Марина Бородицкая.

Ода близорукости

(страница 1 из 3)

скачать книгу бесплатно

 -------
| bookZ.ru collection
|-------
|  Марина Яковлевна Бородицкая
|
|  Ода близорукости
 -------

   Что меня завораживает в стихах Марины Бородицкой – меня, человека в поэзии стороннего, прохожего, то есть законченного прозаика с головы до пят, – это удивительное сочетание мужества, нежности и абсолютной, звонкой ясности смысла. Мне всегда казалось, что именно эта смесь необходима для прозы. Поэтому я откровенно завидую стихам Марины Бородицкой. Она умеет в несколько строф, даже в несколько строк… даже в четыре строки вложить то, ради чего я корячусь за письменным столом месяцами и даже годами.
   Она умеет взглянуть окрест взглядом начисто лишённым поэтического дурмана, той бормочущей кисеи, в которую обычно запелёнуто сознание робких поэтов. Она как бы не зависит от поэтических средств, хотя владеет этими средствами весьма умело.
   Что касается бытия (это неплохо звучит: «что касается бытия») и всего, что к нему прилагается (перечислять не стану, это значило бы цитировать книгу от первой до последней строки), то я б в этом мире – мире Марины Бородицкой – хотела бы обитать. Может быть, потому, что наряду с высокой трагедией осознания конечности человеческого пути, в этом её мире существует и радость, и горькое счастье, и тёплый юмор, и стремление к выси, и сострадание – всё то, что вообще составляет смысл жизни. И смысл поэзии.

   Дина Рубина


   Слава тебе, о бесшабашный хрусталик,
   и тебе, подруга его, строптивая роговица!
   Вы своей преломляющей силы не рассчитали,
   на далёкую перспективу не дали мне подивиться.
   Никогда мне орлиным взором не охватить перспективы,
   а сидеть мне, уткнувшись носом в парчовую ряску,
   в плиссировку раковины, в поволоку сливы,
   придорожного лопуха кольчужную вязку.

   Я снимаю очки и вижу цветные пятна
   и вокруг фонарей лохматые ореолы.
   Круговая порука близости. Нам понятно,
   что художник имел в виду, мы ведь той же школы.

   Я снимаю очки – как будто бы остаюсь без кожи,
   а это я надеваю защиту от вашей вселенной:
   в трёх шагах от меня вы можете корчить рожи,
   а я буду вам улыбаться улыбкой блаженной.

   Слава тебе, миопия! слава неправильной форме
   глазного яблока, удлинённого вроде грушовки,
   мелочам и подробностям, бусинам в птичьем корме,
   обнажённой лампочке в радужной растушёвке!


   Ощущение сгущающейся тьмы.
   Ощущение сгущающейся тьмы.
   Можно, в сущности, на этом оборвать,
   Но зачем тогда на свете были мы?

   Можно, в сущности, оставить две строки,
   Нить из брюха не тянуть, как паучки,
   Свет рассеянный в себя не собирать
   И лучи не концентрировать в пучки.

   «Выжигание глаголом», экий вздор,
   Кем-то в детстве передаренный набор…
   Ощущение сгущающейся тьмы.
   Луч направленный.
Дымящийся узор.


   Ласковая ты бабушка,
   история Древнего мира:
   всё картинками баловала,
   сладостями кормила.
   Был на диване триклиний,
   триумвират на кресле,
   триста спартанцев за шкафом
   враз выдыхали: «Йесли!»

   Строгая ты учительница,
   история Средневековья:
   всё рисовала виселицу,
   всё рифмовала с кровью.
   Всё же твои ужастики
   наши питали грёзы:
   Йорки шли на Ланкастеров,
   алые тлели розы…

   Злая ты, злая мачеха,
   нынешняя история,
   алчности математика,
   ненависти фактория.
   Ядерные пастилки,
   лагерное барокко, —
   и ни единой картинки,
   ни одного урока.


   Ещё последняя нам сласть
   дана в наследство:
   сначала в отрочество впасть,
   не сразу в детство.

   О, там обиды велики,
   победы хрупки,
   но утешают пустяки:
   косынки, юбки.

   Там каждый взгляд, что бросил он
   и вздох невнятный
   с подругами обговорён
   тысячекратно.

   Там можно сделать встречный шаг
   как одолженье
   и целоваться просто так,
   без продолженья.


   В этот час, когда окна уже горят
   из ноябрьской тьмы по краям фасада
   и последние несколько дошколят
   молчаливо ждут у крыльца детсада, —

   в этот час капризничает душа:
   ни гулять не хочет, ни даже в гости,
   у окна стоит, на стекло дыша,
   и ладони трёт в диатезной коросте.

   То ли скушно ей, то ли тошно ей,
   только знай сопит, только тянет шею:
   не видать ли там дорогих теней?
   Ведь придёт же кто-нибудь и за нею.


   «Бог – это совесть», – сказала бабушка Вера.
   Под утюгом орошённая блузка дымилась.
   Бог в этот миг, обнаружив меня у торшера,
   щёлкнул разок по затылку, и вот – не забылось.

   Бабушка так говорила о глаженой блузке:
   «Вещь – совершенно другая! ведь правда? ты видишь?»
   С дедом они перекрикивались по-французски,
   только потом я узнала, что это идиш.

   Дед же Наум учил меня бегать и драться
   и по-латыни ворчал, что хомини хомо —
   волк. Я не верила деду, я верила в братство,
   в дружество, равенство, счастье и бегство из дома.

   А ещё так смешно говорила бабушка Вера:
   «Честью клянусь», не просто «честное слово».
   «Бога гневишь, – вздыхала, – ну что за манера!
   Ты вот поставь-ка себя на место другого».





   Щепка лезет на щепку,
   точка на запятую,
   скрепка кусает скрепку
   в скобочку завитую.

   Книжка с другою книжкой
   схлопнулись второпях:
   дрожью дрожит чуть слышной
   том о двух корешках.

   Кошки поют на крышах
   славу бескровным войнам,
   ангел с трубою, слышишь,
   время играть отбой нам

   и разливать по фляжкам
   то, что даётся даром
   кошкам и деревяшкам,
   книгам и канцтоварам.


   …Царь, царевич,
   король, королевич,
   сапожник, портной, —
   говори поскорей,
   кто ты будешь такой!


   Мой детский выбор был – сапожник,
   Ну в крайнем случае, портной,
   Но уж не царь, не королевич —
   Бездельник толстый и смешной.

   Штаны просиживать на троне —
   Занятие для дураков,
   А ты попробуй, шут в короне,
   Стачай хоть пару башмаков!

   Поёт сапожник за работой,
   Постукивает молотком,
   Вокруг детишки-обормоты
   Приплясывают босиком…

   И всё сбылось: труды и пляски,
   И ремесло, и прочный кров,
   И было весело, как в сказке,
   Как в пьесе «Город мастеров».

   Лишь как-то раз на дальнем бреге,
   На том крыльце, на склоне дня
   Соблазны королевской неги
   На миг забрезжили, дразня.

   …И деревянные колодки
   Крошатся, как негодный мел,
   И опостылели подмётки,
   И молоток осточертел.

   Но в доме подрастают дети,
   И день отлажен и толков, —
   И есть ли что-нибудь на свете
   Важней удобных башмаков?


   Господи, я не владею умами,
   я и собой-то владею с трудом,
   только дверями, дворами, домами,
   светом слабеющим, снегом и льдом.

   Господи, душами я не владею,
   вот ведь и эту придётся вернуть, —
   только сугробами в сетке ветвей и
   светом, ещё голубеющим чуть.

   Господи, я не владею сердцами,
   я и своё-то теряла сто раз,
   только хрущёвок глухими торцами,
   светом из окон, слезами из глаз.


   А пока небесные глаголы
   Слуха не коснутся наконец,
   Ты сидишь в витрине полуголый —
   В точности египетский писец.

   В гулком Лувре эхо полнит своды,
   И привычно взяв тебя в кольцо,
   Тычут пальцами экскурсоводы
   И зевают школьники в лицо.

   Ты, конечно, тоже чудо света,
   Но туристу будоражит кровь
   Больше безголовая Победа,
   Да ещё безрукая Любовь.

   А тебе, как псу, велели: жди, мол!
   Сорок пять веков не отмирай!
   …И уставлен взгляд поверх и мимо,
   И папируса откатан край.



   В могилу опустили,
   как будто отпустили,
   в могилу опустили,
   как на воду спустили,
   ковчег заколотили:
   плыви по земляным волнам
   в края, неведомые нам.


   А у могильщика звонит мобильник.
   А что такого-то – звонит мобильник.
   Достаёт свою могильщик мобилку,
   что играет «Как на ту д-на могилку…»,
   достаёт и на звонок отвечает:
   – Занят я! – и телефон отключает.


   Как же внятны твои письмена,
   Как просты пиктограммы:
   Вон стоит иероглиф «луна»
   В верхней четверти рамы.

   Вдоль ограды густого литья,
   Проступая из мрака,
   Вон бегут иероглиф «дитя»,
   Иероглиф «собака».

   Вот сидит иероглиф «она»,
   «Он» садится напротив.
   За окном иероглиф «луна»
   Меркнет, тучку набросив.

   И чернеют сухие глаза
   Над губами сухими,
   И горит иероглиф «нельзя»
   На столе между ними.




   Здравствуй, дедушка Эзоп!
   Думаешь, забыли?
   Кол осиновый в твой гроб,
   Думаешь, забили?

   С возвращением, старик,
   Твой топчан свободен.
   Ну-ка, высуни язык!
   Одевайся. Годен.

   Здравствуй, дедушка Эзоп,
   Здравствуй, раб лукавый!
   Вновь растёт твой хитрый стёб
   На дрожжах державы.

   Зряшный шум прошёл в лесу,
   Будто ты не нужен.
   Доскажи нам про лису.
   Задержись на ужин.


   Между прочим, Эзопа сгубили попы.
   Ну, жрецы. Из-за денег, понятно.
   В этих Дельфах жирели они, как тельцы,
   И жилось им легко и приятно.

   Приходила сивилла, садилась на стул:
   На трёхногий, над трещиной в скалах,
   И нанюхавшись газа, как сбрендивший мул,
   Издавала подолгу мычанье и гул, —
   Жрец дежурный купцам толковал их.

   И конечно, Эзоп навострил язычок,
   Только тут разыгралася драма:
   Развязали тихонько его рюкзачок
   И подсунули чашу из храма.

   Обвинили в покраже, на казнь повели —
   Для народного, стало быть, блага,
   И насмешницы музы его не спасли,
   Хоть в алтарь их вцепился бедняга.

   Он ещё говорил, задыхаясь слегка,
   На вершине скалы, у обрыва,
   Про убитого зайца, орла и жука,
   Потому что ведь несправедливо…

   И смахнувши слезинку, вздохнул Аполлон:
   – Разве жребий его не прекрасен?
   Был бы этот урод в честной Спарте рождён —
   Так и жили б вы нынче без басен.


   Хорошо, когда выходишь из метро,
   а троллейбус прямо раз – и подкатил,
   и гремит он, как порожнее ведро,
   и народ в себя, как рыбу, запустил.

   Хрошо, когда кемаришь у окна,
   а сама идёшь в Афинах на базар
   со служанками, а может, и одна —
   за трагедию потратить гонорар.

   Можно долго ожерелье примерять
   или венчик позолоченный для лба,
   можно рыбы свежепойманной набрать,
   можно даже прикупить себе раба.

   Вон стоят они в невольничьем ряду:
   два красавца мускулистых – и Эзоп…
   Я напротив супермаркета сойду,
   перелезу через тающий сугроб.

   Прикоснусь к его дерюжному плащу,
   отсчитаю сколько велено банкнот —
   и на волю никогда не отпущу,
   потому что он на воле пропадёт.



   Памяти Тани Бек


   Эй, сбирайтеся на пир,
   Милые подруги!
   Пусть бряцанье наших лир
   Зазвучит в округе.
   Приготовлены венки,
   Перемыты кубки,
   В кухне стонут чугунки
   И трепещут ступки.

   Танцевать приглашены
   Лучшие флейтисты:
   Спины их обнажены,
   Локоны душисты,
   Их пунцовые уста
   Дивно молчаливы…
   Занимайте же места —
   Краток миг счастливый!

   Пусть обносит мальчик нас
   Пенистым по кругу,
   И хвалу мы не скупясь
   Пропоём друг другу,
   И утонет, как змея,
   В чаше величальной
   Этот ужас бытия
   Экзистенциальный.


   Что они делали на Элевсинских мистериях?
   Что там лежало в закрытом таинственном коробе?
   Хоть расшибись, не дошло никакого свидетельства,
   Даже рабов посвящали, а мы не сподобились!

   Древней дразнилкой звучат нам слова посвящения:
   «Вот, я постился, питьём причастился Деметриным,
   Что мной из короба взято – на место положено,
   Чем занимался – о том говорить не положено».

   Знали же все без изъятья: метэки и граждане,
   Знали в Афинах, на Самосе знали, на Лесбосе,
   Хоть бы один нацарапал на глине записочку, —
   Нет! сговорились, ей-богу, как дети дворовые.

   Этих, мол, примем и тех: шахматиста носатого,
   Длинного примем и рыжего, если попросится,
   Даже очкарика примем, – и только с потомками
   Самой своей интересной игрой не поделимся.

   Это нарочно они! Чтоб, куда ни заехали,
   Всё нас тянуло обратно, к той старой песочнице:
   Что за секреты зарыли вы, тени лукавые?
   Что вы там делали, на Элевсинских мистериях?!





   Народ бессмертен
   это всё тот же народ что убил Сократа
   и Архимеда и Томаса Мора
   и как его там
   ей-богу всех не упомнишь
   да вот хотя бы Вавилова.
   Народ не быдло
   он чтит богов и на зиму варит повидло
   и обожает своих детей
   и нанимает им самых мудрых
   учителей
   – лучше бы академика
   а убить мы его всегда успеем
   да вот хотя бы детишки
   Критий с Алкивиадом
   подрастут и убьют.





   Спартанскому царю Агесилаю
   однажды показали катапульту,
   чтоб новой катапульте дальнобойной
   порадовался царь Агесилай.

   Взглянул спартанский царь на катапульту,
   что впрямь была сработана умельцем
   и поражала цель на расстояньи,
   и даже на приличном расстояньи, —
   и горестно вздохнул Агесилай.

   – Почто ты, царь, так горестно вздыхаешь?
   Не видишь разве, что новинка эта
   блестящие сулит нам перспективы?
   И рек Агесилай:
   – Одно я вижу,
   что воинская доблесть умерла.





   На стон проснувшегося тела
   летящий, как на детский крик,
   какого дальнего предела
   сегодня ночью ты достиг?
   В каких пространствах куролесил,
   с кем обнимался весь полёт?
   Каких тебе напели песен?
   …Молчит, ответа не даёт
   вернувшийся на поселенье
   расконвоированный дух.
   Лишь лёгкий привкус сожаленья
   и рот, как бы с похмелья, сух.


   Поминальную записку
   За меня рука кладёт…
 Н.Ванханен


   В христианском ли, буддийском
   Храме, голову склоня,
   Поминальную записку
   Положите за меня.

   В той часовне у дороги,
   Где латынь и полумрак…
   Я не знаю – в синагоге
   Это можно, или как?

   Задавака, недотрога —
   Вот и я не зря сгорю:
   Обо мне напомнят Богу,
   Как о Бобчинском царю.

   В православной позолоте,
   В честной кирхе без прикрас
   Листик клетчатый в блокноте
   Если сыщется у вас —

   Надпишите и сложите,
   Как бумажный самолёт:
   Там, в небесном общежитье,
   Кто-нибудь да подберёт.


   Когда удалился художник
   и свет за собой погасил,
   засох у крыльца подорожник,
   подсолнухи кто-то скосил.

   Ослепло окно, за которым
   стоцветный сиял океан,
   и то, где парижским убором
   хвалился бульварный каштан.

   Когда удалился художник
   и выключил звук, уходя,
   заглохли кузнец и сапожник,
   затихло биенье дождя.

   Исчезли разводы и пятна,
   теней драпировочный хлам…
   И дверь он закрыл аккуратно,
   а грохот послышался нам.





   – А как, например, с Эль Греко? Что за решенье
   там всё же приняли: тьма ему или свет?
   – Покоя, что был написан нам в утешенье,
   в расчёт не брали, ты думаешь?
   – Думаю, нет.

   – А Гойя с его уродцами?
   – Этот тоже.
   Да все они! ведь тащили на полотно
   всё золото и лазурь, все оттенки кожи…
   – Грешно, грешно!
   – Но Им же разрешено!

   Не сам ли позволил смешаться Он тьме и свету?
   Кто кистью их перемешивал, кто пером…
   – Так что ж он придумал с Эль Греко?
   Бросил монету?
   – Наверно, бросил. И встала она ребром.


   Пред иконой чудотворной, в греческом монастыре —
   фотографии детишек, восковые муляжи:
   руки, ноги, сердце, печень, одинокий синий глаз —
   словом, кто о чём хлопочет, принеси и покажи.

   У кого чего болит,
   Божья Матерь исцелит.

   Пред иконой чудотворной я тихонечко стою
   с неумехою-душою, громко хнычущей внутри.
   Кабы знала-понимала, как её изобразить,
   я бы душу изваяла, принесла бы показать.

   У кого чего болит…

   На иконе чудотворной кормит матушка дитя,
   и весёлый ровный воздух чудо-млеком напоён.
   Постоим, душа, подышим, строчки нежные крутя,


скачать книгу бесплатно

страницы: 1 2 3

Поделиться ссылкой на выделенное