Урсула Ле Гуин.

Взросление в Кархайде

(страница 1 из 2)

скачать книгу бесплатно

 -------
| bookZ.ru collection
|-------
|  Урсула Ле Гуин
|
|  Взросление в Кархайде
 -------

   Я живу в старейшем городе мира. Задолго до того, как в Кархайде появились короли, Рир уже был городом, ярмаркой и местом встреч для жителей всего Северо-Востока, Равнин и Земель Керм. Он был центром просвещения, убежищем и престолом правосудия пятнадцать тысяч лет назад. Сюда пришли короли Гегеры, правившие тысячу лет. На тысячном году Седерн Гегер, некороль, с дворцовой башни выбросил свою корону в реку Арре, объявив конец доминиона. И тогда началось время, именуемое Расцветом Рира, Летним Веком. Оно окончилось, когда Очаг Харге принял власть и перенес свою столицу через горы в Эренранг. Старый Дворец пустует уже столетиями. Но он стоит. В Рире ничто не рушится. Арре в месяц тау ежегодно затопляет его улицы-тоннели, зимние бураны могут намести снег до тридцати футов, но город живет. Никто не знает, как стары его дома, ибо они постоянно перестраиваются. Любой из них стоит в собственном саду, не обращая ни малейшего внимания на расположение прочих, просторный, широкий и древний, как горы. Крытые улицы и каналы проходят между ними, образуя бесчисленные углы. В Рире повсюду сплошные углы. У нас говорят, что Харге потому и убрались, что боялись того, что может поджидать их за углом.
   Время здесь течет совсем по-иному. Мне рассказывали в школе, как орготы, экуменцы, да и большинство других людей считают годы. Они называют год какого-либо выдающегося события Годом Первым, а остальные отсчитывают от него. А здесь всегда стоит Год Первый. В новогодний день Гетени Терн прежний Год первый становится Годом ушедшим, а наступающий становится Годом Первым, снова и снова. Это так похоже на сам Рир – все в городе меняется, и только сам город не меняется.
   Когда мне сравнялось четырнадцать (в Году Первом, или пятидесятом ушедшем), наступила пора моей зрелости. В последнее время мне часто припоминается эта пора.
   То был совсем иной мир. Большинство из нас никогда не видели чужаков, как мы их называли. Нам доводилось слышать, как мобили говорят по радио, и видеть в школе изображения чужаков – те, что с волосами вокруг рта, выглядели особенно дикими и отвратительными. Но большинство картинок были сплошным разочарованием. Они были слишком похожими на нас. Вроде у женщин-чужачек должны были быть громадные груди, но у единоутробной сестры моей матери Дори груди были больше, чем на этих картинках.
   Когда Защитники Веры вышвырнули их из Оргорейна, когда король Эмран ввязался в Пограничную Войну и потерял Эренранг, даже когда их мобили, объявленные вне закона, были вынуждены скрываться в Эстре и Керме, экуменцы не делали ничего, кроме как выжидали. Они выжидали двести лет, терпеливые, как ханддара.
Они сделали только одно: они забрали нашего юного короля во внешний мир, чтобы заварить кашу, а потом вернули того же самого короля спустя шестьдесят лет, чтобы положить конец разрушительному правлению его единоутробного отпрыска.
   Год моего рождения (Год Первый, или шестьдесят четвертый ушедший) был годом начала второго правления Аргавена. К тому времени, когда я начал видеть дальше собственного носа, война закончилась, Западный Перевал снова стал частью Кархайда, столица вернулась в Эренранг, и большая часть разрушенного в Рире за время свержения Эмрана была восстановлена. Старые дома отстроили заново. Старый Дворец отремонтировали. Аргавен XVII чудесным образом заново воссел на престол. Все стало таким, как и было, каким и должно было быть, все стало нормальным, совсем как в старину – все так говорили.
   Конечно, то были годы затишья, период восстановления до того, как Аргавен, первый из гетениан, кто когда-либо покидал поверхность планеты, наконец привел нас полностью в Экумену. Когда уже мы, а не они, сделались чужаками. До того, как мы вошли в пору зрелости. Во времена моего детства мы жили так, как всегда жили люди Рира. Все тот же образ жизни, все тот же мир безвременья, все тот же мир, поджидающий за углом. Я думаю о нем и стараюсь описать его для людей, никогда его не знавших. И все же, когда я пишу, отмечая произошедшие перемены, я понимаю, что на самом-то деле Год Первый вечен – для всякого ребенка, вступающего в пору зрелости, для всякого влюбленного, познающего любовь.

   Очаги Эреба насчитывали пару тысяч человек, и сто сорок из них обитало в моем Очаге, в Эреб Таге. Мне дали имя Сов Таде Таге эм Эреб – на тот старинный манер именования, который и сейчас в ходу у нас, в Рире. Первое, что я помню, – это огромное темное пространство, полное криков и теней, и я падаю вверх сквозь золотой свет в темноту. Я кричу от захватывающего ужаса. Меня ловят в моем падении, держат, держат крепко; я плачу; голос, близкий мне настолько, что он словно пронизывает мое тело, произносит мягко: «Сов, Сов, Сов». А потом мне дают отведать чего-то чудесного, чего-то такого сладостного, такого нежного, что никогда впредь мне не едать ничего столь же восхитительного…
   Мне представляется, что кто-то из несносных подростков перекидывал меня с рук на руки, а моя мать утешила меня кусочком праздничного пирога. Потом, когда настала моя очередь быть несносным подростком, мы частенько перебрасывались младенцами, словно мячиками; они всегда вопили, не то от ужаса, не то от восторга, не то от обеих причин разом. Это ближайшее подобие полета, известное моему поколению. У нас были дюжины различных слов, чтобы обозначить, как снег падает, опускается, сверкает, несется поземкой, как облака движутся, как лед идет, как лодка плывет, – но этого слова у нас не было. Тогда еще не было. Потому-то я и не помню «полета». Я помню падение вверх сквозь золотой свет.
   Семейные дома в Рире строятся вокруг большого центрального холла. На каждом этаже есть идущий вокруг него балкон, и мы называем весь этаж, вместе с комнатами и прочим, балконом. Моя семья занимала весь второй балкон Эреб Таге. Нас было много. Моя бабушка родила четверых детей, и у всех у них тоже были дети, так что у меня была целая уйма кузенов, равно как и старших и младших соутробников.
   – Эти Таде всегда входят в кеммер женщинами и всегда беременеют, – поговаривали соседи, кто с завистью, кто с неодобрением, а кто и с восторгом. – И они никогда не держатся за возлюбленных по кеммеру, – непременно добавлял кто-нибудь. Первое было преувеличением, но вот второе – чистой правдой. Ни у кого из нас не было отца. Мне долгие годы не было известно, кто меня зачал, и не приходило в голову задуматься над этим. Клан Таде предпочитал не приводить в семью никого со стороны, даже и из нашего собственного очага. Если кто из молодых влюблялся и заговаривал о том, чтобы сохранить верность партнеру по кеммеру или принести клятвы, бабушка и матери были безжалостны.
   – Клятвы по кеммеру? Да ты кем себя воображаешь – эдаким аристократом? Сказочным героем? С меня было достаточно дома кеммера – будет достаточно и для тебя, – говорили матери своим любимым детищам и отсылали их подальше, куда-нибудь в старый Эреб Домейн, чтобы перебесились, пока минует влюбленность.
   Так что ребенком я помню себя как часть стаи, косяка, роя, снующего по комнатам туда-сюда, носящегося вверх– вниз по лестницам, когда все вместе работают и все вместе учатся и приглядывают за малышами – на свой лад – и наводят страх на более тихих обитателей Очага шумом и многочисленностью. Насколько мне известно, настоящего вреда мы не причиняли. Все наши эскапады происходили в рамках правил и ограничений, присущих размеренной жизни древнего Очага, и мы воспринимали их не как ограничения, а как защиту, как стены, внутри которых мы в безопасности. Нас наказали один-единственный раз – когда кузену Сетеру пришло в голову, что будет восхитительно привязать найденную нами длинную веревку к перилам балкона второго этажа, завязать петельный узел, засунуть ногу в этот узел и спрыгнуть.
   – Чур, я сначала, – заявил Сетер.
   Еще одна неверная попытка полета. И перила, и сломанную ногу Сетера привели в порядок, а нам всем пришлось чистить уборные – все уборные Очага – в течение месяца. Полагаю, прочие обитатели Очага решили, что пришла пора преподать юным Таге некоторый урок.
   Хотя я и не знаю на самом-то деле, каким ребенком мне довелось быть, полагаю, что, имей я выбор, из меня получился бы ребенок более тихий, нежели мои товарищи по играм, хотя и столь же неуправляемый. Мне нравилось слушать радио, и пока все остальные носились по балконам, и зимой по центральному холлу, мне было по душе часами сидеть, скрючившись, в комнате матери, спрятавшись за ее кроватью, и слушать старенький радиоприемник в корпусе из древесины серема, настроив его так тихо, что другие дети не слышали, где я. Мне нравилось слушать все подряд – объявления и представления, сплетни разных Очагов, дворцовые новости, анализ урожая зерновых и подробные сводки погоды. Как-то зимой мне довелось день за днем слушать страшную сагу из Перинга Границы Бурь о снежных демонах, роковых предателях и кровавых убийствах, совершаемых топором, которая так пугала меня, что мне не удавалось уснуть иначе как забравшись к матери в постель за утешением. Частенько там в теплой, мягкой, дышащей тьме уже оказывался кто-нибудь из моих младших соутробников. Мы засыпали все вместе, прижавшись друг к другу, сплетаясь воедино, словно пестри в гнезде.
   Моя мать, Гуир Таде Таге эм Эреб, была нетерпеливой, сердечной и справедливой, она не утруждала себя излишним контролем за тремя отпрысками своего чрева, но присматривать за нами присматривала. Все Таде были ремесленниками, работавшими в лавках и мастерских Эреба, и лишних денег у нас не было, или почти не было; но когда мне сравнялось десять, Гуир купила мне приемник, совсем новый, и сказала там, где мои единоутробники могли ее слышать: «Тебе нет нужды делить его с кем-либо». Долгие годы этот приемник был моим сокровищем. Потом же мы разделили его с ребенком моего чрева.
   Так менялись годы, а вместе с ними и я, в тепле, многолюдстве и стабильности Очага и семьи, укорененных в традиции, и снующий челнок ткал из ее нитей вневременную ткань обычаев и ритуалов, работы и взаимоотношений, и, оглядываясь назад, я едва ли могу отличить один год от другого или себя от других детей – до тех пор, пока мне не исполнилось четырнадцать.
   Этот год запомнился людям моего Очага пирушкой, известной как праздник вечного сомера Дори. Соутробник моей матери Дори этой зимой перестал входить в кеммер. Некоторые люди, покончив с вхождением в кеммер, не предпринимают ничего, другие отправляются в Цитадель для совершения ритуалов, кое-кто остается там на целые месяцы, а то и вовсе переселяется туда. Дори, не имея склонностей к духовной жизни, заявил: «Раз уж я не могу больше иметь детей, и не могу больше заниматься сексом, и вынужден состариться и помереть, я могу, по крайности, устроить пирушку».
   Мне уже приходилось сталкиваться с затруднениями при пересказе этой истории на языке, в котором нет сомерных имен существительных и местоимений, а есть только такие, что различаются по родам. В последние годы кеммера из-за изменений гормонального баланса люди по большинству входят в кеммер мужчинами. Кеммеры Дори были мужскими вот уже больше года, почему я и называю Дори «он» – хотя в том-то и дело, что ему никогда больше не придется быть ни им, ни ею.
   Во всяком случае, пирушку он устроил с размахом. Он пригласил всех жителей из нашего Очага и еще из двух соседних Очагов Эреба, и празднество длилось трое суток. Зима выдалась долгая, весна запоздалая и холодная, и люди истосковались по чему-нибудь новому, свежему. Мы стряпали целую неделю, и вся кладовая была забита пивными бочонками. Множество людей, которым вот-вот предстояло выйти из кеммера, а то и тех, кто уже вышел, ничего по этому поводу не предприняв, пришли и присоединились к ритуалу. Вот это я помню явственно: посреди трехэтажного холла нашего Очага хоровод, освещенный отблесками пламени, из тридцати-сорока человек, сплошь средних лет или и вовсе старых, поющих и пляшущих, отбивающих ритм. В них ощущалась яростная энергия, их распущенные седые волосы развевались свободно, они топали с такой силой, словно хотели пробить пол насквозь, их голоса были глубокими и звучными, они смеялись. Глазеющие на них юнцы казались блеклыми и выцветшими. И при взгляде на танцоров мне приходила в голову мысль: отчего они так счастливы? Разве же они не старики? Тогда почему они ведут себя так, словно к ним пришло освобождение? Что же это такое – кеммер?
   Нет, мне не приходилось раньше задумываться насчет кеммера. А что толку? До совершеннолетия у нас нет ни пола, ни сексуальности, и наши гормоны не тревожат нас вовсе. А в городском очаге мы ни разу не видели взрослых в кеммере. Они целуют тебя в щечку и уходят. Где Маба? В доме кеммера, детка, а теперь кушай кашку. А когда Маба вернется? Скоро, детка. И через пару дней Маба возвращается с видом сонным и одновременно сияющим, освеженным и усталым. Это вроде как ванну принять, Маба? Немного вроде того, детка, а чем вы тут занимались, пока меня не было?
   Конечно, мы играли в кеммер, когда нам было лет по семь, по восемь. «Вот это – дом кеммера. Чур, я буду женщиной. Нет, чур я! Нет, это была моя идея!» И мы терлись друг о друга телами и с хохотом катались по земле, а то, бывало, запихивали мяч под рубашонки и изображали беременность, а потом и роды, а потом кидались этим мячом. Дети играют во все, чем занимаются взрослые, но игра в кеммер не была особо интересной. Частенько под конец мы просто щекотали друг друга – а ведь многие дети даже щекотки не боятся, пока не войдут в возраст.
   После пирушки Дори мне в течение всей тувы, последнего месяца весны, пришлось дежурить в яслях Очага. А с началом лета началось и мое первое ученичество в мебельной мастерской возле третьей стражи. Мне нравилось вставать спозаранку и бегом бежать через весь город по крытым переходам и подыматься вверх по склонам открытых; после минувшего тау многие переходы были все еще полны воды, достаточно глубокой для каяков и плоскодонок. В неподвижном воздухе все еще держалась прохлада и свежесть; солнце вставало из-за старых башен Недворца, красное, как кровь, и все воды и окна города полыхали алым и золотым. А в мастерской стоит пронзительно сладкий запах свежесрубленного дерева и взрослых людей, тяжело работающих, терпеливых и требовательных, принимающих меня всерьез.
   – Я уже не ребенок, – говорю я себе. – Я взрослый человек, работник.
   Но почему мне все время хочется плакать? Почему мне все время хочется спать? Почему я все время злюсь на Сетера? Почему Сетер все время натыкается на меня и говорит «Ох, извини» таким дурацким сиплым голосом? Почему я так неуклюже управляюсь с большой электрической фрезой, что порчу шесть ножек для стульев одну за другой?
   – Уберите ребенка от фрезы, – кричит старина Март, и я погружаюсь в бурное унижение. Я никогда не буду плотником, я никогда не буду взрослым, и вообще – на кой ляд кому нужны ножки для стульев!
   – Я хочу работать в садах. – Таким было мое заявление матери и бабушке.
   – Закончи обучение, и следующим летом можешь работать в садах, – сказала бабушка, и мать кивнула.
   Этот разумный совет показался мне бессердечной несправедливостью, предательством любви, приговором, обрекающим на отчаяние. Меня трясло от гнева и распирало от бешенства.
   – Да что такого плохого в мебельной мастерской? – спросили меня старшие после нескольких дней гнева и бешенства.
   – А почему там вечно эта дубина Сетер ошивается?! – раздался мой ответный вопль. Дори, бывший матерью Сетера, поднял бровь и улыбнулся.
   – Тебе хорошо? – спросила меня мать на балконе после возвращения с работы, а мне только и удалось рявкнуть: «Отлично!» – и броситься в уборную, где меня и вырвало.
   Мне было плохо. Спина у меня все время болела. Голова у меня болела и кружилась. Что-то, чего мне не удавалось даже определить, некая часть моей души терзалась острой, одинокой, нескончаемой болью. Все во мне страшило меня: мои слезы, мой гнев, моя дурнота, мое собственное неуклюжее тело. Оно не ощущалось как мое тело, как я. Оно ощущалось как нечто другое, как одежда не по мерке, вонючее тяжелое пальто, принадлежавшее какому-то старику, какому-то покойнику. Оно не было моим, оно не было мною. Крохотные иголочки боли пронизывали мои соски, обжигая, как огонь. Когда мне случалось поморщиться и поднести руки к груди, мне было ясно, что все видят, что со мной творится. И все могут ощутить, как от меня пахнет. От меня исходил резкий и едкий, как кровь, запах, словно от свежесодранных шкурок пестри. Мой клитопенис напухал до громадных размеров и высовывался между срамных губ, а затем съеживался до таких ничтожных размеров, что мочиться было больно. Мои срамные губы чесались и краснели, словно искусанные мерзкими насекомыми. Глубоко у меня во чреве двигалось нечто, росло нечто чудовищное. Мне было стыдно. Мне хотелось умереть.
   – Сов, – сказала моя мать, садясь на кровать возле меня со странной, нежной, заговорщической улыбкой. – Не пора ли нам выбрать твой день кеммера?
   – Я не в кеммере! – со страстью вырвалось у меня.
   – Нет, – сказала Гуир. – Но через месяц, я думаю, будешь.
   – Нет, не буду!
   Моя мать погладила меня по волосам, по лицу, по руке. «Мы лепим друг друга по человеческому образу и подобию», – говаривали старики, когда гладили младенцев или детей постарше, а то и друг друга, этими долгими, медлительными, ласкающими движениями.
   – Сетер тоже скоро войдет в кеммер, – спустя недолгое время сказала мать. – Но, как я полагаю, на месяц-другой позже тебя. Дори предлагает устроить день двойного кеммера, но я считаю, что у тебя должен быть твой собственный день в подходящее для тебя время.
   – Мне не нужно, – вырвалось у меня сквозь слезы, – я не хочу, я только хочу, я только хочу уйти…
   – Сов, – сказала моя мать, – если ты хочешь, ты можешь отправиться в дом кеммера в Геродда Эребе, где ты никого не будешь знать. Но я думаю, что тебе будет лучше здесь, где все люди тебя знают. Им это понравится. Они будут так рады за тебя. Ох, как же твоя бабушка гордится тобой! «Вы видали мое внучатое дитя? Сов, что за прелесть, что за махад!» – всем уже до слез надоело слушать о тебе…
   Махад – это словечко диалектное, рирское словечко. Оно означает человека сильного, красивого, щедрого, достойного, человека надежного. Строгая мать моей матери, которая приказывала и благодарила, но никогда не хвалила, сказала, что я – махад? От этой жуткой мысли у меня мигом слезы высохли.
   – Ладно, – сами собой выговорили с отчаянием мои губы. – Здесь. Но не через месяц! Этого не будет. Я не буду.
   – Дай-ка я посмотрю, – сказала моя мать. Сгорая от смущения, но и радуясь необходимости подчиниться, мне удалось встать и расстегнуть штаны.
   Моя мать бросила беглый деликатный взгляд и приобняла меня.
   – Да, в следующем месяце, это уж наверняка, – сказала она. – Через денек-другой тебе станет легче. А через месяц все будет совсем по-другому. Правда, будет.
   Само собой, на следующий день головная боль и жгучий зуд миновали, и хотя мне почти все время хотелось спать, невзирая на усталость, работа у меня стала спориться лучше. А еще через пару дней мое тело снова сделалось почти прежним, легким и гибким. Только если прислушаться, где-то крылось былое странное ощущение, ни с какой частью тела в отдельности не связанное, иногда очень болезненное, а иногда всего лишь странное, такое, что его почти хотелось испытать вновь.
   Мы с моим кузеном Сетером вместе проходили ученичество в мебельной мастерской. Раньше мы не ходили на работу вместе, потому что Сетер так и остался слегка хромым после эскапады с веревкой несколько лет назад и добирался до работы плоскодонкой, пока на улицах еще оставалась вода. Но когда закрыли шлюз Арре и дороги просохли, Сетеру пришлось ходить пешком. Вот мы и шли вместе. Первые пару дней мы особо не разговаривали. Во мне все еще оставалась злость на Сетера. А все из-за того, что я не могу больше бежать сквозь рассвет, что мне приходится идти, приспосабливаясь к чужой хромоте. И еще из-за того, что Сетер рядом. Всегда рядом. Выше меня ростом, ловчей меня с фрезой – да вдобавок эти длинные тяжелые, блестящие волосы. Ну кому может прийти в голову отращивать такие длинные волосы? Мне казалось, что волосы Сетера лезут мне в глаза, словно бы мои собственные.
   Жарким вечером окре, первого летнего месяца, мы возвращались, усталые, с работы. Мне было видно, что Сетер хромает и пытается скрыть хромоту или хотя бы не обращать на нее внимания, пытаясь покачиваться в такт моим быстрым шагам, выпрямившись и нахмурившись. Огромная волна жалости и восхищения захлестнула меня, и все то странное, растущее, вся новая сущность, где бы она ни пряталась в моем нутре, в глубине моей души, потянулась и развернулась вновь, развернулась навстречу Сетеру, терзаясь и алкая.
   – Ты входишь в кеммер? – Голос, исходивший из моих уст, был низким и хриплым, как никогда прежде.
   – Через пару месяцев, – ответил Сетер, избегая меня взглядом, все еще напряженный и нахмуренный.
   – Похоже, со мной будет это, ну, мне придется сделать это, ну, знаешь что, довольно скоро.
   – Хорошо бы и мне поскорее, – сказал Сетер. – Скорей покончить с этим.
   Мы не глядели друг на друга. Мне удалось замедлить шаг очень постепенно, так что теперь мы неторопливо шли бок о бок.
   – Ты иногда чувствуешь, что у тебя сиськи прямо-таки горят? – Вопрос сорвался с моих уст прежде, чем до меня дошло само намерение задать его.
   Сетер кивнул.
   – Послушай, а твой писун… – произнес после паузы Сетер.
   Мой подбородок опустился в утвердительном кивке.
   – Наверное, так и выглядят чужаки, – с отвращением вырвалось у Сетера. – Это, эта штука торчит наружу и делается такой большой… и мешает.
   На протяжении примерно мили мы обсуждали и сравнивали наши симптомы. Какое же это было облегчение – поговорить об этом, найти товарища по несчастью. Но и как же странно слышать, что и у другого те же беды.
   – Я тебе скажу: что я во всем этом ненавижу, – взорвался Сетер. – Что я во всем этом действительно ненавижу. Это обесчеловечивает. Чтобы твое собственное тело крутило тобой, как ему вздумается, бесконтрольно – я не могу даже мысли такой вынести. Быть просто секс-машиной. И любой человек становится для тебя тем, с кем можно заниматься сексом. Ты знешь, что люди в кеммере сходят с ума и умирают, если рядом нет никого в кеммере? Что они даже могут нападать на людей в сомере?
   – Быть не может! – Меня это потрясло.
   – Еще как может. Мне Тэрри рассказывал. Один водитель грузовика в Верхнем Каргаве вошел в кеммер как мужчина, когда их караван застрял в снегу, а он был большой и сильный, и он сошел с ума, и он, ну, сделал это со своим напарником, а напарник был в сомере и пострадал, всерьез пострадал, пытаясь отбиться. А потом водитель вышел из кеммера и покончил с собой.
   От этой жуткой истории тошнота подступила у меня к горлу от самого желудка, и мне не удалось вымолвить ни слова.
   – Люди в кеммере даже уже и не люди, – продолжал Сетер. – И мы должны делать это – мы должны так поступать.
   Наконец этот жуткий одинокий страх обнаружил себя. Но разговоры о нем не приносили облегчения. Облачившись в слова, он лишь делался огромнее и страшнее.
   – Это глупо, – сказал Сетер. – Это примитивное средство для продолжения рода. Цивилизованным людям нет никакой надобности через это проходить. Люди, которые хотят забеременеть, могли бы делать себе такие уколы. Это было бы генетически разумно. Можно было бы выбирать, от кого зачать. И не было бы всего этого инбридинга, когда люди трахаются со своими отпрысками, как животные. Зачем нам быть животными?


скачать книгу бесплатно

страницы: 1 2

Поделиться ссылкой на выделенное