Луций Апулей.

Флориды

(страница 1 из 6)

скачать книгу бесплатно

 -------
| bookZ.ru collection
|-------
|  Луций Апулей
|
|  Флориды
 -------

   Вошло в обычай у благочестивых путников: если попадется им на пути какая-нибудь роща или иное какое-нибудь место, богам посвященное, загадывают они заветные желания, плоды пред святынею возлагают, присаживаются ненадолго [1 - Во время молитвы древние сидели.]. Вот так же и я, хотя и очень спешу, все же, вступив в пределы этого высоко почитаемого города [2 - О каком городе идет здесь речь, неизвестно.], должен раньше всего постараться снискать ваше благоволение, выступить с речью, обуздать свою поспешность. В самом деле, ведь это дает путнику не менее основательный повод для благочестивой остановки, чем алтарь, цветами увитый, пещера, тенистою сенью листвы укрытая, дуб, рогами увешанный [3 - Рога оленей и других диких животных были обычным приношением богине охоты Диане.], бук, мехами увенчанный [4 - Звериные шкуры также приносились в дар Диане или лесному богу Сильвану.]; или, например, чем холмик, в дар божеству принесенный и оградою обнесенный, или пень с вырезанным на нем изображением, или орошенный возлиянием дерн [5 - Имеется в виду, вероятно, алтарь из дерна.], или камень, благовонного мазью умащенный [6 - Ср. «Апология», гл. 56.]. Как все это, право же, незначительно! Лишь немногие проявляют интерес к таким святыням и поклоняются им, а люди неосведомленные равнодушно проходят мимо.


   Но Сократ, мой великий предшественник [7 - Платоник Апулей называет Сократа, учителя Платона, своим предшественником.], придерживался совсем другого мнения. Как-то раз он довольно долго глядел на красивого юношу, все время хранившего молчание, и, наконец, попросил его: «Теперь, чтобы я мог тебя увидеть, скажи что-нибудь». Стало быть, если человек молчал, Сократ его не видел. Это и понятно: ведь он считал, что когда рассматриваешь человека, следует полагаться на взор души, на остроту разума, а не глаза. В этом вопросе он расходится с солдатом у Плавта, который говорит так:

     Двум глазам скорей поверим мы, чем двадцати ушам [8 - Плавт, «Грубиян» (Truculentus), 489.].

   Мало того, Сократ даже вывернул этот стих наизнанку [9 - Разумеется, Сократ, живший двумя веками раньше Плавта, не мог знать его стихов, но мысли Сократа соответствует «вывернутый наизнанку» стих Плавта.], применив его к изучению людей:

     Двум ушам скорей поверим мы, чем двадцати глазам.

   Впрочем, если бы показания глаз имели большую силу, чем свидетельства разума, то пальму первенства в мудрости пришлось бы присудить, несомненно, орлу. И в самом деле, мы, люди, не в состоянии различить глазами ни того, что находится слишком далеко, ни того, что совсем близко – все мы, в какой-то мере, страдаем слепотою; и если принимать в расчет только наши глаза и это земное, слабое зрение, то, разумеется, трижды прав великий поэт, говоря, что какое-то подобие облака разлито у нас перед глазами и мы различаем не дальше, чем на расстояние полета камня [10 - Гомер, «Илиада», III, 12 ел.].
А вот орел, когда подымется на страшную высоту, до самых облаков, и крылья пронесут его сквозь все то пространство, где идет дождь и падает снег, к тому пределу, за которым нет уже ни молнии, ни грома, к самому, если можно так выразиться, подножию эфира и вершине бурь; – когда, повторяю, достигнет орел такой высоты, то слегка наклоняет могучее тело и начинает плавно скользить то вправо, то влево, обращая паруса своих крыльев куда заблагорассудится, а хвост служит ему маленьким кормилом. Затем, окидывая взором все, что простирается внизу, он замедляет на мгновение свой полет и, паря почти неподвижно на распростертых крыльях, подобных не знающим усталости веслам, осматривается кругом, отыскивая, куда бы лучше всего обрушиться ему с высоты, чтобы с быстротою молнии настичь добычу. Со своего места в небе он видит сразу и стада в полях, и зверей в горах, и людей в городах, и всех держит под угрозой нападения, о которой никто не подозревает. Он ждет лишь удобной минуты, чтобы пронзить клювом, схватить когтями ягненка беспечного или зайчика трусливого, или любое другое живое существо, которое пошлет ему случай на пожрание или растерзание.


   Гиагнис, как рассказывают, был отцом и учителем флейтиста Марсия. В тот, не ведавший еще музыки век, он первый, раньше всех других начал исполнять различные мелодии, хотя, конечно, звуки, которые он извлекал из своего инструмента, не были столь трогательными, лады столь разнообразными, а отверстия флейты столь многочисленными, как теперь: ведь искусство это в те времена было новым открытием и едва-едва успело появиться на свет. Нет в мире ничего, что могло бы достичь совершенства уже в зародыше, напротив, почти во всяком явлении сначала – надежды робкая простота, потом уж – осуществления бесспорная полнота. Так вот, до Гиагниса большинство людей знали толк в музыке ничуть не больше, чем овчар или волопас у Вергилия:

     Дудкой скрипучей своей губили несчастные песни [11 - Вергилий, «Буколики», III, 27.],

   А если кто-нибудь и достигал, как казалось тогда, несколько больших успехов в этом искусстве, все же и он продолжал придерживаться обычая и играл на одной флейте или на одной трубе. Гиагнис был первым, кто развел в стороны руки во время игры, первым, кто одним дыханием оживил сразу две флейты, первым, кто, воспользовавшись отверстиями слева и справа, смешал высокие звуки и низкие тона, создав стройную гармонию [12 - Инструмент, на котором, по словам Апулея, играл Гиагнис, представлял собою две дудочки, несколько напоминавшие современный гобой, в мундштуки которых дули одновременно. Первоначально в каждой из них было по 4 отверстия – соответственно числу свободных пальцев. Позже на стволы инструмента стали надевать особые передвижные кольца, закрывавшие все ненужные музыканту в данный момент отверстия, что позволило увеличить общее число последних.].
   Сын его Марсий, хоть и пошел по стопам отца и мастерски играл на флейте, оставался все же варваром-фригийцем: смотрит диким зверем, свирепый, косматый, борода в грязи, весь оброс шерстью и щетиной. И говорят, что этот самый Марсий (страшно вымолвить!) состязался с Аполлоном: омерзительное уродство – с совершенною красотою, невежество – с ученостью, чудовище – с богом! Судьями, шутки ради, были Музы и Минерва [13 - Минерва (Афина) считалась у древних изобретательницей флейты. По другой, более распространенной версии мифа, состязание судили одни только Музы.]; впрочем, они хотели не только посмеяться над варварством этого урода, но и наказать его тупость. Однако Марсий не понимал, что над ним издеваются (самое убедительное доказательство глупости!), и прежде чем начать дуть в свою флейту, принялся на варварский лад нести какой-то вздор о себе самом и об Аполлоне. Себя он превозносил до небес – и свои откинутые назад волосы, и нерасчесанную бороду, и косматую грудь, и искусство флейтиста, и удел нищего. Аполлона же (смешно сказать!) порицал, ставя ему в вину противоположные качества: Аполлон, де, и волос не подстригает, и щеки у него нежные, и тело безволосое, и опытен он не в одном, а во многих искусствах, и удел его – удел богача. «Во-первых, – сказал Марсий, – волосы у него прядями ниспадают на лоб и локонами спускаются по вискам, все тело такое нежное, члены округлые, язык предсказывает грядущее и с одинаковым красноречием вещает и прозою и стихами. А одежда его! – тонко вытканная, на ощупь мягкая, пурпуром сверкающая! А лира, что золотом пламенеет, слоновою костью белеет, драгоценными камнями играет! А его звонкое пение, такое мастерское и прекрасное! Вся эта роскошь, – продолжал он, – добродетели никак не украшает, но служит спутницей изнеженности». Своим же телом Марсий, напротив, хвастался, не зная меры, и называл себя высшим образцом красоты.
   Засмеялись Музы, когда узнали, в чем упрекает Аполлона Марсий, – ведь упреки такого рода мудрец мечтает услышать, – и флейтиста этого, потерпевшего поражение в состязании, освежевали, словно медведя какого-нибудь двуногого, да так и бросили – с обнаженным и висящим клочьями мясом [14 - Апулей снова отступает от общепринятой версии, согласно которой не Музы. а сам Аполлон расправился со своим противником.]. Вот как Марсий играл и доигрался до казни. Впрочем, Аполлон стыдился, разумеется, столь ничтожной победы.


   Жил когда-то флейтист по имени Антигенид [15 - Знаменитый греческий флейтист и композитор конца V – начала IV вв. до н. э. родом из Фив.]. Сладостен был каждый звук в игре этого музыканта, все лады были знакомы ему, и он мог бы воссоздать для тебя, по твоему выбору, и простоту эолийского лада, и богатство ионийского, и грусть лидийского, и приподнятость фригийского и воинственность дорийского. И вот, по словам этого флейтиста, который был столь знаменит своим искусством, ничто его так не оскорбляло, ничто не угнетало так его душу и разум, как мысль, что похоронных трубачей называют флейтистами. Впрочем, он стал бы спокойно относиться к этой общности имен, если бы взглянул на выступление мимов [16 - См. прим. 50 к «Апологии».]; он обнаружил бы, что одни из них занимают почетные места, а другие, хоть и одеты в пурпур, почти так же точно, как первые, получают удары. И то же самое заметил бы он, если бы побывал на наших гладиаторских играх: ведь и здесь он увидел бы, как один человек сидит на почетном месте, а другой бьется насмерть. Да вот и тога – ее увидишь и на свадьбе, и на похоронах; и плащ – он окутывает трупы [17 - Римляне обычно одевали покойников в тогу, а греки – закутывали в плащ.] и служит одеждой философу.


   Да, похвальное усердие привело вас в театр! Ведь вы знаете, что место не в состоянии лишить речь ее значительности, но, напротив, прежде всего следует обращать внимание на то, что предстает твоему взору в театре. И в самом деле, если это мим, ты посмеешься, канатоходец – замрешь от страха, комедия – похлопаешь, философ – поучишься.


   Индусы – многочисленный народ, насчитывающий огромное количество людей и занимающий огромное пространство. Живут они далеко к востоку от нас, в тех краях, где изгибается берег Океана и восходит солнце, там, где рождаются звезды и кончается земля, дальше, чем египтяне ученые, иудеи суеверные, набатеи [18 - Набатеи – арабское племя, проживавшее в начале новой эры в юго-западном Заиордании.]-торговцы, дальше арсакидов [19 - Арсакиды – парфяне, названные так по имени царя Арсака I (III в. до н. э.), основателя Парфянского государства.] в развевающихся одеждах и бедных плодами итиреев [20 - Итиреи (или итуреи) – жители горной бесплодной области к северо-востоку от Палестины.], и богатых благовониями арабов. У этих-то вот, повторяю, индусов больше всего восхищают меня не горы слоновой кости, не сборы перца, не караваны киннамона [21 - См. прим. 16 к кн. II «Метаморфоз».], не закалка стали, не серебряные рудники, не золотые потоки; не то, что их Ганг – величайшая из всех рек:
   Вод повелитель восточных, на сто рукавов разделяясь, Сто образует долин плодородных, сто устьев широких И с Океаном шумящим сливается сотней потоков; не то, что, хотя живут индусы в самом царстве утренней зари, кожа их напоминает ночь своим цветом; не то, что огромные драконы у них вступают в бой с чудовищными слонами – битва, одинаково опасная для обоих и обоим несущая гибель. И в самом деле, дракон, поймав противника в свои гибкие кольца, сковывает его, так что слон, который не в силах и шагу ступить или вообще как-то разорвать свои цепкие чешуйчатые змеиные путы, не видя никакого иного пути к мщению, падает и всею тяжестью своего тела раздавливает врага, захватившего его в плен [22 - Такой же точно рассказ находим у Плиния Старшего (VIII, 11).].
   Разнообразны и жители Индии (мне приятнее говорить о диковинных людях, чем о диковинах природы!). Есть среди них порода людей, которые умеют только коров пасти и ничего больше; потому и прозвище у них – волопасы. Есть и такие, что искусно товары обменивают, и такие, что смело бросаются в сражение, ведя бой и на расстоянии – стрелами, и врукопашную – мечами. Есть у них, кроме того, одна замечательная порода людей, называются они гимнософистами [23 - Гимнософисты (буквально «нагие мудрецы») – древнеиндийские философы-аскеты, напоминающие современных йогов.]. Ими-то и я восхищаюсь больше всего. Нет у них опыта ни в разведении винограда, ни в прививании деревьев, ни в обработке земли; не умеют они поля возделывать, золото мыть, коней укрощать, быков смирять, ни стричь или пасти овец или коз. Так что же они умеют? Взамен всего этого – лишь одно: почитают и умножают мудрость, все – как престарелые наставники, так и юные ученики. И ничто, по-моему, не заслуживает у них большей похвалы, чем отвращение к косности духа и безделию. Поэтому, когда стол уже накрыт, но кушанья еще не поданы, все молодые люди оставляют каждый свое занятие и сходятся со всех сторон к трапезе, а наставники принимаются расспрашивать их, что хорошего совершили они в этот день со времени восхода солнца. Тут один рассказывает, что, избранный третейским судьею, он погасил вражду, восстановил согласие, рассеял подозрения и сделал врагов друзьями; другой – что подчинился какому-то приказанию родителей; третий – что пришел к некоторому заключению, размышляя сам или услышав чужое объяснение. И так каждый рассказывает свою историю. Того, кто не может привести никаких оснований, дающих право на обед, выгоняют вон голодным и возвращают к трудам.


   Знаменитый Александр, несомненно, величайший из всех царей, был прозван за свои подвиги и завоевания Великим – для того, чтобы никогда не упоминался без похвалы муж, стяжавший беспримерную славу. И правда, ведь с самого начала времен он остается на памяти человечества единственным, кто, покорив своей неодолимой власти целый мир, встал выше собственной судьбы, величие щедрот которой было следствием его энергии, равно его заслугам и осталось позади в сравнении с его величием; единственным, чья блистательная слава до того не знакома с соперничеством, что никто не осмеливается и мечтать о его доблести, ни желать для себя его судьбы. Этот Александр совершил множество возвышенных дел и прекрасных поступков, устаешь восхищаться и его смелостью на войне, и его мудрою прозорливостью в мирное время – каждым из тех случаев, которые прославил в своей прелестной поэме мой Клемент, самый ученый и самый приятный из поэтов [24 - Никаких других упоминаний об этом «самом ученом и самом приятном из поэтов» не сохранилось.].
   Но вот одно из самых замечательных деяний Александра: стремясь оставить потомкам как можно более точное свое изображение, он не пожелал, чтобы множество художников публично искажали его облик. Поэтому он издал указ, запрещавший кому бы то ни было в подвластном ему мире создавать по собственному желанию изображения царя в бронзе, в красках или в рельефе: только Поликлет [25 - Поликлет – греческий скульптор V в. до н. э., родом из Сикиона (город в северной части Пелопоннеса); жил целым веком раньше Александра. В действительности придворным скульптором Александра был земляк Поликлет а Лисипп.] получал право отливать их из бронзы, только Апеллес [26 - Апеллес – крупнейший греческий живописец IV в. до н. э., уроженец города Колофона в Малой Азии.] – писать красками, только Пирготель [27 - Пирготель – прославленный греческий резчик гемм.] – вырезать в рельефе. Если же найдется кто-нибудь иной – помимо этих троих самых знаменитых в своем искусстве мастеров, – кто протянет руку к священнейшему образу царя, того настигнет кара такая же точно, как за святотатство. И вот всеобщий страх этот стал причиной того, что только один Александр запечатлен с полнейшим сходством на всех изображениях: каждая статуя, картина, рельеф передает одну и ту же энергию неутомимого воителя, тот же гений величайшего государственного мужа, ту же прелесть цветущей юности, то же благородство открытого лба.
   О, если бы и в философии подобным же образом имел силу указ, запрещающий первому встречному посягать на ее подобие! Указ, предписывающий, чтобы лишь немногочисленные славные мастера, подлинные знатоки своего искусства, подвергали всестороннему рассмотрению проблемы мудрости, а люди грубые, нечистоплотные, необразованные не смели бы подражать философам, у которых они не заимствуют ничего, кроме плаща [28 - Плащ считался как бы обязательным для философа одеянием. Ср. «Флориды», IV.], и не искажали бы облика царственной науки, созданной для обучения как славным речам, так и славной жизни, своими скверными речами и ничуть не лучшею жизнью. И то, и другое, разумеется, – дело совсем не хитрое. И действительно, найдется ли что-нибудь более простое, чем сочетание несдержанности языка с низостью нравов (первая – следствие презрения к другим, вторая – к самому себе)? Ведь собственная нравственная нечистоплотность – это знак презрения к самому себе, а грубые нападки на других – оскорбление слушателей. Разве не наносит вам величайшего оскорбления тот, кто считает, будто вам доставляет удовольствие слушать, как поливают грязью любого из порядочных людей, кто полагает, будто вы не понимаете скверных и порочных слов, а если и понимаете, то соглашаетесь с ними? Какой грубиян, какой носильщик или кабатчик, приди ему в голову мысль надеть на себя плащ, не сумел бы браниться более красноречиво, если он только не совсем косноязычен?


   Да, он в большой мере обязан самому себе, чем своему званию, хотя и звание у него не такое, как у других. В самом деле, среди бесчисленного множества людей лишь немногие – сенаторы, среди сенаторов немногие – знатного рода, а среди последних немногие – консуляры; среди консуляров немногие – люди добродетельные, и, наконец, немногие среди добродетельных – ученые. Но если говорить только о должности, следует признать, что первому встречному не позволено присваивать себе знаки отличия должностного лица – ни его одежду, ни обувь [29 - Платье и обувь представителей различных сословий в Риме не были одинаковы. Так, сенаторы носили тогу с широкой пурпурной каймой и сандалии особой формы.].


   Если получилось так, что в вашем прекрасном собрании сидит как какой-нибудь из моих завистливых недоброжелателей (ведь во всяком большом городе найдутся и такие, кто предпочитает чернить более достойных, а не подражать им, и, не рассчитывая уже хоть в чем-нибудь уподобиться этим людям, питают лишь ненависть к ним, с тою, разумеется, целью, чтобы темная безвестность их собственных имен осветилась сиянием моего имени); – так вот, если кто-нибудь из таких злобных ворчунов затесался в ваше блистательное общество, пятная его своим присутствием, пусть окинет он взором это небывалое скопление слушателей и, взглянув на огромную толпу, какой никогда не видывали прежде на выступлениях философов, пусть обдумает и сообразит, какому тяжелому испытанию подвергается здесь добрая слава человека, не знакомого с людским пренебрежением. Да, потому что удовлетворить даже скромным ожиданиям немногих собравшихся – дело непростое и крайне затруднительное, а в особенности для меня: ведь и доброе имя, которое я уже успел приобрести, и ваше благосклонное ко мне отношение не позволяют мне ни слова вымолвить попусту или необдуманно. И в самом деле, кто из вас простит мне хоть один солецизм [30 - Солецизм – неправильный в синтаксическом отношении оборот речи.]? Кто пропустит мимо ушей один-единственный слог, на варварский лад произнесенный? Кто разрешит нести вздор, бормоча бессвязные, искаженные слова, как бы сорвавшиеся с уст безумца? Между тем другим вы легко простили бы это и, несомненно, были бы правы. Но все, сказанное мною, вы внимательно изучаете, тщательно взвешиваете, проверяете напильником и отвесом, сравниваете с токарной работой и трагическим котурном [31 - В оригинале: torno et coturno vero comparatis. Слушатели ожидают от Апулея речи, отточенной и отшлифованной и, в то же время, исполненной высокого пафоса.]. Такова снисходительность, которою пользуется посредственность, таковы трудности, которые стоят на пути высоких достоинств.
   Итак, мне отлично известна трудность моей задачи, и я не прошу вас представлять себе ее в ином виде. Но только не позволяйте поверхностному и лживому сходству вводить вас в заблуждение: ведь кругом, как я всегда предупреждаю, бродят какие-то попрошайки в плащах [32 - Т. е. лжефилософы. Ср. это место со второй половиной отрывка VII.].
   Вместе с проконсулом на трибунал [33 - Возвышение, на котором сидели должностные лица при исполнении своих обязанностей.] поднимается и его глашатай, где и он, одетый в свою тогу, хорошо виден каждому; он долго стоит там или расхаживает взад и вперед, или чаще всего выкрикивает что-нибудь во всю мочь. А сам проконсул говорит сидя, вполголоса, с большими перерывами и чаще всего читает по табличке. Да оно и понятно: зычный крик – это служба глашатая, а табличка – постановление проконсула, в котором, коль скоро оно было оглашено, нельзя ни прибавить, ни убавить ни единой буквы; как его прочитали – в такой же точно форме и передают в архив провинции… Нечто подобное, разумеется, в других; пределах, происходит в ходе моих занятий и со мною. Все, с чем я выступаю перед вами, тотчас же записывается и начинает переходить от читателя к читателю, и я не имею возможности ни взять своих слов обратно, ни изменить, ни исправить в них чего бы то ни было. Тем большей тщательности требуют от меня мои публичные выступления, да и не только один этот вид занятий. Ведь на ниве Муз мои труды более многочисленны, чем труды Гиппия [34 - Гиппий – греческий философ-софист середины V в. до н. э. Свой рассказ о нем Апулей заимствовал, вероятно, из диалога Платона «Гиппий меньший» (Hipp, rain., p. 368).] на поприще ремесел. Если вы уделите мне минуту внимания, я точно и подробно объясню вам, что имею в виду [35 - Здесь оканчивается в рукописях первая книга «Флорид».].
   Гиппий – один из софистов, всех превосходивший богатством и разнообразием своих знаний и никому не уступавший в красноречии. Его современником был Сократ, отечеством – Элида [36 - Область на западе Пелопоннеса.]. Род его был незнатен, слава же велика, состояние скромно, но талант незауряден, память необыкновенна, занятия разнообразны, соперники многочисленны. Однажды этот Гиппий прибыл в Пису [37 - Писа – город в Элиде, близ которого происходили Олимпийские игры.] на Олимпийские игры, привлекая любопытные взоры своим нарядом и вызывая восхищение историей его изготовления. Из всего, что было на нем, ни одной вещи он не покупал, но все сделал себе своими собственными руками – и одежду, в которую был одет, и обувь, в которую был обут, и украшения, которыми обращал на себя внимание. На теле у него была надета нижняя туника из тончайшей материи, сотканной в три нити и дважды окрашенной пурпуром [38 - В оригинале: triplici licio, purpura duplici. Существует и другое понимание этого места: туника соткана в три нити, две из которых – пурпурные.]; он сам, в одиночку сделал себе дома эту тунику. Опоясан он был поясом, разукрашенным вавилонскими узорами удивительно ярких расцветок; и в этом деле он обошелся без чужой помощи. На плечи был у него накинут белоснежный плащ, служивший верхней одеждой; плащ этот, как доподлинно мне известно, был тоже его собственной работы. Даже сандалии, защищавшие его подошвы, он сшил себе сам; даже золотое кольцо на левой руке, с искусно сделанною печатью, которым он так гордился, – ведь это он сам придал форму кольца металлу, сам закрепил камень в оправе, сам вырезал гемму. Но и это еще не все, и, право же, я не постесняюсь рассказать о том, чем Гиппий не постыдился хвастаться: перед многолюдным собранием он объявил во всеуслышание, что кроме всего прочего сам сделал себе флакон для масла, который носит с собою, – чечевицеобразной формы, с округленными линиями, в виде несколько сплюснутого шара, а вместе с флаконом – и изящную чесалочку с прямою от начала до конца ручкою, с изогнутой желобком ложечкой; такую чесалочку и в руке держать удобно, и пот из-под нее ручейком стекает [39 - Чесалка и флакон с маслом (для умащения) – обычные банные принадлежности.].


скачать книгу бесплатно

страницы: 1 2 3 4 5 6

Поделиться ссылкой на выделенное