рыцаря ордена Гроба Господня. Подле него, в глубоком трауре, дрожащая, но вполне владеющая собой Фермина Даса принимала соболезнования, не выказывая скорби, почти не двигаясь, до одиннадцати утра следующего дня, когда у дверей дома она рассталась с супругом, махнув прощально платком.

Нелегко ей было владеть собою все это время, с того момента как она услыхала крик Дианы Пардо и потом увидела такого дорогого ей старого человека испускающим последний вздох на грязном дворе. Первым ее чувством была надежда, потому что глаза у него были открыты и светились так ясно, как никогда в жизни. Она взмолилась Господу, чтобы он отпустил ему еще хотя бы миг, чтобы он не ушел, не узнав, как любила она его, невзирая на все сомнения, терзавшие их обоих, она почувствовала неодолимую жажду начать жизнь с ним с самого начала, чтобы сказать ему все, что осталось невысказанным, заново и хорошо сделать все, что в их жизни было сделано плохо. Но ей пришлось сдаться перед непреклонностью смерти. Ее боль раздробилась о слепую ярость против всего света и даже против себя самой, и это дало ей силу и мужество, чтобы один на один встретиться с одиночеством. И с этой минуты она не знала устали и заботилась лишь о том, чтобы нечаянным жестом не выставить напоказ свою боль. Единственный патетический момент, впрочем, совершенно невольный, имел место в воскресенье, в одиннадцать ночи, когда привезли епископский гроб, еще пахнувший корабельной свежестью, с медными ручками, выстланный изнутри стеганым шелком. Доктор Урбино Даса велел немедля закрыть гроб, так как в доме нечем было дышать из-за множества цветов, в нестерпимом зное источавших ароматы, к тому же ему показалось, что на шее отца уже проступили первые фиолетовые пятна. В тишине прозвучало рассеянно: «К этому возрасту и живой человек успевает наполовину сгнить». Перед тем как закрыли гроб, Фермина Даса сняла с себя свое обручальное кольцо и надела его на палец покойному мужу, а потом положила на его руку свою, как делала всегда, едва замечала на людях, что он отключается.

– Мы увидимся очень скоро, – сказала она ему.

Флорентино Ариса, затерявшийся в толпе знаменитостей, почувствовал укол в самое сердце. Фермина Даса не заметила его за скорбной суетой первых соболезнований, хотя не было другого человека, который вел себя так участливо и был так же полезен, как он, в суматохе той ночи. Это он отдавал распоряжения на заваленной работой кухне, следя, чтобы в достатке было кофе. Он достал еще стульев, когда оказалось, что их мало. Он позаботился, чтобы не испытывали недостатка в коньяке гости доктора Ласидеса Оливельи, которых скорбная весть настигла в самый разгар юбилейного торжества, и они всем скопом прибыли продолжать посиделки, но теперь уже под ободранным манговым деревом. Он единственный вовремя и правильно понял, что делать, когда в полночь в столовую влетел беглый попугай с дерзко задранной головой и распростертыми крыльями, и все в ужасе оцепенели, углядев в этом знак покаяния. Флорентино Ариса схватил попугая за шею и, не дав ему времени испустить какой-нибудь нелепый клич, отнес в закрытой клетке на конюшню. И таким образом он делал все удивительно ловко и с таким тактом, что все увидели не вмешательство в чужие дела, а, напротив, неоценимую помощь, которая оказывается семье в тяжелый час.



скачать книгу бесплатно

страницы: 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37

Поделиться ссылкой на выделенное