Казимир Валишевский.

Вокруг трона

(страница 5 из 34)

скачать книгу бесплатно

   О Петре Румянцеве говорили, что он был сыном покойного монарха, появившимся на свет после его смерти в 1725 г. Девятнадцати лет Румянцев, в чине капитана, командовал при Гросс-Егерндорфе резервом победоносной армии, а при Кунерсдорфе – центром. Пятнадцать лет спустя, 21 июля 1774 г., он подписывал на барабане Куйчук-Кайнарджийский мир. Екатерина приготовила ему прием, достойный триумфа, а также ее собственного воображения, влюбленного во все грандиозное: она пожелала встретить его под триумфальной аркой, откуда он вместе с ней должен был поехать верхом до Кремля. Но, по своей застенчивости и нелюдимости, Румянцев отказался от такого торжества; она устроила ему другое, менее театральное: он получил почетный титул Задунайского, орден Андрея Первозванного, шпагу с бриллиантами, маршальский жезл, тоже с бриллиантами, шляпу с лаврами, тысячи душ крестьян и миллионы рублей деньгами. Увы! Спустя несколько лет предмет таких почестей и щедрот превратился в жалкий обломок разбитого корабля, бросаемый из стороны в сторону бурным водоворотом, на поверхности которого появилась фортуна Потемкина. При объявлении второй турецкой войны Румянцев, правда, получил начальство, но Потемкин устроил так, что он не мог ничего делать: ему не давали ни войск, ни провианта, ни боевых припасов, ни случая сражаться. Недавно вышла в свет часть переписки между обоими генералами за время этой кампании. С ее помощью пытались доказать, что Румянцев признавал превосходство своего противника. Она свидетельствует только, что, разыгрывая дикаря, Румянцев умел быть ловким придворным. Его письма не только что вежливы – они нежны; письма Потемкина полны наружного почтения, но в действительности в них нет ни малейшего уважения к положению старого солдата в данную минуту. Было мгновение, когда последний как будто и допускал, что необходим такой человек, как фаворит Екатерины, чтоб вести кампанию в стране, куда ему вздумалось перевести театр войны, и где он, Румянцев, казался себе «тростинкой, колеблемой ветром в пустыне». В 1789 г. ему надоело командовать воображаемой армией против неприятеля, которого нельзя было открыть; он не находил возможности выйти с помощью какой-нибудь смелой импровизации из круга, в который его замкнули, и стал просить отставки. На этот раз просьбу поспешно исполнили. Он удалился в свое малороссийское имение Таганы, где выстроил себе дворец в виде крепости и заперся в одной комнате, не выходя из нее никогда. Он делал вид, что не узнает собственных детей, которые жили в бедности, и умер в 1794 г., пережив всего несколькими днями Екатерину. Однако говорят, что он был вдохновителем быстрой суворовской кампании, увенчавшейся взятием Варшавы. Этому победоносному полководцу – победившему, впрочем, одних турок – может быть, недоставало другого театра, где бы он мог развить свои стратегические способности, которых дунайская кампания не могла осветить в достаточной степени. [12 - Для оценки военных способностей Румянцева см. Bernhardi. Vermischte Schriften.
Т. I, стр. 84 и сл.; Рунич. «Русская Старина». Т. II, стр. 129; Longeron. Mémoires.]
   Дав Екатерине Суворова, когда она пренебрегла Румянцевым, счастье еще раз доказало относительно нее свою щедрость, множество примеров которой мы находим в ее биографии. И самого будущего князя Италийского долго держали поодаль. А между тем в рядах красивых гвардейских полков, где так легко было находить фаворитов, оказалось не так легко найти полководца. Екатерина нашла Каменского – грубого и жестокого, кусавшего своих солдат на маневрах, вырывая у них куски мяса зубами, велевшего раздевать пленных и обливать их водой, пока они не замерзали. [13 - Langeron. Mémoires.] Впоследствии этот герой печального образа был главнокомандующим в Наполеоновскую войну, но не покрыл себя славой. Императрица нашла Репнина, полководца более счастливого, чем искусного, продажного, развратного и чванного дипломата, вознаграждавшего себя за второстепенную роль, которую ему приходилось играть на поле битвы, разыгрывавшем сатрапа в Варшаве, где он, как и везде, заботился только о собственной выгоде и удовлетворении своих страстей. Он обирал всех – получал рубли с Екатерины, дукаты со Станислава Августа и милости от княгини Чарторыйской. На Тешенском конгрессе (1778 г.) барону де Бретейлю удалось смягчить его враждебность, сняв со своего стола золотой сервиз, возбудивший зависть Репнина. Впрочем, он был человек образованный, с хорошими манерами, с некоторым литературным лоском, благодаря которому он сделался даже корреспондентом Вольтера и Дидро, [14 - Эта корреспонденция сгорела во время войны 1812 года.] и некоторым оттенком либерализма, доставившим ему доступ в одну из масонских лож. Репнин является истинным типом русского этого переходного времени.
   Панин, брат министра, снова призванный Екатериной в 1774 г. для усмирения пугачевщины, после того как она с таким легким сердцем рассталась с ним в угоду красавцу Орлову – был, по крайней мере, человеком с характером. В Москве, среди всеобщего переполоха, вызванного приближением самозванца, он почти единственный сохранил спокойствие духа и держал себя с достоинством древнего героя. Тем, кто его спрашивал, что надо делать, он отвечал невозмутимо: «Умереть!» Письма его к брату, писанные в эти дни испытаний, представляют прекрасный образчик возвышенной души и беззаветной преданности отечеству. Большинству этих людей – сынов общества, еще образующегося и «уже испорченного прежде, чем успело созреть», как выражались, – и не без некоторого видимого основания – нельзя отказать в любви к родной земле, в вере в ее будущность и готовности жертвовать собой ради ее величия, проявлявшихся сильнее, чем у какого-нибудь из других народов того времени. Эти люди были иногда жестоки и грубы, даже низки, но они любили свою Россию, и, начиная от генерала до солдата, служили ей беззаветно, отдавая труды, кровь и, что еще реже встречается в других странах, всецело, слепо покоряясь приказанию и безусловно, неизменно сохраняя верность знамени. История не знает изменников среди тех, которых Екатерина посылала на смерть в неизведанные земли под командой случайных начальников, и сам Потемкин, несмотря на все свое нерадение и взбалмошность, не наталкивался на недостаток дисциплины.
   Когда взятого в плен Пугачева, в ножных кандалах и с руками, связанными за спиной, привели к Панину, последний спросил его:
   – Как ты смел воевать против меня?
   – Батюшка, да я и против самой государыни воевал!
   Генерал заревел и бросился на своего пленника, награждая его пощечинами, и вырвал у него клок из бороды. Черта полудикого азиата, который на следующий день, забыв свой гнев, станет называть своего пленника Емелькой и ободрять его, чтобы он верил в милость государыни. Этот же самый человек бывал способен на благородные и даже великодушные порывы. За три года до случая с Пугачевым московские власти отказали поставить почетный караул у гроба Салтыкова, героя семилетней войны, впавшего в немилость перед смертью. Панин надел парадный мундир и стал у гроба своего товарища по службе, объявляя, что не уйдет, пока его не сменит почетный караул, на который покойник имел право.
   Впрочем, заслугу победы над Пугачевым и его пленение приписывали – и, как мне кажется, справедливо – одному из подчиненных Панина. Но его звали Михельсоном, и наградой ему послужило лишь забвение.
 //-- II --// 
   На сцену появляется Суворов. Среди военных начальников, прославившихся в царствование Екатерины, это был тип более сложный. Корни семьи Суворова по своему шведскому происхождению питались соками древней возделанной почвы западной Европы; проведя раннюю молодость в семье деда – протоиерея Благовещенского собора в Кремле, Суворов проникся религиозным мистицизмом православной России: начав службу простым унтер-офицером во время семилетней войны, он остался простым человеком из народа, сохранившим смесь наивности, проницательности, дикости и склонности к фантастическому – отличительные черты своего племени. Все это, смешавшись и слившись в уме живом, но беспокойном, в душе отзывчивой и горячей, в темпераменте чрезвычайно нервном, дало в общем крайне сложный, сбивчивый характер, образ то героический, то смешной, производящий впечатление неразрешимой загадки и постоянной мистификации. Все попытки дать объяснение его обычным чудачествам только противоречат друг другу: одни видят желание обратить на себя внимание Екатерины, про которую говорили, что она любила чудачество и чудаков; другие – стремление обезоружить подозрительность фаворитов, вечно бывших настороже. Ланжерон, имевший случай наблюдать героя вблизи, думает, что Суворов начал с притворства в своих странностях, а потом оно уже перешло в привычку и сделалось второй натурой. Утром в лагере он выскакивал совсем голым из палатки и кувыркался в траве. Ростопчин, желая передать ему однажды депеши от Потемкина, застал его в таком виде; Суворов принял депеши, велел принести себе письменные принадлежности и, написав, что следует, возвратиться к своим упражнениям. Самому Ланжерону пришлось встретить весьма курьезный прием, когда он явился к генералу на другой день по взятии Измаила – кровавой победы, отчаянного штурма, сопровождавшегося избиением и недельным грабежом.
   – Где вы получили этот крест?
   – В Финляндии, у принца Нассау.
   – Нассау! Нассау! Да это мой друг.
   Он бросился на шею Лонжерону, и тотчас же:
   – Говорите по-русски?
   – Нет, генерал.
   – Тем хуже! Прекрасный язык.
   Он начал декламировать стихи Державина, но прервался.
   – Господа французы, вы из вольтерианизма ударились в жан-жакизм, потом в райнализм, а там в миработизм, и это конец всего. Вы хромаете?
   – Я повредил себе ногу, упавши с вала.
   – Чего же не сказали раньше?
   Он схватил молодого офицера в охапку, взвалил на плечи, снес с лестницы и оставил там в грязи, не сказав ни слова на прощание.
   Раненый сам при Очакове во время неудачного приступа, он заперся в палатку и отказывался от всякой помощи. На убеждения французского хирурга, посланного к нему Потемкиным, он отвечал только качанием головы, повторяя с видом отчаяния: «Тюренн! Тюренн!» Он признавал только трех великих полководцев в военной истории новейшего времени: Тюренна, Лаудона и себя. Впоследствии он роптал на Бога, нарочно пославшего Бонапарта в Египет, чтобы лишить его, Суворова, славы победить «корсиканского людоеда»... Доктор Массо, выйдя из терпения, сказал, наконец:
   – Так слушайте же! Тюренн, раненый, позволял делать себе перевязки.
   – А!
   Он тотчас бросился на постель и покорно отдался в руки хирурга.
   В сражениях он казался пьяным; но надо сказать, что его всегда сопровождал казак с флягой «лимонада», в сущности же крепкого пунша, к которому он ежеминутно прикладывался. Употреблял ли он его на поле битвы? По-видимому, да.
   Принятый волонтером в русскую армию и получив от принца Нассау приказание под Очаковым отвести два полка, потребованных генералом, граф де Дама ждал дальнейших приказов своего нового начальника. Вдруг перед ним как из земли вырастает незнакомый ему человек и без всякого вступления спрашивает отрывисто:
   – Кто вы?
   – А вы кто?
   – Я Суворов. Кому пишите?
   – Сестре.
   – И я хочу написать ей.
   К крайнему изумлению молодого человека незнакомец берет перо у него из рук и пишет четыре страницы самой невозможной галиматьи. Разговор оканчивается приглашением к обеду. В назначенный час Дама является.
   – Генерал спит, – отвечает его ординарец.
   – А обед?
   – Генерал обедает в шесть часов утра.
   В 1794 г. генерал делается маршалом. По этому случаю он заказывает молебен, приказывает поставить в церкви в две шеренги столько стульев, сколько в армии генералов старше его, приходит в простой куртке и начинает перепрыгивать один за одним через стулья. Только окончив этот символически бег, он надевает мундир, соответствующий его новому чину, и приглашает изумленных священников начать службу.
   В 1795 г. Екатерина пишет Гримму: «Вы, может быть, не знаете, что он (Суворов) подписывает свою фамилию очень маленькими буквами: primo, по скромности, secundo, чтобы все знали, что он не носит очков. Кроме того, если он предлагает кому-нибудь вопрос, надо отвечать ему не колеблясь, немедленно и никогда не говорит: «Не знаю», потому что тогда он страшно сердится; самый же глупый ответ его не раздражает».
   И действительно, князь Голицын рассказывает про него, что он однажды спросил одного из своих адъютантов, сколько звезд на небе, и удовлетворился цифрой, сказанной совершенно наудачу. А Ростопчин упоминает о его негодовании, когда он увидал великого князя Павла в театре с лорнетом, между тем как он у себя в армии запрещал употребление подзорных труб.
   «Суворова называют талантливым человеком», – читаем мы в одном из недавно появившихся в печати писем будущего московского губернатора, – «я уже склонен думать, что он обязан всем скорее своему счастью, чем своему гению. От него отделались в Петербурге, где его дурачества надоели, наконец, императрице, которую он заставлял краснеть. В настоящее время он в Польше; живет в доме графини Потоцкой, обедает в семь часов утра, ходит в грубом парусинном платье и каске на голове, поет в церкви и уверяет всех, что у него прекрасный бас, между тем как его едва слышно». [15 - Письмо Ростопчина.]
   Однако Суворов не был глуп. Иногда он доказывал это в замечаниях насчет своих товарищей по оружию, и очень ядовито. Об одном из них он говорил: «Очень галантный человек... надеюсь, он когда-нибудь вспомнит, что в его армии есть кавалерия». После цюрихского поражения, которое Суворов приписывал Римскому-Корсакову, он звал к себе несчастного поручика и приготовлял ему торжественную встречу. Заметившим ему, что несчастный побежденный предпочел бы, вероятно, обойтись без такого парада, он отвечал: «Как же! он человек придворный, камергер, отдает честь врагу даже на поле битвы!» Когда Корсаков появился, он взял офицерский эспонтон и, встав перед Корсаковым под ружье, сказал:
   – Александр Михайлович, вы так отдавали честь Массене под Цюрихом? Да, так? Только, побей Бог, не по-русски! Нет, не по-русски.
   Отрывки его переписки, напечатанные в 1866 и 1893 гг. в сборнике Масловского, показывают его нам в другом свете. С пером в руках он тоже вечно причудничал: и по-русски и по-французски придерживался самой фантастической орфографии и писал так бессвязно и непоследовательно, что невольно приходит мысль о пьянстве или безумстве. Способ выражения его запутан, эксцентричен: часто совершенно непонятно, что он хочет сказать даже в официальных бумагах к начальникам. Вот образчик, писанный его собственной рукой и помеченный 20 июля 1788 г. Он пишет Потемкину:  [16 - Ошибки против правописания отмечены курсивом. «Милостивейший государь! Великий государь! Наградите Полетаева, Крупеникова дю Клокфора: ничего великого с появления Луны. Герой влюблен в свой новый фрегат; дайте ему имя. Принц Карл! Общее соревнование. Р. S. был свиньей: при первом моем вступлении он поздравил меня своим оборонительным положением.]
   «Monseigneur, grand homme! gécompensès Poletaiew, Kroupenikov du Blocfort: rien du gros n’èchapa des l’apariton de la Lune. Le Hépos est épris de sa nouvelle frégate donnè lui de nom. Prince Charle; émulation commune. P. S. était cochon: á la première entrée il me félicita par sa défensive...»
   В то же время он является карьеристом, покорным и ловким придворным, и, что бы ни говорили его биографы, зорко следит за всяким случаем выдвинуться. Он весьма осведомлен во всех придворных интригах и вопросах первенства; очень старательно пробивается вперед и постоянно озабочен, чтобы кто-нибудь не обогнал его. Если он оказывал почтение Румянцеву в присутствии Потемкина – что ставят ему в заслугу – то это потому, что фаворит подал ему пример. Наряду с этим, он не упускал случая преклоняться перед «великим человеком» и в своих письмах «целует его руку». Он был очень покладист, но зато и очень высокомерен с теми из своих соперников, со стороны которых ему было нечего опасаться, и очень завистлив. В 1793 г. призвание императрицей обратно на службу старого генерал-аншефа князя Долгорукова и пожалование ему титула выше Суворовского вывело его из себя. На следующий год он беспрестанно жаловался на бездействие, «к которому его принуждали, вместо того, чтоб послать сражаться с французскими цареубийцами». Он ярый ненавистник революции. В 1795 г. он говорил генералу де Шаретту:
   «Герой Вандеи, знаменитый защитник веры твоих отцов и трона твоих королей, приветствую тебя! Да хранит тебя всегда бог войск...»
   Это письмо написано не его рукой и, без сомнения, составлено не им. Его слог, с которым мы уже знакомы, вовсе не таков. Вот еще образчик, заимствованный из письма к графу Рибасу, написанного на другой день после взятия Варшавы:
   «Превосходный, дорогой, близкий друг, Осип Михайлович! Вы не можете, впрочем, не знать этого. Но могли ли предполагать? Я останусь в этом случай скептиком до самой смерти. Поклонитесь моим друзьям: у меня не достает времени к ним писать или скорей здоровья, ослабленного занятиями, страданиями и чрезмерной радостью. Прежде всего, Исленов И., генерал-поручик, всюду доступ, постоянный стол и приглашения. На другой день молебствие, двести один выстрел. Августейшая монархиня коленопреклоненная, самый блистательный прием моей дочери... хлеб и соль варшавские отведаны, поднесены собственноручно моей дочери; обед, в середине которого я пожалован. Плачу. Пьют мое здоровье стоя, двести один выстрел; мне совестно передавать выражения, нижайший слуга Бога и Императрицы. Ее великодушие снизошло до того, что она поручила Тищенко при его отъезде заботиться о моем здоровье. Горчаков осыпан милостями и тотчас немедленно отправлен с ж... я боюсь назвать. Да хранит вас Господь! Целую вас». [17 - Собственноручное письмо из переписки с де Рибасом.]
   Можно угадать, что речь идет о маршальском жезле, который императрица прислала ему, и о тосте, провозглашенном ею по этому случаю в честь Суворова. Ничего нет удивительного, что он плакал при известии об оказанных ему почестях: этот непреклонный солдат, с душой закалившейся, как можно думать, в огне битв и сделавшейся недоступной самым обыкновенным чувствам, этот человек, высокомерно смотревший на страдания и смерть, этот невозмутимый организатор ужасных избиений был способен на чувствительность и даже поэзию. Он легко плакал: плакал после своей первой победы в Польше, плакал на дымящихся развалинах предместья Праги, где на его глазах солдаты бросали живьем в огонь женщин и детей; плакал, прощаясь с королем польским, которого только что лишил королевства. Комедия? Шутовство? Ничего нельзя сказать утвердительно. У Суворова была дочь, воспитывавшаяся в Смольном, за воспитанием которой он неослабно следил и которой, между двумя битвами, писал письма всегда странные и несвязные, но проникнутые бесконечной нежностью и проявлявшие много задушевности.
   «Суворочка, душа моя, здравствуй... У нас стрепеты поют, зайчики летят, скворцы прыгают на воздухе по возрастам; я одного поймал из гнезда, кормил изо рта, а он ушел домой. Поспели в лесу грецкие да волоцкие орехи. Пиши ко мне изредка. Хоть мне недосуг, да я буду твои письма читать. Моли Бога, чтобы мы с тобой увидались. Я пишу к тебе орлиным пером; у меня один живет, ест из рук. Помнишь, после того я уже не разу не танцовал. Прыгаем на коньках, играем такими большими кеглями железными, насилу поднимаешь, да свинцовым горохом; как в глаз попадет, так и лоб прошибет. Прислал бы тебе полевых цветов, очень хороши, да дорогой бы высохли. Прости, голубушка сестрица. Христос-Спаситель с тобой». [18 - Это подлинник письма из собраний Талызина. Писано по-русски из Белграда 21 августа 1784. Французский язык Суворова часто трудно понятен. Примером может служить хотя бы следующее место из письма к графу Рибасу: «Feldm. longtemps particulier d’un élan généralis tout de suite borné à une barrière, point d’infiuence ailleurs; repartition des tr. – retourne au col de g...» Фельдмаршал, долгое время частное лицо, вдруг генералиссимус, сейчас задержан у заставы. Другого влияния не имею; раздел тр., возвращаюсь.]
   Ради этой дочери, этой обожаемой Суворочки, которую он часто называл сестрицей, когда не именовал «графинюшкой двух империй», он рисковал однажды впасть в немилость. Он воспротивился тому, чтобы, окончив воспитание, она жила во дворце, где Екатерина приготовила ей комнату возле своей. Его мотивы были понятны. И он гордо возвещал друзьям о намерении выйти в отставку ради спасения чести своей и дочерней. В конце царствования мы видим его, действительно, удаленным от двора, почти в ссылке, во всяком случай, устраненным от всякого участия в военных делах, где его место заняли оба молодых Зубова.
   И несмотря на все эти странности – великий полководец! Это подтверждали многие. Но многие подтверждали и противное. Без сомнения, ему не доставало некоторых черт, составлявших величие полководцев, соперником которых он сам любил называть себя: Тюренна или Лаудона. Ланжерон занес в свои записки: «Его адъютанты, правители канцелярий, писцы – все самые отъявленные негодяи и плуты, какие только есть в России. Он никогда не заботится ни о провианте, ни о порядке».
   Выставляя с другой стороны напоказ свое крайнее презрение к ученым комбинациям и маневрам, защищая рутину против более современных взглядов своих соперников, сводя свое искусство почти к единственной формуле, смысл которой «идти возможно более прямым путем навстречу неприятелю и устремиться на него со всей возможной силой натиска» – победитель при Рымнике и Требии сам выказывает особенный склад своего гения. Может быть, впрочем, и правда, что он сам не ясно сознавал его. Ему случилось написать эти строки:
   «Никогда не отступать: риск непреодолим; лучше всегда идти напрямик». [19 - Переписка, изданная Масловским.]
   И между тем именно благодаря отступлению он вписал в Золотую книгу военных подвигов самую прекрасную страницу своей истории.
   Командуя солдатами необыкновенной физической силы, совершенно исключительного склада ума, детскими душами в железной оболочке, он, как никто, умел воспользоваться и возбудить двойную энергию и удесятерить подъем духа. Суровый также по отношению к себе, он писал: «Надо производить учение во всякую погоду, также зимой; кавалерии по грязи, по болотам, рвам, канавам, пригоркам, низинам, на окопах!» Уметь становиться на один уровень с теми, кого хотел увлечь, пуская даже в ход свои чудачества, чтобы возбудить воображение солдат, он, так сказать, сливался воедино с армией, которую вел, и превращал ее в могучую военную машину, управляемую его волей и движимую вперед его духом – духом пламенным. Таким образом, он теснил турок и поляков, – войска нестройные, на которые нагонял страх своей смелой, быстрой стремительностью, обезоруживающей первым натиском, всегда могучим. Этот прием дал ему также в 1799 г. победу над неопытным Шеррером и ленивым Макдональдом. Однако все это оказалось непригодным, когда при встрече с Массеной и Моро ему пришлось бороться с ними именно умением маневрировать, за которое он так поднимал на смех австрийских генералов во время второй турецкой войны. Запертый в долине Рейссы, он выбрался оттуда, заставив своих людей сделать усилие, которого другому, конечно, не добиться бы от них. Но пришел конец наступлению по прямой и стремлению вперед, нагнув голову, как бодающийся бык. Быка схватили за рога.
   Тем не менее Россия имеет законное право гордиться этим сыном, в высокой степени обладавшим гордым духом своего отечества и народа и обязанным частью своего успеха сохраненному до конца убеждению, что он первый между европейскими полководцами, сражающийся во главе первых солдат мира.


скачать книгу бесплатно

страницы: 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34

Поделиться ссылкой на выделенное