Владислав Крапивин.

Шестая Бастионная

(страница 2 из 27)

скачать книгу бесплатно

   Ребята быстро взглядывали друг на друга и расходились – видимо, они учились в разных школах. Но не в том беда, конечно, что они расходились, а в том, как это делалось. Их взгляд был короткий, сбивчивый какой-то. И нерешительный, и насупленный. И все это в полсекунды. Посмотрят, будто хотят шагнуть друг к другу, обрадоваться, сказать что-то, и тут же – раз! – будто стенка между ними. И повернулись, пошли в разные концы. Мечется коричневый плащик за Меркуренком, цепляется за камни и траву Антошкина сумка.
   Я был уверен, что это два давних друга, которых развела большая ссора и обида. Такие друзья если уж ссорятся, то по очень важной причине. Они не выясняют отношений в обычной мальчишечьей драке или скандальном споре. Они страдают молча, и каждого гложет тоска по прежней дружбе. И подойти друг к другу не могут: мешает не стыдливость и не мелкое самолюбие, а что-то очень Серьезное. Такое, что не можешь пересилить и простить.
   Да, но как жить без друга? Без Вовки, без Андрюшки, без Владика – без того, кто вчера был тебе как брат (а может, и лучше брата, потому что братьев мы не выбираем, а друга находим сами). И вот ночью мычишь в подушку, как от зубной боли, а на уроках не слышишь ни ребят, ни учителя и даже не читаешь в дневнике размашистые записи классной руководительницы.
   …Сегодня Меркуренок вышел раньше Антошки. Сбежал с крыльца, порывисто оглянулся, чуть ссутулился и легкой своей походкой двинулся вдоль кромки тротуара.
   Он был почти в полквартале от своего дома, когда из-под арки появился Антошка. Меркуренка он увидел сразу. Несколько секунд он стоял с опущенными руками (сумка валялась у ног). Потом Антошка негромко, но с отчаянной решимостью (и с резкой жалобой!) сказал вслед Меркуренку:
   – Сережа…
   Между ними была чуть не сотня их мальчишечьих шагов, но тот услыхал. И сразу встал, как по команде «замри!», И толчком повернулся.
   Антошка медленно, боязливо поднял над плечом ладонь, будто хотел помахать и не решился.
   Я был на другой стороне улицы, на одинаковом расстоянии от того и от другого. И все же я разглядел издалека (а может, просто угадал), как широкий рот Меркуренка дрогнул и растянулся в улыбку. Гибкий коричнево-бронзовый мальчишка выдернул из-под накинутого пиджачка тонкую руку и замотал растопыренной ладошкой над головой с гребешками-крылышками.
   – Се-ре-жа-а!! – ликующе завопил Антошка. И замахал двумя руками.
   Тогда Меркуренок сдернул пиджачок-плащик и закрутил им в воздухе, будто подавал веселый сигнал с берега далекому кораблю.
   – Вовка! – крикнул он.
   – Ты ко мне приходи-и!! – счастливым криком отозвался Антошка-Вовка.
   – Ладно-о!!
   Они, улыбаясь и радуясь вновь обретенному счастью, стали пятиться и все махали друг другу, пока Вовка не врезался спиной в грузную тетеньку, которая дала ему шутливого шлепка.
Тогда мальчишки громко засмеялись и бегом бросились каждый в свою сторону.
   …Я иду по солнечной стороне, и мне так хорошо, будто я сам стал десятилетним пацаненком и снова встретил давнего друга детства.
   Я радуюсь за Вовку и Сережу – цепь их дружбы спаялась накрепко. Да здравствует город, где утро начинается с такой справедливости судьбы!
   Да здравствует улица, где пробегающий навстречу мальчишка вдруг заглянул мне в лицо радостно и открыто – как четвероклассник Алька, с которым мы когда-то сидели на соседних партах и мечтали откопать клад на обрывистом берегу сибирской реки Туры!
   Да здравствует море, которое искрится и синеет в конце белых улиц и несет на себе далекие паруса яхт, похожие на летучие семена!
   Да здравствует день, который начинается с такого хорошего утра!
   Этот день, этот город распахнуты передо мной, время сделало мне щедрый подарок, судьба опять привела меня сюда.
   Я знаю, что у меня сегодня будет много хороших встреч. Сперва я повидаюсь с восьмиклассниками во дворе старинной, похожей на замок школы номер три – эти ребята, сами того не ведая, помогли мне написать книгу; о море и крепкой дружбе. Девочки будут вежливо улыбаться и задавать серьезные вопросы о литературе, а мальчишки толкаться и наперебой щелкать моим «Зенитом». Затем они утыкают мою рубашку новой порцией севастопольских значков…
   Потом я загляну в яхт-клуб, где мой друг Олег Вихрев недавно стал капитаном новой яхты и готовит ее к дальнему плаванию.
   Может быть, я поеду в Херсонес, где в солнечной тишине и стрекоте кузнечиков греются среди желтых камней и зарослей дрока тысячелетние мраморные колонны, а в сухой траве хрустят под ногами черепки древних ваз и кувшинов.
   Надо еще потолкаться на рынке, заваленном разноцветными грудами фруктов, потом пройти к школе на Одесской улице, повстречать там знакомого пятиклассника Владика Глущенко и наконец подарить ему давно обещанную книгу (я прихватил ее с собой). Владик тихонько обрадуется, будет посапывать остреньким, чуть веснушчатым носом и опять станет смущенно приглашать в гости, на улицу Очаковцев, чтобы познакомить с очень хорошим человеком – годовалым племянником Санькой…
   Я люблю этот город. Разные у меня были в нем дни: были суровые, связанные с памятью о войне, с бедами и потерями; были пасмурные – с серыми дождями и неудачами. Но солнечных – больше.
   А этот день – я знаю – будет долгим и беззаботным. И половину его я проведу в неторопливом бродяжничестве По тихим улицам Артиллерийской слободки и по Шестой Бастионной.
   Шестую Бастионную я несколько раз пройду из конца в конец.
   Ничего особенного нет в этой улице. Но для меня она удивительным образом переплелась с улицами детства. То пересекается с ними, то продолжает их, убегая к морским обрывам…


   Когда спрашивают, почему я, человек вполне сухопутный, так привязан к Севастополю, к морякам и кораблям, я говорю:
   – Потому что в детстве мне очень не хватало моря.
   Детство я провел в Тюмени. Тюмень тогда еще не славилась как столица нефтеносного края. Это был город с деревянными тротуарами на центральных улицах, довольно зеленый летом и тонувший в грязи осенью.
   Наш дом номер пятьдесят девять стоял в самой середине улицы Герцена. Одноэтажная и немощеная, эта улица по тогдашним масштабам считалась очень длинной. Начиналась она у старого Текутьевского кладбища, которое синело вдали, как неведомый лес, а кончалась у Земляного моста через лог, недалеко от района Большое Городище.
   По вечерам над крышами Городища и дальними тополями горели очень яркие закаты. Со стороны заката брели с пастбища коровы. Я каждый раз поражался, из какой дальней дали шагают эти невозмутимые Милки, Машки и Зорьки. Ведь за Земляным мостом, за Городищем, за таинственными башнями старинного монастыря были, говорят, еще кварталы, дороги, военный городок со стрельбищами, а уж потом начинались луга и рощицы. Сам я до семи лет не бывал ни в том, ни в другом конце улицы. Порой мне казалось, что на востоке, за страшновато-загадочным кладбищем, и на западе, за чернеющими на закате тополями, сразу начинаются неизведанные края. С заповедными лесами и непохожими на Тюмень городами. И с морем…
   Осенью сорок шестого года, когда мне было восемь лет, мы с мамой переехали с милой сердцу улицы. Недалеко переехали, за пять кварталов, на Смоленскую. И хорошо хоть, что недалеко…
   Смоленская на первый взгляд ничем не отличалась от улицы Герцена. Те же домики, ворота и хлипкие деревянные тротуары. Но была она гораздо короче, несолидно виляла, и в концах ее никогда не светились ни восходы ни закаты. И я ни разу не мог представить, что за дальним краем этой улицы есть что-то необыкновенное.
   И я то и дело убегал туда, где провел свое дошкольное детство. Там была родина. Там были друзья-приятели. Были и недруги, но даже они казались симпатичнее недругов на Смоленской. И там, в нашем длинном одноэтажном флигеле, по-прежнему жил холостяком дядя Боря.
   Дядя Боря – это мамин брат. Уже тогда он был немолод и болен. Во время войны он перенес жесточайшую дистрофию, считался среди соседей полным неудачником, но душа и характер у него были неунывающие. Он учил меня делать луки и деревянные мечи, бумажные кораблики и самолеты, рассказывал о своем детстве на берегах Вятки, о шумных и дымных химических опытах, которыми увлекался в школьные годы. И при случае довольно безжалостно высмеивал меня, если узнавал, что я опять спасовал в стычке с вечным соперником Толькой Петровым.
   Обитал дядя Боря в проходной комнатушке между Общей кухней и комнатами, где после нас поселилось большое семейство моего приятеля Вовки Покрасова. Имущество дяди Бори состояло из двух табуретов, трехногого Кухонного стола (четвертый угол был прибит прямо к стене), ходиков с картонным циферблатом и тяжелыми плоскогубцами вместо гири и оклеенного драной клеенкой чемодана, где лежала кое-какая одежда, бритва и потрепанная книжка «Евгений Онегин». Эта книжка была чем-то дорога дяде Боре, он ни разу не дал мне ее полистать.
   Спал дядя Боря на железной койке с досками вместо сетки. Но, когда мы уезжали из этого дома, мама оставила дядюшке широкую кровать с узорчатыми спинками из железных завитушек и медными шишками в виде крошечных самоваров.
   Да! Еще был самовар! Правда, подставка у него отвалилась и нижней частью он был засунут в старую, обгорелую кастрюлю. В другой такой же кастрюле дядя Боря варил картошку. Она вместе с хлебным пайком была в те годы почти единственной дяди Бориной едой. Но варил он картошку здорово! С лавровым листом, с укропом, в каком-то особом душистом пару. Клубни получались покрытыми мягкой розоватой корочкой и пахли, как райские плоды. Подуешь на картофелину, макнешь в крупную серую соль и, слегка обжигаясь, начинаешь жевать ее вместе с тонким пластиком хлеба…
   Варили мы картошку на таганке. Дядя Боря ставил таганок на плиту, в зев большущей русской печи, сложенной в общей кухне. Зажигал под кастрюлей костерок из трескучих щепок. Отблески разлетались по стенам. Искрился в углу пузатый самовар (не дяди Борин, а Шалимовых, соседей), в погашенной лампочке дрожала оранжевая искра. Посидеть у огонька приходили с вечерней улицы ребята. Они вспоминали недавний футбольный матч с пацанами с улицы Челюскинцев или спорили, кто победит завтра в цирковой встрече по французской борьбе.
   Дядя Боря включался в спор. Он любил азарт спортивных матчей и часто ходил смотреть борцовские соревнования на арене. Тем более что это было недалеко: деревянный, пестреющий фанерными афишами цирк стоял в квартале от нас, на углу Первомайской. Вечерами было слышно, как перед началом представления оркестр играет марш Дунаевского…
   От цирковой темы разговор переходил на другое. Иногда дядю Борю просили рассказать какую-нибудь историю. И он, посмеиваясь, рассказывал о том, как в детстве с друзьями напугал вредную соседку: они выдолбили тыкву, намалевали на ней рожу, прорезали глаза и зубастую пасть, вставили внутрь свечку и поднесли такого «гостя» к соседкиному окну. Или о том, как он катался в тележке, запряженной громадным воздушным змеем. Или как ехидная коза съела его папку с документами, когда он служил в страховой конторе и ходил по дворам, переписывая хозяйственные строения…
   Но иногда дядя Боря говорил о серьезных вещах. На пример, каким городом станет Тюмень в будущем. Он работал в плановом отделе какой-то строительной организации, и через него «проходили» многие чертежи и проекты.
   Проекты были фантастичны. Оказывается, на нашей улице уже запрещено строить дома ниже двух этажей. В центре города будет возведено множество кирпичных зданий. А за рекой скоро построят – невозможно поверить! – шестиэтажную больницу. В городе, где верхом монументальности было несколько четырехэтажных домов, это казалось непостижимым. И мы притихали, пораженные грядущим размахом цивилизации… А дядя Боря щепал смолистую лучину и подбрасывал под кастрюлю. Кастрюля начинала булькать, крышка на ней подпрыгивала…
   Но еще больше я любил зимние вечера, когда мы топили голландку.
   Круглая, обитая черным железом печка стояла посреди флигеля и выходила на четыре стороны: половиной – в две комнаты Покрасовых, четвертушкой – к Шалимовым и еще четвертушкой – в дяди Борину каморку. Дверца находилась здесь, у нас с дядей Борей. Тяжелая, с выпуклым, узорным литьем. Чтобы открыть ее, нужно было открутить могучий винт и убрать чугунный засов. За тяжелой дверцей была еще одна – тонкая, с овальным отверстием – поддувалом.
   Дрова в голландке разгорались стремительно. Печка начинала празднично гудеть, как топка на веселом пароходе (так мне казалось). Прижимаясь лицом к изогнутым прутьям кроватной спинки, я смотрел, как мечется в глазке поддувала желто-белое пламя. Тонкая дверца мелко дрожала. Не выдержав вибрации, круглый лепесток заслонки срывался и закрывал поддувало. Тогда дядя Боря слегка отодвигал дверцу. Гул огня переходил в мурлыканье, оранжевый свет вырывался из печки и плясал на цирковой афише, где фокусник Мартин Марчес выкидывал из рукавов цветные ленты. Ленты выписывали в воздухе две буквы М…
   Мурлыканье печки убаюкивало, и я не сопротивлялся дреме. Спешить было некуда, я ночевал у дяди Бори. Но тут с шумом являлся Володя Шалимов – студент лесного техникума – со своими приятелями. Приносили заиндевевшую на морозе гитару.
   Меня деликатно выпроваживали с кровати, на ней рассаживались гости. Вваливался Вовка Покрасов с охапкой дров: его семейство посылало свою долю для печки.
   Мы с Вовкой устраивались у трехногого стола и лениво расставляли на картонной доске шашки. У потолка повисали слои табачного дыма. Начинала рокотать гитара.
   Или мне сейчас так помнится, или в самом деле все песни были о море и дальних краях…
   «Прощайте, скалистые горы…»
   «На рейде ночном легла тишина…»
   «Ой вы, ночи, матросские ночи…»
   «Плещут холодные волны…»
   А потом разухабистая:
   «В кейптаунском порту с какао на борту «Жанетта» набивала такелаж…»
   Может быть, Володя глушил тоску по океанам: из-за сломанной и плохо сросшейся руки он не попал в морское училище-Гитара начинала рокотать тише и печальнее. Это наступало время песни о Диего Вальдесе, которого не пощадила судьба – сделала из вольного бродяги верховного адмирала. Потом на одних басовых струнах звучал тревожный киплинговский марш:

     Осторожно, друг: бьют туземцев барабаны —
     Они нас ищут на тропе войны… 

   Дядя Боря иногда подпевал, а чаще молча слушал да подбрасывал в печку дрова. (Вот и Лешка Шалимов, Володин брат-пятиклассник, принес полешки). Дядя Боря прикуривал, ухватив желтыми пальцами выпавший на железный лист уголек. Лицо его было неулыбчивым.
   Он был в душе поэтом и путешественником, но жизнь получилась не такая. Надо было помогать матери и родственникам, пришлось работать поближе к дому на конторских должностях. Да к тому же не пойдешь в матросы с больным позвоночником. Но дядя Боря никогда не жаловался на судьбу и печальным бывал редко. Пожалуй, только во время песен. Наверно, они напоминали, что он до сих пор не видел моря…

   Я ловлю себя на том, что далеко ушел от разговора о Севастополе. Но мне хочется вспомнить подробности тех дней, когда я впервые ощутил тоску по этому городу. Все это неразрывно: комнатка с одним окном, старые ходики, гитара, афиша на стене, хорошие люди, которые грустили о море. И книга, которую я стащил у Лешки Шалимова.
   Это случилось в начале июня. Дяди Бори не было дома, и я от нечего делать зашел к Шалимовым. Лешка сердито мастерил из загнутой медной трубки и гвоздя пугач-хлопушку. На меня он глянул с хмурым равнодушием. Вообще-то мы были хорошими знакомыми, почти приятелями, потому что несколько лет жили рядом. Но иногда Лешкин возраст брал свое, и тогда я чувствовал себя малявкой. Случалось, что Лешка с друзьями-ровесниками хихикал над моими большими ушами и пугал мохнатыми гусеницами, которых я жутко боялся. В те дни, о которых я рассказываю, он дразнил меня непонятным прозвищем Кнабель. Дразнил за голубой нарядный костюмчик – мне прислал его в посылке отец (он еще не демобилизовался и служил в Германии). Прозвище было обидным и несправедливым, потому что я обновкой нисколько не хвастался. Просто больше не в чем было ходить, все прежние штаны и рубашки поистрепались.
   Впрочем, Лешкины дразнилки были беззлобные. А по-настоящему злился он, если к нему лезли под руку во время важной работы. Поэтому я не стал соваться и разглядывать пугач, а смирно присел на укрытую суконным одеялом койку.
   На коричневом сукне лежала книга. На книге были разлапистые якоря и парусные корабли. И слова: «С. Григорьев. Малахов курган».
   «Тюх… Тюх-тюх-тюх…» – затолкалось у меня сердце. Все, что было связано с морем и парусами, приводило меня в волнение. Книгу я тихо открыл и стал читать, как десятилетний мальчик Венька стоит на крыше своего дома и смотрит на входящую в бухту эскадру.
   Страница за страницей… Я листал их неслышно и сидел не шевелясь, хотя ныла спина, а колючее одеяло кусало ноги. Я боялся лишним движением напомнить про себя Лешке. Если с пугачом не заладится, Лешка книгу отберет, а самого меня выставит.
   Видимо, с пугачом ладилось. Лешка, не сказав ни слова, ушел, а через минуту на дворе грохнуло и перепуганно завопили куры. Выстрел встряхнул меня. Надо было принимать решение. Сказать Лешке «дай почитать»? Он может ответить «бери», а может и буркнуть «сам читаю», или «не моя», или «иди ты на фиг, Кнабель»…
   Я непослушными пальцами расстегнул на животе перламутровые пуговки, запихал книгу под куцую заграничную рубашечку и боком скользнул на кухню, а потом в комнату дяди Бори. Щелкнул на двери крючком и замер с книжкой у стола…
   Через какое-то время (кто его знает, через какое!) Лешка задергал дверь.
   – Кнабель! Это ты стырил книгу?
   – Сам «Кнабель», – дерзко отозвался я, уповая на прочность крючка.
   – Ну ладно, Славка. Давай сюда… – сказал Лешка довольно миролюбиво.
   – Я только маленько почитаю.
   Дверь задергалась изо всех сил.
   – Давай сюда, кому говорят!
   – Жила! Все равно не дам, пока не дочитаю! – отчаянно сказал я, потому что расстаться с повестью о Севастополе было выше сил.
   – Ну, только выйди, – нехорошим голосом предупредил Лешка.
   В окно я увидел, как он присел на крылечко и стал скоблить спички для пугача.
   Выходить я не собирался. Но в любую минуту мог явиться кто-нибудь из Некрасовых и пришлось бы отпереть дверь.
   Я тихо откинул крючок. Потом проник в незапертую квартиру к Некрасовым, а оттуда через окно выбрался на улицу.
   Домой я не пошел. Чего доброго, Лешка явится за книгой и туда. Я забрался в гущу желтой акации в сквере у цирка и просидел там с «Малаховым курганом» до вечера. Потом читал дома допоздна, а кончил к середине следующего дня, когда за окном плескался и лопотал теплый июньский дождик, перебиваемый солнечными вспышками.

   Виноватый, готовый к заслуженной каре, но все равно счастливый, понес я книгу Лешке. По лужам. Лешка встретил меня миролюбиво. Даже не сказал «Кнабель». Может, потому, что я был босой, с ногами, заляпанными до колен грязью, а голубой костюмчик, истерзанный и перемазанный в пыльных кустах акации, потерял свой заграничный блеск. А может, Лешку подкупила моя виноватость. Или он что-то понял… В общем, он улыбнулся распухшими после недавней драки губами и самокритично произнес:
   – Ловко ты вчера меня обкрутил… – Потом вытащил из кармана пугач и великодушно предложил: – Аида, жахнем…
   Я побаивался жахать. Но признаться в этом Лешке… К тому же десятилетний Венька из повести «Малахов курган» не боялся палить из настоящей мортиры и даже медаль за свою стрельбу получил.
   И мы за помойкой по очереди грохнули зарядами из пяти спичек (и я даже почти не жмурился). А про книгу Лешка сказал:
   – Да ладно, у меня сейчас «Восемьдесят дней вокруг света» есть. А эту читай еще, если охота…
   И я читал еще. На второй раз и на третий. Не спеша. Про Веньку и про Нахимова, про гибель кораблей, затопленных у входа в бухту, и про матросов на бастионах. В книге было много печального, но сильнее печали была гордость. Спокойная такая гордость людей, которые дрались до конца и сделали все, что могли. Тогда я впервые, смутно еще, почувствовал, что в самые тяжкие дни гордость для человека может быть утешением… Если он держался до последнего, если не сдался…
   А еще в книге был сам город. Севастополь. Я читал о жутких бомбардировках, о развалинах и пожарах, но сквозь дым военного разрушения продолжал видеть мирный и солнечный город у необозримого моря – тот, который видел Венька с крыши в начале повести. Тот, который нужен был мне. Уже тогда я представлял его совершенно отчетливо. Синие-синие бухты, желтые слоистые обрывы, оранжевую ребристую черепицу на белых домиках, каменные лестницы в запутанных переулках, полукруглые равелины с амбразурами, маяки и бастионы…
   Я рассматривал рисунки. Они были сделаны тонкими штрихами, очень понятно и удивительно похоже на то, что написано. Портреты севастопольцев, корабли, орудия. Может быть, сейчас эрудированные критики-искусствоведы нашли бы эти картинки излишне реалистичными и несовременными, не знаю. Мне они нравились. Не меньше, чем сама книга.
   Потом, уже взрослым, я узнал, что рисунки для книги делал художник Павел Иванович Кузьмичев, который много лет работал в журнале «Пионер».

   Однажды в редакции «Пионера» сильно затянулось какое-то совещание, и я провожал Павла Ивановича домой. Мы ехали в такси по вечерней Москве. По дороге я рассказал, как читал в детстве «Малахов курган» и как мне нравились иллюстрации.
   Павел Иванович расчувствовался. И стал вспоминать, с какой радостью работал над рисунками,
   – Сергею Тимофеевичу они тоже нравились… Мы с ним хорошо знакомы были. Знаете, я ведь помню, как он работал над своим «Курганом». С любовью работал, переживал. Однажды встречаю, а он говорит просто со слезами: «Похоронил я сегодня свою Хонюшку…»
   Хоня – это старшая сестра Веньки, она умерла во время обороны города. Я помню в книге ее маленький портрет – на фоне покосившихся, торопливо сколоченных кладбищенских крестов…
   Мы с Павлом Ивановичем поднялись к нему в мастерскую и засиделись до полуночи. Он подарил мне свою гравюру «1942 год». Одноногий солдат на костылях движется куда-то по размытой дороге, а на горизонте разрушенный город.
   Войны не щадили ни людей, ни города…

   После Первой обороны от Севастополя остались груды обгорелых камней. А в те дни, когда я впервые прочитал об этом лучшем на свете городе, он опять лежал в развалинах. Я это знал, и от такого горького знания у меня временами появлялась тяжкая, совсем не мальчишечья тоска. Все равно как если бы у меня на глазах разграбили, расстреляли; разбомбили мою улицу Герцена. Мне даже снился тогда пустой черный сон: будто я и мама идем откуда-то осенним вечером, сворачиваем с улицы Дзержинского к нашему дому – а дома нет. Угольные, мокрые от дождя развалины, обгорелый, обломанный тополь, желтая лампочка на кривом столбе, а вокруг нее летящий бисер дождя. И глухо, мертво вокруг. Я поворачиваюсь к маме, но и мамы уже нет. И некуда бежать, бесполезно звать, потому что пусто и темно – везде… И я стою без слез. И не страшно даже, а только чудовищно одиноко и беспросветно.
   Избави нас судьба от таких снов…


скачать книгу бесплатно

страницы: 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27

Поделиться ссылкой на выделенное