Владимир Маканин.

Предтеча

(страница 4 из 18)

скачать книгу бесплатно

Подолгу, и ведь без музыки, сидели на веранде они вечерами (осенью, весной, летом, это все до суда), общаясь и счастливо выпивая вдвоем, как выпивают вдвоем мать и отец; говорили – о жизни, о деньгах, о пустяках вперемешку. Якушкин уже зевал. Марья Ивановна, тоже наговорившаяся (так начитавшиеся роняют к ночи из рук книжку), как бы роняла зовущие слова: «Пойдем, что ли?» – оглаживая пышные бока и вроде бы спохватившись, звала мужа в постель, она звала всегда первая, словно выждав свою и определенную женскую минуту. Однако и перед самым сном Марья Ивановна не забывала, истому осилив, встать и посмотреть, укрыта ли и как спит Леночка. Свет на веранде вновь зажигался – на недолго. Щуря глаза, Марья Ивановна подшивала доченьке школьную форму, присев к столу и водя сонной иглой. Сергей Степанович тоже вылезал на свет просто так. Курил с той же целью.

А то вдруг слышался поздний стук в дверь, и забегал на минуту-три Молокаев; наскоро обсудив их завтрашние совместные дела и делишки, шутя, но и не совсем шутя, Молокаев говорил всегдашнюю присказку: «Надвигается наша погибель!» – и тыкал пальцем из уюта веранды в сторону огней высоких городских башен. Башни были далеко сначала; Москва, поглощая, расширялась незаметно и неспешно, однако после каждого по пути проглоченного поселка московские башни, удивляя, становились крупнее и выше, огни окон – ярче, ночи – светлее. Молокаевы наезжали часто; они приезжали семьей, пели здесь и пили – хорошая такая вчетвером дружба; у детей же, как водится, тоже оказался свой участок, свой, что ли, осколок их дружбы. Клавдия Молокаева пела, подражая Зыкиной. Если же вчетвером, то, как бы скрепленные тайным сговором, начинали с обязательного «Ермака», постепенно добираясь до тех и самых горьких, где

 
…пил солдат из медной кружки
Вино с слезою пополам, —
 

и было уже поздно; детей к этому времени уложили (благо места много). Молокаевские пацан и девчонка вместе с Леночкой шептались и в темноте комнат хихикали, бегали, обливаясь водой, до минуты, когда кто-то из взрослых, входя из напетой и накуренной комнаты, цыкал: «Ну-ка, спать немедля – счас же по домам отправитесь!» – и дети притихали, как мыши.

«Прогуляй, – говорит, – мою красавицу по морозу», – а выпила тогда лишнего Клавдия, пить умевшая. Бледную и вдруг белую, они, веселые, гнали ее на мороз. Якушкин встал, как и положено вставать из-за стола хозяину, неважно, пьян ли, не пьян ли. Он повел ее, придерживая за плечи; крикливее же всех торопил фальцетом Молокаев, изрядно набравшийся и не в силах встать: «Прогуляй, прогуляй мою красавицу!» Накинув на перепившую женщину пальто, Якушкин, жаркий, полушубка не набросил. Снег хрустел, тропка была узка, и Клавдия все сбивалась с шага, цепляясь. Ночь была темная, без звезд; да и отошли они шагов на пятьдесят – участок огромный. Впрочем, из окон дома доплескивался слабый свет. «Вот так и дыши… дыши глубже», – учил-советовал Якушкин. Клавдия же стала хватать его и прижиматься; она уж слишком смело пустила в ход руки, когда отошли за флигелек, за темные флигельковые окна, за разбросанные детьми там и сям лопаты.

Она повалилась в снег, резко его притянув. Якушкин на ногах не удержался, однако он тут же встал и сильно, ответно резко, захватив Клавдию под мышки, рывком поставил ее на снег. «Что ты, что ты!.. это ж я – не мужик твой», – втолковывал Сергей Степанович, делая вид, что ничего такого не понял, что обозналась она спьяну и что ей, конечно, простительно. Клавдия мигом же поняла и приняла игру: «Ой, Сереженька, Сергей Степаныч, – ну боже мой, ну вот… ну вот… а теперь уже хорошо, – она охала. – Ну вот, и прогулял ты меня. Ну вот, теперь и ноги идут», – шла по тропинке она легко и почти без сбоев. Наклоняясь, прихватывала в горсть мягкий снег и терла лицо. «И ушки надо бы потереть, – приговаривала Клавдия себе самой. – И ушки обязательно…» Утром, уже из внутреннего уюта веранды, Молокаев, пальцем тыча, вновь показывал Сергею Степановичу надвигающиеся высокие дома и повторял, похмельно мрачный, что надвигается их погибель.

– Да почему же погибель? – не соглашался Якушкин.

Со сна с хрустом потягиваясь, Якушкин не соглашался; даже и настаивал – работягами, мол, пойдем в СУ, если уж и здесь город окажется. Еще и выгоднее, потому как дешевле; стройматериалы же – под рукой. Будем по-прежнему дачи строить.

– Где ж их строить-то?

– А что?

– Какие ж тебе дачи в городе! – фальцетом вскрикнул Молокаев, потирая раннюю свою лысину.

Якушкин рассудил легко:

– Мы их подальше строить будем: Москва сдвинется – и дачки сдвинутся. Денежным людям дачи станут еще нужнее.

И Якушкин прикрикнул в сторону кухни:

– Ну скоро, что ль?! – Они оба, люди не без нервов, ждали, пока женщины приготовят поутру горячее мясо и опохмел. Из флигелька мимо них уже пронесли большой вяло-багровый арбуз – Клавдия Молокаева несла миску соленых огурцов, покрытых копной укропа; молчала. Клавдия свое взяла позднее.

Как-то (мать была на работе) Леночка вернулась из школы; войдя и уже на пороге, она услышала с родительской половины плачущий и смеющийся одновременно голос: «Ой, Сереженька… Ой-ей-ей… Ну вот, ну вот», – и вроде бы притихло, а потом этот ее тонкий, чуть ли не поросячий, визгливый писк: иииии-и!.. Простота происходящего была совершенной, присущей не им – их времени. Бухало там и било что-то; поворачивалось, с поселковой простотой вдруг грохотно падая и проламывая, как падает и проламывает тяжелое тело. Леночка же ходила в своей комнате, – книжки бросившая, портфель бросившая, выйдя на кухню, она поставила чайник. У нее побаливали тогда зубы. Слепо да и смело разгуливая, Леночка к ним, неутомимо грохочущим, так и не заглянула, не поинтересовалась, даже и в рассеянности ее не привлекло – ну, возня и возня, хотя и заканчивала уже восьмой, да, восьмой класс и соответствующие фильмы не пропускала. Позднее она, конечно, припомнила и восстановила заглохшие звуки, как припоминают их и восстанавливают обычно подростки. Возникло неприятие. Лена не принимала их жизнь не по какой-то причине и, уж конечно, не из-за тех грохотных звуков, – не осуждая и не оправдывая, она ушла именно в сторону; припоминания лишь добавляли по капле к уже существующему. Сменился уклад, если не время. Легко ушедшая в сторону (современная молодая женщина, инженер-программист), Лена и знать не желала, было там у них или не было оправданное свое бытие и свои страсти, – жизнь та была для нее жизнью прошлой, деревенской и даже хуже – пригородско-мещанской; в ряду бочек с соленьями, именно среди прочего, удерживался в памяти и тот чуть ли не поросячий визг, свинство какое; такая, говорит, хорошая дружба была, работали вместе, пили и пели вместе и даже под суд пошли вместе. «Прогуляй, – говорит, – прогуляй мою красавицу по морозу».

– Папа! – Леночка еще раз окликнула; она еще и еще обошла флигелек. Никого.

Дверь флигелька, которую Якушкин, конечно же, забыл запереть, телепалась туда-сюда от ветра. Пустота отчасти уже и тревожила. Однако Леночка знала, что Якушкин сейчас в полосе молчания и, молчащий, должен быть не где-нибудь, а здесь: во флигельке. У Леночки была более или менее свежая идея (с ней она и приехала): не заставить ли отца хотя бы иногда сидеть дома с ее сынишкой, с внучонком то есть.

– Папа!..

Идея (когда она ехала сюда в электричке – идеи тоже перемещаются) росла и выросла в целый куст, нравясь Леночке все больше. Якушкин мог бы сидеть с внуком хотя бы по субботам и воскресным дням – не совсем как дед и не только в помощь. Очень могло быть, что, привыкнув (привыкание!..) и втянувшись в бытовые обязанности, отец мало-помалу впадет в нормальную старость. Любящий, он попритихнет, получив себе, пусть в нагрузку, долю живой жизни, а внук и сама идея внучатости станут на него исподволь влиять и благотворно в итоге подействуют, разве нет?.. В ожидании, отчасти же в раздражении Леночка обогнула смородину, глянула вдоль светло-серого забора, вошла, хлопнув дверью, – и вновь вышла из провонявшего старостью флигелька.

Тут ее окликнули. «Здравствуйте. Вы ведь дочка Сергея Степановича, я не ошибся?..» – послышался голос; и вот в спортивном костюме с лампасами появился из-за забора той дачи неошибшийся сосед.

Сосед увидел Лену из окна – пришел же на помощь он охотно и быстро. Он сказал, слова подбирая, что он полон жалости и что отца Лены забрали в психушку, и что будут, кажется, лечить. Там-то и там-то находится. От длительного ожидания Лена поняла соседа не сразу – поняв, она, как бы полусонная, притихшая, заходила возле флигелька взад-вперед, сжимая виски руками: «Папа, папочка мой!..» Идея-куст, так выросшая и высветившаяся в электричке, померкла. Надо было перестраиваться, притом тут же. Лена была только Лена, и, обнажая боль кровного родства, она считала, что отец – достукался. Она считала, что попасть в психушку ему равно что и попасть вновь в тюрьму: беда как беда, и неважно, как читается на воротах беды казенная вывеска. Однако взад-вперед возле флигелька, отчаиваясь и стискивая виски руками, Лена ходила чуть позже, первое же движение было четким и вполне современным – Лена пошла следом за спортивным костюмом с лампасами и, извинившись, из увешанной коврами многокомнатной тишины (дачу перестроили, угла не узнать) позвонила – мужу.

Кто же, если в слезах и вот так застигнут, не хочет сразу – и потому Лена тоже хотела сразу кинуться за отцом и примчаться, поцеловать, если допустят, его седую голову, его безумные и вылинявшие от жизни глазоньки. Однако простое непросто, и, чтобы примчаться и поцеловать седую голову и глазоньки, нужно было такси, а такси здесь не поймаешь и не найдешь, да ведь и заломит таксист, хотя и не о том речь – сколько. Леночка позвонила мужу: приезжай срочно – она нажала на слово и сказала в телефонную трубку срочно, хотя с дней тех и посейчас, почти не встречаясь, они находились в вяло текущей ссоре; даже и ночевал он, вернувшийся из командировки, не дома, а у своей маман. Использовать и потребить его время, лихо домчавшись до психушки на его же машине, было разумно, адрес в руки – и молча, и, конечно, вежливо. Это не обяжет, не станет малым даже их примирением, он довезет, а она бацнет там дверью машины и пойдет к отцу, а он со своим временем и со своей машиной пусть проваливает куда хочет, самолюбивый и положительный, эгоистичный и милый. «Папа, папочка…» – Лена плакала. Она ходила теперь возле флигелька расширяющимися кругами.

Но не ее муж. Хотя и милый, хотя и болван, однако именно сгоряча он не полезет; он станет в сторонке и будет повторять: «Я же предупреждал…» – такие вот пошли мужчины теперь, вдруг вспомнившие, что они – умные. Он и впрямь предупреждал: первый же, мол, больной, которому станет худо от якушкинских сметан и растирок и который пожалуется, окажется человеком кстати, после чего, мол, папу-папочку тут же упекут, – накаркал! Однако не конец же, и Лена не баба Глаша, законы знает: не цапают больных людей за здорово живешь. Ну, это она поищет. У них в НИИ немало людей дотошных и знающих. И юрист, кстати, на первом этаже без дела болтается, немного дурачок и глазки ей строит, что тоже кстати… Лена наконец расслышала с участка шум подъезжающей машины – быстрая, вышла, села к мужу: не сказав ни одним словом больше, назвала улицу и дом, куда ехать.

Муж вел машину и более ничего не спрашивал, умея молчать. Что умел – то умел. Тут еще и почерк: он считал (от большого ума, конечно), что сдержанностью и таким вот нудным молчаньем он много выигрывает, день ко дню набирая психологические очки в их ссоре, болван. Лена молчала. Лена тоже умела молчать. Она не сказала ему об отце именно и хотя бы только для того, чтобы не слышать, как молодой муженек, придерживая руль левой, правой рукой начнет шершаво скрестись в заднике своих джинсов, после чего, не спеша выудивший сигарету и не спеша разинувший пасть, знакомо скажет: «Я же предупреждал…»

Ему в пику Леночка, так и не шелохнув красоту обоюдного их молчания, без слова вышла из машины у больничных ворот, только там махнула рукой – проваливай, милый; пока, милый, пока. Едва машина отъехала, Леночка сбросила маску и спешно устремилась в ворота – в подъезд – на лестницу. Набрав разгон, она уже рвалась в нутро психушки, не желая ни слушать, ни знать, есть ли и когда приемные часы, или часы передач, или как там по-человечески этот просвет у них называется; она только повторяла в слезах: «Папа!.. папа!..» И, конечно же, няньки и врачи, а также прибежавший на шум здоровенный медбрат (для Леночки – внеранговая мельтешня белых халатов) пропустили ее и свиданье дали, потому что она была Леночка, и потому что она была красивая и плачущая, и еще потому отчасти, что арифметика подсказывала не будоражить всех больных из-за одного. Получив пятиминутное, она через лифты и лестницы ворвалась в какой-то коридорный закуток, куда его уже привели. Он переминался с ноги на ногу: вроде как он ее здесь, в закутке, назначенно и уже давно ждал, а она опаздывала. Увидевшая его в халате и в тапочках, грубо подстриженного, она стала клясться, что вырвет его отсюда, вызволит, было тихо, и было большой неожиданностью услышать от него в ответ, что вовсе, мол, не нужно меня вызволять – инсулин полезен, я, мол, сам решил, что не худо бы подлечиться.

– Папа, папочка, – Лена, целуя его в вылинявшие глазоньки, плакала теперь от растерянности, а также от вида этих добровольно надетых тапок.

– Да что ты! Да перестань же, перестань, моя … – Якушкин, ее успокаивая, хотел назвать, как называл в детстве: моя, мол, травиночка. Но он осекся и только замычал, побоявшийся лишних ее слез.

Палата была как палата и даже лучше, чем в обычной больнице, потому что сестры оказались душевнее, а няньки не грубили; конечно, ножки кроватей были привинчены к полу заметно и намертво – не сдвинуть, и тумбочки личные тоже к полу намертво, но ведь не кататься же на них. «Добрый день, – непременно и приветливо говорила сестра, входя в палату. – Как спали?» – «Спасибо. Спали неплохо», – отвечал ей Якушкин; отвечал он и за себя, и за своего, с кем делил палату, товарища.

Товарищ по палате молчал; был это задумчивый угрюмец, как выяснилось, не желавший говорить и совсем уж не желавший (боявшийся) мочиться. Судно, что предлагала нянька, он молча отпихивал, отталкивал, встать же и пойти самостоятельно тоже не желал: он боялся, что может так случиться, что из него вытечет все до последней молекулы, после чего он, конечно, погибнет. Он был из средней конторы с самой средней зарплатой, средних лет служащий, не богатый ни деньгами, ни родней. Он был из одиноких в большом городе: из безликих, однако с невытравленной гордыней, и Якушкин понимал, что бедняге, конечно, повезло в том, что сестры здесь душевные, няньки не орут, а если кровать и тумбочки намертво привинчены к полу, то и впрямь не кататься же на них.

Свиданья не полагались без сговора с врачом, но Леночка являлась с емкими передачами, и отец, пусть без свиданий, почти ежедневно видел ее в окно, внизу, где она с земли махала рукой и, несмотря на дождь, выстаивала и кричала неслышные беспокойные слова. «Пока, пока! иди домой, – бубнил через сдвоенное стекло Якушкин, для нее так же неслышный. – Иди… Я уж как-нибудь… Я уж с братаном по духу», – и, сделав отмашку рукой, Якушкин переходил от окна к кровати напротив. Отвернувшегося к стене братана он гладил по голове, мягко, ласково, как ребенка, и довольно долго, а то и приподымал вдруг за плечи, после чего вел братана в коридор – и затем к сортиру, делая там свое дело вместе, в параллель с ним.

Няньки и врачи, да и санитары в пространстве коридора уже доверяли Якушкину. Конечно же, послеживали: видели. Хотя и грубовато, но весьма терпеливо Якушкин уговаривал – давай, мол, милый, вынимай инструмент и трудись: уверен, мол, и гарантирую, им даже клянусь тебе, что сегодня до последней молекулы все из тебя не вытечет. С ухмылкой же он пошучивал: сортир, мол, и зловещее журчание в трубах не так страшны, милый, как кажутся. При этом свободной рукой (слова словами, а дело делом) Якушкин крепенько держал больного за ухо, подчеркивая, что страхует и удерживает по крайней мере какую-то материальную, из молекул, часть тела от полного в писсуар истечения.

– А ты изобретателен, старик! – говорил Якушкину (говорил между прочим, но поощрительно) рябоватый пятидесятилетний врач по фамилии Потяничев.

Он говорил нехотя и именно между прочим и, однако, на слова свои как бы ждал ответа. Якушкин на похвалу нехотя же ему отвечал – есть, мол, немножко; стараемся.

– …Изобретателен! – повторял, поощряя, лечащий их врач Потяничев, и теперь (можно было заметить) он не просто так повторял, а уже навязывался, впрочем, аккуратно, Якушкину в разговор, невольно вроде бы сходясь со своим больным поближе, что практикой больничной одобряется и, кроме известных случаев, идет больному на пользу.

До Потяничева, разумеется, уже дошли, и не только от рыдающей Леночки, слухи о знахарстве Якушкина, о его некоей системе, и, конечно же, у врача не мог не возникнуть и уже возник интерес и род любопытства на этот сам подвернувшийся ему случай. Кстати, у него был и повод. «Слышал я о тебе. Немало слышал…» – говорил, а потом и повторял Потяничев, насасывая таблетку (застарелый астматик).

Исключительно повода и предлога ради, на миг показав таблетку, подрагивающую на языке, Потяничев спросил, точно ли Якушкин знахарь и не вылечит ли астму. Потяничев добавил, что врачи – такие же люди. Врачи, мол, тоже болеют и тоже не все о себе знают. Он сказал эти слова вширь и немного в туман, пробуя тему и чтобы не смутить; сказал, как говорят тертые люди, за полжизни прожившие и уже сами собой допускающие разные, в том числе и меркантильные, зигзаги начатого на ощупь разговора. Якушкин все же смутился. Пообещал. Но (он никому не отказывал), пообещав, Якушкин тут же и честно оговорился: сейчас, мол, он не может и не в состоянии, не в активном, стало быть, периоде, а когда будет в активном – излечит. «Почему же не сейчас?» – настаивал Потяничев из того же разжигающегося чем дальше любопытства. В Потяничеве отчасти и профессионал был задет: врач ведь и зачем же врачу врач темнит; если же вялость Якушкина от инъекций инсулина, то Потяничев сам же ему с ночи (был вечер) инсулин отменит. «Закавыка не в инсулине, инсулин-то мне, может, как раз полезен – просто я вялый…»

– Ах, брось ты это. «Вялый»! – передразнил, с мягким укором, Потяничев. – Ну расскажи, хотя бы на словах, как ты лечишь.

– Рассказать не могу. Вылечить могу.

Палата погружалась в сумерки; но после паузы Потяничев скоро и умело вновь выравнялся в глазах Якушкина – и как бы в чьих-то третьих, объективных глазах: чему-то он поучил и в чем-то старика приободрил; так они и сидели, не зажигая света, – Якушкин в сером и крепком халате больного и Потяничев в халате врача. Был, впрочем, и третий. Угрюмец, лежавший в своей постели, нет-нет и вслушивался в неожиданную изнанку их разговора (больной – врач, а врач – больной?) и не понимал. Вертя огурцеобразной головой, угрюмец опасливо смотрел именно на Потяничева, он не доверял ему. Он боялся, что подвох и что старик подвоха не чувствует, за что его и выгонят, – и не станет тогда в палате человека, который так ласково гладил по голове, помогая бороться с ненавистным журчаньем в сортире. Угрюмец делал Потяничеву грозную гримасу недоверия, после чего надолго отворачивал лицо к стене, потом, вслушиваясь, не выдерживал и вновь поворачивался: он жил своей жизнью. Потяничев тем временем любопытствовал, трогал мышцы рук Якушкина и спрашивал:

– Откуда у тебя силища такая, Сергей Степанович, – у старика не должно быть таких рук?

– От системы моей. – Якушкину необыкновенно понравилось слово «система», он и узнал слово из разговоров с Потяничевым, узнав же, немедленно его приобрел; прежде он именовал сумму своих надерганных отовсюду знаний громоздко и кустарно – «порядком правильной жизни».

– Ну, брось – от зубного порошка, что ли?

– Да.

– И никаких зарядок, никакой гимнастики ты не делаешь?

– Нет.

– Чудеса! – посмеивался Потяничев, а выспрашиваемый Якушкин по-человечески, молча и высокогуманно Потяничеву сочувствовал; ему было жаль врача, сколько ж лет человек потратил! и ведь учился и других лечил и так мало знает: не талантливый, бог не дал… Якушкин испытал тогда острый приступ жалости и среди разговора о системе и о кальции в чистом виде, протянув руку, погладил Потяничева по голове, как гладил боящегося истечь до последней молекулы.

Однако время шло, и Якушкин все чаще стал поглаживать не чужие головы – свою: шрам зудел.

Хотя и подспудно, активность Якушкина нарастала, и однажды он уже ввязался в долгий ночной разговор о совести с нянькой (она сидела напротив и, боясь за постель, уговаривала угрюмца сходить в судно перед сном – и плохо же просила, неумелая!); когда Якушкин заговорил – нянька так и замерла, застыла с судном в руках; замер тоже и угрюмец. Нянька слушала, рот разинув и впервые допуская, что, может быть, и правда старик немного того и, может быть, не зря его здесь лечат (а Якушкин все говорил, не останавливаясь). До этого ночного и вдруг обрушившегося разговора о совести, иначе именуемой интуицией, нянька была убеждена, что лукавый старик просто-напросто отдыхает, валяя тут ваньку и прячась, быть может, от крикливой дочки своей или же от хитростей собеса. Нянька до этого разговора считала, что именно она, толстая и больная старуха, исключительно из доброты помогает ему, тоже старому, здесь скрываться, нет-нет и свежо подыгрывая ему в его хитрой игре.

Здесь представлен ознакомительный фрагмент книги.
Для бесплатного чтения открыта только часть текста (ограничение правообладателя). Если книга вам понравилась, полный текст можно получить на сайте нашего партнера.

Купить и скачать книгу в rtf, mobi, fb2, epub, txt (всего 14 форматов)



скачать книгу бесплатно

страницы: 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18

Поделиться ссылкой на выделенное