Марина Бородицкая.

Ода близорукости (сборник)

(страница 1 из 2)

скачать книгу бесплатно

© Марина Бородицкая, 2015

© «Время», 2015

* * *

Что касается бытия

Что меня завораживает в стихах Марины Бородицкой – меня, человека в поэзии стороннего, прохожего, то есть законченного прозаика с головы до пят, – это удивительное сочетание мужества, нежности и абсолютной, звонкой ясности смысла. Мне всегда казалось, что именно эта смесь необходима для прозы. Поэтому я откровенно завидую стихам Марины Бородицкой. Она умеет в несколько строф, даже в несколько строк… даже в четыре строки вложить то, ради чего я корячусь за письменным столом месяцами и даже годами.

Она умеет взглянуть окрест взглядом начисто лишённым поэтического дурмана, той бормочущей кисеи, в которую обычно запелёнуто сознание робких поэтов. Она как бы не зависит от поэтических средств, хотя владеет этими средствами весьма умело.

Что касается бытия (это неплохо звучит: «что касается бытия») и всего, что к нему прилагается (перечислять не стану, это значило бы цитировать книгу от первой до последней строки), то я б в этом мире – мире Марины Бородицкой – хотела бы обитать. Может быть, потому, что наряду с высокой трагедией осознания конечности человеческого пути, в этом её мире существует и радость, и горькое счастье, и тёплый юмор, и стремление к выси, и сострадание – всё то, что вообще составляет смысл жизни. И смысл поэзии.

Дина Рубина

Ода близорукости

 
Слава тебе, о бесшабашный хрусталик,
и тебе, подруга его, строптивая роговица!
Вы своей преломляющей силы не рассчитали,
на далёкую перспективу не дали мне подивиться.
 
 
Никогда мне орлиным взором не охватить перспективы,
а сидеть мне, уткнувшись носом в парчовую ряску,
в плиссировку раковины, в поволоку сливы,
придорожного лопуха кольчужную вязку.
 
 
Я снимаю очки и вижу цветные пятна
и вокруг фонарей лохматые ореолы.
Круговая порука близости. Нам понятно,
что художник имел в виду, мы ведь той же школы.
 
 
Я снимаю очки – как будто бы остаюсь без кожи,
а это я надеваю защиту от вашей вселенной:
в трёх шагах от меня вы можете корчить рожи,
а я буду вам улыбаться улыбкой блаженной.
 
 
Слава тебе, миопия! слава неправильной форме
глазного яблока, удлинённого вроде грушовки,
мелочам и подробностям, бусинам в птичьем корме,
обнажённой лампочке в радужной растушёвке!
 

«Ощущение сгущающейся тьмы…»

 
Ощущение сгущающейся тьмы.
Ощущение сгущающейся тьмы.
Можно, в сущности, на этом оборвать,
Но зачем тогда на свете были мы?
 
 
Можно, в сущности, оставить две строки,
Нить из брюха не тянуть, как паучки,
Свет рассеянный в себя не собирать
И лучи не концентрировать в пучки.
 
 
«Выжигание глаголом», экий вздор,
Кем-то в детстве передаренный набор…
Ощущение сгущающейся тьмы.
Луч направленный.
Дымящийся узор.
 

«Ласковая ты бабушка…»

 
Ласковая ты бабушка,
история Древнего мира:
всё картинками баловала,
сладостями кормила.
Был на диване триклиний,
триумвират на кресле,
триста спартанцев за шкафом
враз выдыхали: «Йесли!»
 
 
Строгая ты учительница,
история Средневековья:
всё рисовала виселицу,
всё рифмовала с кровью.
Всё же твои ужастики
наши питали грёзы:
Йорки шли на Ланкастеров,
алые тлели розы…
 
 
Злая ты, злая мачеха,
нынешняя история,
алчности математика,
ненависти фактория.
Ядерные пастилки,
лагерное барокко, –
и ни единой картинки,
ни одного урока.
 

«Ещё последняя нам сласть…»

 
Ещё последняя нам сласть
дана в наследство:
сначала в отрочество впасть,
не сразу в детство.
 
 
О, там обиды велики,
победы хрупки,
но утешают пустяки:
косынки, юбки.
 
 
Там каждый взгляд, что бросил он
и вздох невнятный
с подругами обговорён
тысячекратно.
 
 
Там можно сделать встречный шаг
как одолженье
и целоваться просто так,
без продолженья.
 

«В этот час, когда окна уже горят…»

 
В этот час, когда окна уже горят
из ноябрьской тьмы по краям фасада
и последние несколько дошколят
молчаливо ждут у крыльца детсада, –
 
 
в этот час капризничает душа:
ни гулять не хочет, ни даже в гости,
у окна стоит, на стекло дыша,
и ладони трёт в диатезной коросте.
 
 
То ли скушно ей, то ли тошно ей,
только знай сопит, только тянет шею:
не видать ли там дорогих теней?
Ведь придёт же кто-нибудь и за нею.
 

«„Бог – это совесть“, – сказала бабушка Вера»

 
«Бог – это совесть», – сказала бабушка Вера.
Под утюгом орошённая блузка дымилась.
Бог в этот миг, обнаружив меня у торшера,
щёлкнул разок по затылку, и вот – не забылось.
 
 
Бабушка так говорила о глаженой блузке:
«Вещь – совершенно другая! ведь правда? ты видишь?»
С дедом они перекрикивались по-французски,
только потом я узнала, что это идиш.
 
 
Дед же Наум учил меня бегать и драться
и по-латыни ворчал, что хомини хомо –
волк. Я не верила деду, я верила в братство,
в дружество, равенство, счастье и бегство из дома.
 
 
А ещё так смешно говорила бабушка Вера:
«Честью клянусь», не просто «честное слово».
«Бога гневишь, – вздыхала, – ну что за манера!
Ты вот поставь-ка себя на место другого».
 

Тайм-аут

 
Щепка лезет на щепку,
точка на запятую,
скрепка кусает скрепку
в скобочку завитую.
 
 
Книжка с другою книжкой
схлопнулись второпях:
дрожью дрожит чуть слышной
том о двух корешках.
 
 
Кошки поют на крышах
славу бескровным войнам,
ангел с трубою, слышишь,
время играть отбой нам
 
 
и разливать по фляжкам
то, что даётся даром
кошкам и деревяшкам,
книгам и канцтоварам.
 

«Мой детский выбор был – сапожник…»

 
…Царь, царевич,
король, королевич,
сапожник, портной, –
говори поскорей,
кто ты будешь такой!
 

 
Мой детский выбор был – сапожник,
Ну в крайнем случае, портной,
Но уж не царь, не королевич –
Бездельник толстый и смешной.
 
 
Штаны просиживать на троне –
Занятие для дураков,
А ты попробуй, шут в короне,
Стачай хоть пару башмаков!
 
 
Поёт сапожник за работой,
Постукивает молотком,
Вокруг детишки-обормоты
Приплясывают босиком…
 
 
И всё сбылось: труды и пляски,
И ремесло, и прочный кров,
И было весело, как в сказке,
Как в пьесе «Город мастеров».
 
 
Лишь как-то раз на дальнем бреге,
На том крыльце, на склоне дня
Соблазны королевской неги
На миг забрезжили, дразня.
 
 
…И деревянные колодки
Крошатся, как негодный мел,
И опостылели подмётки,
И молоток осточертел.
 
 
Но в доме подрастают дети,
И день отлажен и толков, –
И есть ли что-нибудь на свете
Важней удобных башмаков?
 

«Господи, я не владею умами…»

 
Господи, я не владею умами,
я и собой-то владею с трудом,
только дверями, дворами, домами,
светом слабеющим, снегом и льдом.
 
 
Господи, душами я не владею,
вот ведь и эту придётся вернуть, –
только сугробами в сетке ветвей и
светом, ещё голубеющим чуть.
 
 
Господи, я не владею сердцами,
я и своё-то теряла сто раз,
только хрущёвок глухими торцами,
светом из окон, слезами из глаз.
 

«А пока небесные глаголы…»

 
А пока небесные глаголы
Слуха не коснутся наконец,
Ты сидишь в витрине полуголый –
В точности египетский писец.
 
 
В гулком Лувре эхо полнит своды,
И привычно взяв тебя в кольцо,
Тычут пальцами экскурсоводы
И зевают школьники в лицо.
 
 
Ты, конечно, тоже чудо света,
Но туристу будоражит кровь
Больше безголовая Победа,
Да ещё безрукая Любовь.
 
 
А тебе, как псу, велели: жди, мол!
Сорок пять веков не отмирай!
…И уставлен взгляд поверх и мимо,
И папируса откатан край.
 

Картинки с кладбища

«В могилу опустили…»
 
В могилу опустили,
как будто отпустили,
в могилу опустили,
как на? воду спустили,
ковчег заколотили:
плыви по земляным волнам
в края, неведомые нам.
 
«А у могильщика звонит мобильник…»
 
А у могильщика звонит мобильник.
А что такого-то – звонит мобильник.
Достаёт свою могильщик мобилку,
что играет «Как на ту д-на могилку…»,
достаёт и на звонок отвечает:
– Занят я! – и телефон отключает.
 

«Как же внятны твои письмена…»

 
Как же внятны твои письмена,
Как просты пиктограммы:
Вон стоит иероглиф «луна»
В верхней четверти рамы.
 
 
Вдоль ограды густого литья,
Проступая из мрака,
Вон бегут иероглиф «дитя»,
Иероглиф «собака».
 
 
Вот сидит иероглиф «она»,
«Он» садится напротив.
За окном иероглиф «луна»
Меркнет, тучку набросив.
 
 
И чернеют сухие глаза
Над губами сухими,
И горит иероглиф «нельзя»
На столе между ними.
 

Здравствуй, дедушка Эзоп

«Здравствуй, дедушка Эзоп!..»
 
Здравствуй, дедушка Эзоп!
Думаешь, забыли?
Кол осиновый в твой гроб,
Думаешь, забили?
 
 
С возвращением, старик,
Твой топчан свободен.
Ну-ка, высуни язык!
Одевайся. Годен.
 
 
Здравствуй, дедушка Эзоп,
Здравствуй, раб лукавый!
Вновь растёт твой хитрый стёб
На дрожжах державы.
 
 
Зряшный шум прошёл в лесу,
Будто ты не нужен.
Доскажи нам про лису.
Задержись на ужин.
 
«Между прочим, Эзопа сгубили попы…»
 
Между прочим, Эзопа сгубили попы.
Ну, жрецы. Из-за денег, понятно.
В этих Дельфах жирели они, как тельцы,
И жилось им легко и приятно.
 
 
Приходила сивилла, садилась на стул:
На трёхногий, над трещиной в скалах,
И нанюхавшись газа, как сбрендивший мул,
Издавала подолгу мычанье и гул, –
Жрец дежурный купцам толковал их.
 
 
И конечно, Эзоп навострил язычок,
Только тут разыгралася драма:
Развязали тихонько его рюкзачок
И подсунули чашу из храма.
 
 
Обвинили в покраже, на казнь повели –
Для народного, стало быть, блага,
И насмешницы музы его не спасли,
Хоть в алтарь их вцепился бедняга.
 
 
Он ещё говорил, задыхаясь слегка,
На вершине скалы, у обрыва,
Про убитого зайца, орла и жука,
Потому что ведь несправедливо…
 
 
И смахнувши слезинку, вздохнул Аполлон:
– Разве жребий его не прекрасен?
Был бы этот урод в честной Спарте рождён –
Так и жили б вы нынче без басен.
 
«Хорошо, когда выходишь из метро…»
 
Хорошо, когда выходишь из метро,
а троллейбус прямо раз – и подкатил,
и гремит он, как порожнее ведро,
и народ в себя, как рыбу, запустил.
 
 
Хрошо, когда кемаришь у окна,
а сама идёшь в Афинах на базар
со служанками, а может, и одна –
за трагедию потратить гонорар.
 
 
Можно долго ожерелье примерять
или венчик позолоченный для лба,
можно рыбы свежепойманной набрать,
можно даже прикупить себе раба.
 
 
Вон стоят они в невольничьем ряду:
два красавца мускулистых – и Эзоп…
Я напротив супермаркета сойду,
перелезу через тающий сугроб.
 
 
Прикоснусь к его дерюжному плащу,
отсчитаю сколько велено банкнот –
и на волю никогда не отпущу,
потому что он на воле пропадёт.
 
Песенка анакреонтическая
 
Памяти Тани Бек
Эй, сбирайтеся на пир,
Милые подруги!
Пусть бряцанье наших лир
Зазвучит в округе.
Приготовлены венки,
Перемыты кубки,
В кухне стонут чугунки
И трепещут ступки.
 
 
Танцевать приглашены
Лучшие флейтисты:
Спины их обнажены,
Локоны душисты,
Их пунцовые уста
Дивно молчаливы…
Занимайте же места –
Краток миг счастливый!
 
 
Пусть обносит мальчик нас
Пенистым по кругу,
И хвалу мы не скупясь
Пропоём друг другу,
И утонет, как змея,
В чаше величальной
Этот ужас бытия
Экзистенциальный.
 
«Что они делали на Элевсинских мистериях?..»
 
Что они делали на Элевсинских мистериях?
Что там лежало в закрытом таинственном коробе?
Хоть расшибись, не дошло никакого свидетельства,
Даже рабов посвящали, а мы не сподобились!
 
 
Древней дразнилкой звучат нам слова посвящения:
«Вот, я постился, питьём причастился Деметриным,
Что мной из короба взято – на место положено,
Чем занимался – о том говорить не положено».
 
 
Знали же все без изъятья: метэки и граждане,
Знали в Афинах, на Самосе знали, на Лесбосе,
Хоть бы один нацарапал на глине записочку, –
Нет! сговорились, ей-богу, как дети дворовые.
 
 
Этих, мол, примем и тех: шахматиста носатого,
Длинного примем и рыжего, если попросится,
Даже очкарика примем, – и только с потомками
Самой своей интересной игрой не поделимся.
 
 
Это нарочно они! Чтоб, куда ни заехали,
Всё нас тянуло обратно, к той старой песочнице:
Что за секреты зарыли вы, тени лукавые?
Что вы там делали, на Элевсинских мистериях?!
 
Без запятых
 
Народ бессмертен
это всё тот же народ что убил Сократа
и Архимеда и Томаса Мора
и как его там
ей-богу всех не упомнишь
да вот хотя бы Вавилова.
Народ не быдло
он чтит богов и на зиму варит повидло
и обожает своих детей
и нанимает им самых мудрых
учителей
– лучше бы академика
а убить мы его всегда успеем
да вот хотя бы детишки
Критий с Алкивиадом
подрастут и убьют.
 
Быль
 
Спартанскому царю Агесилаю
однажды показали катапульту,
чтоб новой катапульте дальнобойной
порадовался царь Агесилай.
 
 
Взглянул спартанский царь на катапульту,
что впрямь была сработана умельцем
и поражала цель на расстояньи,
и даже на приличном расстояньи, –
и горестно вздохнул Агесилай.
 
 
– Почто ты, царь, так горестно вздыхаешь?
Не видишь разве, что новинка эта
блестящие сулит нам перспективы?
И рек Агесилай:
– Одно я вижу,
что воинская доблесть умерла.
 
 
________
 

Спросонья

 
На стон проснувшегося тела
летящий, как на детский крик,
какого дальнего предела
сегодня ночью ты достиг?
В каких пространствах куролесил,
с кем обнимался весь полёт?
Каких тебе напели песен?
…Молчит, ответа не даёт
вернувшийся на поселенье
расконвоированный дух.
Лишь лёгкий привкус сожаленья
и рот, как бы с похмелья, сух.
 

«Поминальную записку…»

 
Поминальную записку
За меня рука кладёт…
 
Н. Ванханен

 
В христианском ли, буддийском
Храме, голову склоня,
Поминальную записку
Положите за меня.
 
 
В той часовне у дороги,
Где латынь и полумрак…
Я не знаю – в синагоге
Это можно, или как?
 
 
Задавака, недотрога –
Вот и я не зря сгорю:
Обо мне напомнят Богу,
Как о Бобчинском царю.
 
 
В православной позолоте,
В честной кирхе без прикрас
Листик клетчатый в блокноте
Если сыщется у вас –
 
 
Надпишите и сложите,
Как бумажный самолёт:
Там, в небесном общежитье,
Кто-нибудь да подберёт.
 

«Когда удалился художник…»

 
Когда удалился художник
и свет за собой погасил,
засох у крыльца подорожник,
подсолнухи кто-то скосил.
 
 
Ослепло окно, за которым
стоцветный сиял океан,
и то, где парижским убором
хвалился бульварный каштан.
 
 
Когда удалился художник
и выключил звук, уходя,
заглохли кузнец и сапожник,
затихло биенье дождя.
 
 
Исчезли разводы и пятна,
теней драпировочный хлам…
И дверь он закрыл аккуратно,
а грохот послышался нам.
 

Разговор

 
– А как, например, с Эль Греко? Что за решенье
там всё же приняли: тьма ему или свет?
– Покоя, что был написан нам в утешенье,
в расчёт не брали, ты думаешь?
– Думаю, нет.
 
 
– А Гойя с его уродцами?
– Этот тоже.
Да все они! ведь тащили на полотно
всё золото и лазурь, все оттенки кожи…
– Грешно, грешно!
– Но Им же разрешено!
 
 
Не сам ли позволил смешаться Он тьме и свету?
Кто кистью их перемешивал, кто пером…
– Так что ж он придумал с Эль Греко?
Бросил монету?
– Наверно, бросил. И встала она ребром.
 

«Пред иконой чудотворной, в греческом монастыре…»

 
Пред иконой чудотворной, в греческом монастыре –
фотографии детишек, восковые муляжи:
руки, ноги, сердце, печень, одинокий синий глаз –
словом, кто о чём хлопочет, принеси и покажи.
 
 
У кого чего болит,
Божья Матерь исцелит.
 
 
Пред иконой чудотворной я тихонечко стою
с неумехою-душою, громко хнычущей внутри.
Кабы знала-понимала, как её изобразить,
я бы душу изваяла, принесла бы показать.
 
 
У кого чего болит…
 
 
На иконе чудотворной кормит матушка дитя,
и весёлый ровный воздух чудо-млеком напоён.
Постоим, душа, подышим, строчки нежные крутя,
и друг дружке в утешенье колыбельную споём.
 
 
У кого чего болит,
Божья Матерь исцелит.
 

Три стихотворения из старой папки

«С детьми обнималась на даче…»

К. Б.


 
С детьми обнималась на даче,
дивилась, как старший подрос,
и дух диковатый, ребячий
уже погустевших волос
 
 
вдохнула – ив утреннем, гулком
очнулась, в знакомом до крыш…
Опять я бегу переулком,
и ты в подворотне торчишь.
 
 
Я щёку тебе подставляю,
набитый портфель отдаю,
и дурочку громко валяю,
и руки в карманы сую.
 
 
А ты деловит и растерян,
испуган и неустрашим,
взъерошен, отчаян и верен
дурацким хотеньям моим.
 
 
… И вот уже вечер, и лужи,
свихнувшийся стебель зонта,
и жмущиеся неуклюже
друг к дружке два сомкнутых рта,
 
 
и запах твоей шевелюры,
как будто бы окрик: – Назад! –
домой, где набитые дуры
ревут, обнимая ребят,
 
 
где хмурятся детские лица,
отходит нахлынувший хмель,
где зонтик без ручки пылится
и памяти старый портфель.
 
Сегодня
 
Сегодня мамы моют рамы,
А также стёкла и полы,
И мясо жарят сверх программы,
И алчут мужней похвалы.
 
 
Сегодня папы ищут шляпы,
Ребят скликают по дворам
И в зоопарк ведут за лапы –
От мам подальше и от рам.
 
 
А я, отнюдь не мывши пола,
Детей напичкав как-нибудь,
С утра спрягаю три глагола:
Удрать, сбежать и улизнуть.
 
 
Я покидаю поле брани,
Родного мужа не бужу,
С пустой авоською в кармане
Я на свободу ухожу:
 
 
Парить в толпе, глазеть на храмы,
Дышать облезлою весной
И за невымытые рамы
Терзаться вечною виной.
 
«Собаки знают, где в пустыне…»
 
Собаки знают, где в пустыне
Растёт целебная трава.
Об их собачьей медицине
Идёт хвалебная молва.
 
 
А мне куда с моею хворью,
С дурацкою повторной корью?
Не заражать же сгоряча
Ещё и юного врача!
 
 
…Ползком, по тверди раскалённой,
Скулящей плотью – вдаль, вперёд!
Там, у подножья Геликона,
Лекарство горькое растёт.
 
 
_______
 

«Гомеопатия! Какое чудо…»

 
Гомеопатия! Какое чудо –
лечение подобного подобным,
микроскопические дозы яда,
закатанные в сладкие крупинки
в надписанных коробочках картонных.
О мудрый Нуартье из «Монте-Кристо»!
О старый фильм «Лекарство от любви»!
 
 
Семь раз по семь крупинок отмеряю
и слизываю с собственной ладони:
вот голос твой в мобильном телефоне,
приветы взад-вперёд через знакомых,
нечаянная встреча в чьём-то доме, –
всё натощак, рассасывать неспешно,
так образуется иммунитет.
 
 
Гомеопатия, мечта поэта,
лечение подробного подробным
и сладостного сладостным… но полно!
Пуста солоноватая ладонь.
 

«Море волнуется – раз…»

 
Море волнуется – раз,
море волнуется – два,
Нью-Орлеан утонул,
с карты снесло острова.
 
 
Что-то в котельной кипит,
твердь подаётся, хрустя,
в голос планета вопит,
как на помойке дитя:
 
 
– Голодно, мокро, темно!
Выйди, услышь, подбери!
Море волнуется – два,
море волнуется –
 

«Святой Антоний из Падуи…»

 
Святой Антоний из Падуи,
разыскиватель пропаж,
тут снегу столько нападало,
что след потерялся наш.
Развешаны в небе простыни,
раздвинешь – там новый ряд,
лишь пудры алмазной россыпи
под фонарями горят.
 
 
Святой Антоний из Падуи,
вершитель малых чудес,
найди мне обруч и палочку,
и сад, заросший как лес.
Губную гармошку папину
с коричневым ободком,
насквозь и навек пропахшую
мужским душистым платком.
 
 
Верни мне девчачьи россказни,
скамейку, где я ждала
подругу почти что взрослую,
что так волшебно врала,
и ветер воздушно-капельный,
и ливня краткий галоп,
и радость мою, что канула
в седой московский сугроб.
 
 
Святой Антоний из Падуи,
запёчатлённый в веках
простой раскрашенной статуей –
мужик с дитём на руках,
найди меня в этом городе,
зарёванную умой,
дай молча хлебнуть из горлышка,
домой вороти, домой.
 

«Как было весело, Господи, как мы смеялись!..»

 
Как было весело, Господи, как мы смеялись!
Как мы смеялись – до визга, до слёз, до захлёба…
Нянька сестрёнкина, мы её звали тёть-Тома,
пальцем грозила, а было ей лет восемнадцать.
 
 
Пальцем грозила она и сама хохотала,
нас же стращала: у них на селе говорили,
кто, мол, смеётся без удержу – скоро заплачет,
так нас пугала она и сама же смешила.
 
 
Были родители нами отпущены в гости.
Томка для нас пропускала вечернюю школу.
С ней мы играли в театр: одевались нелепо
и представляли, вопя, сумасшедших и пьяных.
 
 
Пьяных у нас лучше всех представляла тёть-Тома:
так спотыкалась она, так смешно голосила –
Танька, сестра, заливалась до мокрых колготок!
Часто, видать, на селе эту пьесу давали.
 
 
Ночь наступала. Родителей где-то носило.
В кухне, в углу за буфетом, на койке железной
Томка шептала молитвы – быть может, прощенья
за скоморошины грешные наши просила.
 
 
Танька, уже наревевшись, сопела за шкафом,
я же, ворочаясь рядом на узком топчане,
молча гадала: когда-то придётся мне плакать?
Лучше бы как-нибудь после… потом… постепенно…
 

«Англичане мои! младенческая мечта…»

 
Англичане мои! младенческая мечта –
быть как вы: я и спину старалась держать прямее.
Но не складывалась иронически линия рта,
и подрагивала губа, твердеть не умея.
 
 
Героический Вальтер Скотт! Убийственный Свифт!
Безупречный джентльмен с Бейкер-Стрит! В самом деле,
коль родился садовником, волен ты делать вид,
что цветы тебе надоели. Все надоели.
 
 
Сэр, не правда ли? Правда, сэр… Это скрип дверей,
это входит дедушка Диккенс. Я в детстве даже
обижаться не стала, что гнусный Феджин – еврей,
как у Гоголя отрицательные персонажи.
 
 
Нет, любовь моя – словно крепость: в её стенах
мирно дремлют ягнёнок с тигром, и чёрт с младенцем,
и скелет в чулане – точней, обгорелый прах,
потому что сэр Уинстон Черчилль знал про Освенцим.
 

Каприччо

 
Вот и выходит: кто жив, тот и прав –
просто, как «ай лав ю».
Женщина смотрит в распахнутый шкаф,
думает думу свою.
 
 
Выбор нелёгок: инь или ян,
платье или штаны?
Жаль, не владеем ни ты и ни я
думой такой глубины.
 
 
О ненадёжнейший из друзей,
я твой бессменный паяц.
Мне любоваться любовью твоей
слаще тончайших яств.
 
 
Тот же, кто молод, – тем более прав,
тот, кто пригож, – втройне.
Женщина длань простирает в шкаф –
медленно, как во сне.
 
 
Так собирайся, дружище, не стой:
ждёт она – в добрый час!
Всею оставшейся правотой
я пропою о вас.
 

«О диффенбахия, загубленная мной…»

 
О диффенбахия, загубленная мной,
прости меня, прости! Тебя я поливала,
от солнца берегла, опрыскивала в зной, –
любила как могла, а значит, слишком мало.
 
 
О диффенбахия, ушедшая навек!
Отростком взята в дом, сначала ты кустилась.
– Срезай, – твердили мне, – оставь один побег, –
но с ножницами длань трусливо опустилась.
 
 
Ну да, кустилась ты, а не кустится кто ж?
Кому не грезится хоть малость ответвиться,
сыграть в чужую жизнь, словить чужую дрожь,
пропеть на голоса, как звонкая цевница?
 
 
Шаг в сторону – побег. Разбрасываться грех.
Но разбросалась ты: росткам казались внове
все части света враз – и ясно, что на всех
им не могло хватить твоей зелёной крови.
 
 
Растут же у людей растенья! И цветы
цветут в иных домах, и вьющиеся травы…
Но время вымирать таким, как я и ты,
засохший на корню дракончик мой корявый.
 

Здесь представлен ознакомительный фрагмент книги.
Для бесплатного чтения открыта только часть текста (ограничение правообладателя). Если книга вам понравилась, полный текст можно получить на сайте нашего партнера.

Купить и скачать книгу в rtf, mobi, fb2, epub, txt (всего 14 форматов)



скачать книгу бесплатно

страницы: 1 2

Поделиться ссылкой на выделенное