Максим Горький.

Горемыка Павел

(страница 8 из 12)

скачать книгу бесплатно

Но дальше этого Мирон Савельич не мог пойти, споткнувшись обо что-то невидимое Павлу, который слушал всё это с выражением глубочайшего внимания и тихой радости на своём рябом лице. Он ещё долго смотрел в рот хозяина, когда тот, уже окончательно убедившись в невозможности оформить свою мысль, широко махнул рукой и умолк…

Павел тоже молчал; но, чувствуя, что ему необходимо нужно так или иначе выразить хоть немножко из того, что так приятно наполняло его грудь и туманило голову, он, не найдя ничего лучшего, снова начал благодарить.

– Очень я вас благодарю, хозяин, за все ваши слова! Так благодарю!.. – и он развёл руками, не имея возможности сказать, как именно он благодарит. – Хворость эта самая на пользу мне пошла. Это вы верно сказали. Волком я себя понимал до неё… а теперь вижу, что человек. И даже вот мне оказывают внимание… По-окорнейше благодарю!.. – и он как-то задыхался от наплыва желания говорить и высказываться.

– Ну, это, парень, пустяк! Положим, был ты до болезни очень не фарштейн!

Неудобным, тяжеловесным человеком был, это твоя правда. Но надо тебе сказать, что неизвестно мне, как лучше жизнь проходить – сторонкой от людей или заодно с ними.

Приятную компанию эти самые люди редко могут составить, и гулять ты с ними – гуляй, но ротик держи закрытым и пальчики сжимай в кулачок на всякий случай. Сердиться, ежели тебя они обтяпают, не следует, потому – каждый жить хочет, а жить-то куды как тесно и другого нельзя не задеть; но не следует и поддаваться. Ты лучше сам из кого ни то соки выжми, чем свой бок другому подставлять. А пуще всего берегись баб! Это – т-такие ехидны, что и не заметишь, как она тебя ужалит. Улыбнётся тебе – раз, поцелует – два, похвалит – три; четыре – ты уж и работник на неё, пять – у тебя уж и душа ноет, воли просит, но дудочки, миленький! Не такие у них, у кошек, лапки, чтоб тебя выпустить! И умрёшь ты раньше смерти раз пяток-другой!..

Мирон вдохновился и философствовал вплоть до вечера, не переставая работать.

Павел сидел против него и внимательно слушал, тоже что-то ковыряя шилом.

Но внимание к речам хозяина не покрывало собой некоторой неотступной мысли, всё время копошившейся в его голове.

– Шабаш! – сказал Мирон, кончая вместе и философствовать и работать. – Ложись-ка ты, брат, отдыхай. А то – на улицу иди, дышать.

– Нет, я лучше к ней… – смиренно проговорил Павел, потупляя глаза.

– Это к Наталье, значит? Гм!.. Ну что ж, иди! – задумчиво сказал хозяин.

Но когда Павел выходил из мастерской, он ещё крикнул ему вдогонку:

– Смотри же, поглядывай, как бы она тебя не женила!.. Хе-хе!.. И не заметишь, как это случится. Они – ловкие!..

На Павла этот крик подействовал неприятно. Знает он её, и совсем она не похожа на всех других. Пробовал уж он её очернить – и не пристало ничего. Она просто добрая – и больше ничего.

Занятый этими протестующими думами, он не заметил, как взошёл по лестнице и очутился на чердаке у маленькой, неплотно притворённой двери.

Он почувствовал себя неловко и не решился войти, не кашлянув прежде. Но его кашель, хотя и был громок, не вызвал никаких признаков жизни за дверью.

«Спит, видно!» – подумал он; но не ушёл, а продолжал стоять, заложив руки за спину и тайно надеясь, что вот-вот она проснётся.

С улицы доносился глухой шум. От раскалённой солнцем крыши на чердаке было душно и пахло нагретой землёй и ещё чем-то, щекотавшим ноздри.

Вдруг дверь тихо отворилась. Он отступил, почтительно сняв с головы фуражку, низко поклонился и, не поднимая головы, ожидал, что вот сейчас она скажет ему что-нибудь.

Но она всё не говорила. Тогда он поднял голову и разинул рот от удивления. Перед ним никого не было, и в комнате тоже было пусто. Очевидно, дверь отворилась оттого, что в открытое окно пахнул ветер.

Он заглянул в комнату. Там всё было разбросано, не прибрано, постель, стоявшая у стены, смята, на столе перед ней стояли грязные тарелки с какими-то кусками и окурками папирос, две пивные бутылки, самовар, чашки; на полу валялась красная юбка, башмак и смятый букет бумажных цветов…

Павлу почему-то стало грустно при виде всего этого, и он хотел уйти, но вдруг, повинуясь какому-то внутреннему толчку, перешагнул через порог и вошёл в комнату. Это была маленькая конурка, с потолком в виде крышки гроба, оклеенная дрянными голубыми обоями; местами они оборвались и отстали от стены; это, в связи с общим беспорядком комнаты, делало всю её такой странной, как будто бы она была вывернута наизнанку.

Павел глубоко вздохнул, прошёл к окну и сел на стул.

«Зачем же я не ухожу?» – подумал он и ощутил в себе совершенное отсутствие даже намёка на то, что ему хотелось бы уйти. «Ведь как и уйдёшь? Её нет, квартира не заперта, и вот всё разбросано… Она, наверное, недалеко, тут где-нибудь…»

И он посмотрел в окно, как бы надеясь увидать её.

Из окна открывался странный вид на город. Собственно, города не было, были только крыши и меж них тут и там – зелёные острова садов.

Зелёные, красные, бурые крыши, цепляясь одна за другую, казались беспорядочно брошенными кем-то. Иногда из них стрелой вздымался к небу острый шпиль церкви, увенчанный крестом, чуть-чуть освещённым последними лучами заходящего солнца. Там, на окраине города, уже родилась тонкая дымка вечерней мглы и тихо так плыла над крышами, делая их мягче и темней… Пятна зелени садов сливались с домами, и Павел, наблюдая, как родится и развивается вечер, кутая своими тенями землю, чувствовал, что ему грустно и сладко… А вдали, за городом, где небо было темнее, блестели две звезды, одна, большая красноватая, блестела так весело и смело, а другая, только что вспыхнувшая, боязливо вздрагивала, то скрываясь, то появляясь вновь.

Хорошо быть таким человеком, который мог бы понимать всё это – вечер, небо, звёзды, засыпающий город и свои думы; который бы знал – зачем всё это нужно, какая во всём этом скрыта дума и душа, и который жил бы вровень с этим пониманием и знал бы, зачем и сам он нужен и какое тут его место. Может быть, тогда тот человек мог бы сделать всю жизнь такой же тёплой и мягкой, как этот вечер, и сроднил бы людей до того, что каждый человек видел бы в другом самого себя и не боялся бы его…

Увлечённый своими думами, Павел сидел у окна, не замечая времени, хотя оно так заметно проходило перед его глазами. Он тогда понял, что сидит тут уж давно, когда на дворе раздался чей-то крик и он, взглянув из окна вниз, увидал, что уже совсем темно и что всё небо блестит звёздами. Ему хотелось спать, и он, вздохнув, пошёл к двери, но, выйдя из неё, услыхал на лестнице тяжёлые, неровные шаги и остановился.

По лестнице грузно подымалась какая-то фигура. Она странно всхлипывала, как бы плача. Павел отодвинулся к стороне и стал за дверь.

– Черти… – пробормотал пьяным голосом тот, кто шёл к Наталье.

Павел думал, что это идут к ней, и был очень поражён, когда узнал, что это она сама. Ещё издали он услыхал запах водки, а когда она поравнялась с ним, то увидал, что вся она растрёпана, измята и еле идёт. Ему стало жалко её, но он почему-то не решился выйти и помочь ей – и остался за дверью. Вот она толкнула дверь плечом, придавив ею Павла, и вошла в комнату, где сразу раздался звон стаканов и стук падавших бутылок.

– Пошло… всё… к чёрту… – услыхал Павел пьяный голос, в котором всё-таки ясно слышались обида и зло.

Он стоял неподвижно и, притаив дыхание, слушал, хотя ему было тяжело и неприятно это.

Вдруг раздался плач и протестующие выкрики:

– Избил… подлец!.. за что избил?!. Я могла требовать… мои деньги!.. могла!.. жулик! три рубля… мне ведь нужно!.. А, ты думаешь, такая она… и надо бить… можно бить!.. нет, ты врёшь!.. врёшь!.. врёшь!.. я тоже… чувствую! ну, я не человек… ну да… не человек… а такая… но ведь я имею право… моё… полное право… требовать… три рубля!!.

Она выкрикнула эти «три рубля» так визгливо-звонко и с такой пьяной злобой и тоской, что Павел почувствовал как бы удар от этого крика и быстро пошёл из-за двери вон к лестнице, сам полный горькой тоски и злобы против кого-то. Когда он сходил с последней ступеньки, наверху послышался стук от падения чего-то и звон разбитой посуды.

– Это она стол, значит, уронила… Совсем… – громко сказал он, стоя уже на дворе. Он не знал, что нужно ему делать, но чувствовал, что что-то нужно. Стоя среди двора с фуражкой в руке, он прислушивался, как сильно бьётся его сердце и как тяжело и скверно душит что-то в груди… У него мутилось в голове и не было ни одной ясной мысли.

– Подлецы! – прошептал он и стал припоминать все когда-либо слышанные ругательства, повторяя их злым шёпотом. Потом, когда от этого ему стало немного легче, он вышел за ворота и сел на лавку, плотно прислонясь к стене.

Ему всё казалось, что по тёмной, пустынной улице ходят, шатаясь из стороны в сторону, пьяные женские фигуры и что-то зло бормочут… Тоска всё сильней сосала ему грудь. Он встал и ушёл в мастерскую.

– Ну что, Павлуха, как дела? – спросил его утром хозяин и, тонко улыбаясь, пристально уставился на него глазами. – Был, благодарил? а?

– Не… было её дома… – хмуро ответил Павел, стараясь не встречаться с глазами хозяина.

– Ой-ли? Ну, пусть так. Запишем, что не было, мол, дома! – И он сел за работу против Павла.

– Гуляет сильно девчонка… – снова заговорил он. – А жаль. Сердечная такая.

Право же, жаль! Ну, только это и можно, что пожалеть. Больше ничего не станцуешь.

Дело решённое.

Павел молчал, лихорадочно продёргивая дратву сквозь кожу. Хозяин что-то запел себе под нос.

– Мирон Савельич! – обратился к нему Павел после продолжительного молчания.

– Ась? – вскинул головой хозяин.

– Никак уж ей не выбиться из такой колеи?

– Ей-то? Гм!.. н-да! надо полагать – нет, уж не выбиться. А впрочем, дело тёмное. Темно, как у трубочиста за пазухой, друг ты мой, н-да! Ежели бы нашёлся парень этакой, знаешь, железный, да её бы в ежовые рукавицы взял, ну, тогда ещё можно бы спорить, кто выше прыгнет. Но только дураки теперь повывелись. Потому – невесты этой самой теперь везде – что мухи летом. И настоящей невесте хороших цен нет. Гусь, например, женился, взял двести рублей за ней, да сама она херувимская мордочка и грамотная. Конечно, она его надувать будет, потому – чего ж он? Ему уж около пятидесяти, а ей семнадцать. И это за Гуся пошла, да ещё двести дали – только бери! У-ух, много теперь невесты! дешёвая стала. А всё почему? Жить, душенька, тесно, народу прорва родится. Запретить бы жениться-то, годов на пяток-другой. Вот было бы ловко! Право, ей-богу! а?.. – и, увлечённый своей мыслью, старый Мирон начал развивать её детально.

Панька молчал, и можно было думать, что он внимательно слушает. Но вдруг, в момент, когда Мирон с особенным успехом одолел какую-то трудность в своём проекте искусственного уменьшения народонаселения, Панька произнёс:

– А ежели бы, Мирон Савельич, подарок сделать?

– То есть это ей-то? Наталье, значит?.. – после продолжительной паузы спросил хозяин, уставив глаза в потолок и немного обиженный тем, что Павел прервал его фантастические излияния. – Можно и подарок, что ж! Она ведь тратилась на тебя.

Он снова замолчал и, помолчав, замурлыкал.

После обеда оба они опять сидели друг против друга и усердно ковыряли кожу.

День был жаркий, и в мастерской, несмотря на открытые окна и отворённую дверь, было душно. Хозяин то и дело вытирал пот со лба, ругал жару и вспоминал об аде, где, наверное, температура градусов на десять ниже и куда он охотно бы переселился, если бы не обещал сделать к сроку эти проклятые сапоги.

Павел сидел с наморщенным лбом и плотно сжатыми губами и, не разгибая спины, шил.

– Так ты говоришь, хорошая она девка-то всё-таки? – вдруг спросил он хозяина.

– Эк тебе далось! Ну, хорошая. Так что же? – с любопытством сказал хозяин, внимательно взглядывая на склонённую голову Павла.

– Ничего! – ответил тот кротко.

– Ну, это мало ты сказал! – усмехнулся хозяин.

– А что ж я могу ещё сказать? – В тоне Павла звучало печальное недоумение и ещё что-то такое же унылое и тихое.

Они помолчали ещё.

– Пропадёт, значит, она!.. – Это походило на робкий вопрос, но Мирон не ответил ни звука.

Павел подождал ещё немного и вдруг протестующе заявил:

– Ну, уж это непорядок! Хорошая, и вдруг должна пропадать! Очень обидно!..

– и он толкнул ногой стол.

– Фью-ю! – свистнул сквозь зубы хозяин и саркастически засмеялся. – Зелёная ты, Павлуха, голова!.. Чувствую я, что уж быть бычку на верёвочке. Э-хе-хе!..

Вечером, после работы, Павел вышел в сени мастерской и, став в двери на двор, стал смотреть в окно чердака. Там был уже зажжён огонь, но движения не было.

И он долго стоял и ждал, не появится ли в окне её фигура, но не дождался и, выйдя на улицу, сел у ворот на лавку, где сидел вчера ночью.

У него из ума не выходило всё то, что говорил за день хозяин о Наталье, и он весь был наполнен грустным чувством жалости к ней. Если бы он ближе знал жизнь и умел мечтать, он бы мог строить разные планы спасения этой девушки, но он почти ничего не знал и не умел, и все мысли его сводились к представлениям о ней – на погребе, о ней – в больнице и о ней – пьяной там, в ободранной комнатке чердака.

Он переставлял её с места на место, брал её, пьяную, с чердака и вводил в больницу к своей койке; тогда у него выходила бессмысленная и нелепая картина, ещё более увеличивавшая тяжесть его настроения; но когда, наоборот, он представлял себе её на чердаке такой, как она была у него в больнице, ему становилось легче, и он с улыбкой оглядывался вокруг по тёмной улице и смотрел в небо, блиставшее золотом звёзд.

В нём как бы билось две волны: одна – тёплая и оживлявшая его, другая – холодная, тоскливая, окутывавшая его тяжёлым мраком. Он так много думал в больнице о Наталье и так сроднился с ней в своих думах!.. Она была первым человеком, приласкавшим его, позаботившимся о нём, и его пустая, одинокая жизнь, жизнь без точки опоры, без друга, – сразу и вся сконцентрировалась около неё, этой девушки, которая была так добра к нему и должна была погибнуть.

Он вспомнил те чувства, которые волновали его, когда она сидела около его койки, и хотел бы, чтоб они, уже побледневшие от времени, возродились в его груди снова в той же силе, как тогда.

– Ах!.. Это вы?! Вышли? – услыхал он громкое восклицание и, быстро обернувшись, увидал, что та, о которой так много думал, стоит в воротах, почти рядом с ним. Голова и лицо у неё были плотно закутаны серой шалью, из которой, он видел, блестели голубые большие глаза.

– Вчера вышел. Здравствуйте! – ответил он и, не зная, что бы еще сказать, стал молча смотреть ей в лицо.

– Худо-ой какой вы стали, ай, ай, ай!.. – сожалея, протянула она и, поправив шаль рукой, ещё больше закрыла лицо.

– И вы тут хворали, слышь? – спросил Павел.

– Я? Не-ет… то есть да, я и теперь вот не совсем здорова. Зубы болят очень… Давно уж.

Павел вспомнил, что там, на чердаке, когда она шла мимо него, у неё щека не была завязана…

– Теперь ничего? вы оправились? Работаете уж, чай? – проговорила она, помолчав.

– Работаю. Сразу вчера начал.

– Ну, прощайте! – И она протянула ему руку. Павел взял руку, крепко сжал её и, чувствуя, что вот сейчас она уж и уйдёт от него, заговорил быстро:

– Погодите малость! Пожалуйста!.. Сядьте вот… Я хочу вас очень благодарить… Покорно благодарю, что вы так обо мне заботились!..

– Ну, что это вы, право! такие глупости!.. Приходили бы вы ко мне чай пить когда… Днём, в обед вот, а вечером-то не бываю я дома. Приходите, коли захочется! а?

– Я приду. Очень приду. С удовольствием! Благодарю вас!

– Ну, я побегу в лавочку. Прощайте! – И она побежала.

Павел дождался её возвращения, в смутной надежде, что, может быть, она, возвратившись, снова и уж сейчас же пригласит его к себе; но она пробежала мимо, не взглянув на него, и ему показалось, что она несёт под шалью бутылки.

Он вздохнул, посидел ещё немного и ушёл спать, полный дум о ней и полный грусти, долго не дававшей ему заснуть.

Дня через два он всходил по лестнице к ней на чердак, неся в руках свёрток бумаги, в котором был завёрнут платок, купленный за полтора рубля. Дверь была отворена, и она, увидав его, сразу бросилась куда-то, схватила платок и живо закутала им голову.

– А!.. это вы! Вот хорошо! А я собираюсь чай пить, здравствуйте, здравствуйте!

Он молча совал ей в руки свой подарок и тихо бормотал:

– Вот это вам… в благодарность…

– Что это? Зачем? Платок!.. О какой!.. Ах вы, ми-илый!.. – протянула она и сделала к нему движение, простирая руки и точно желая обнять его, но удержалась и снова стала любоваться платком.

Павел видел, что его подарок нравится, и сиял, глядя, как она, сверкая глазами из-под шали, окутывавшей ей, как и вчера, лицо, – переворачивает его перед собой то так, то эдак; и вдруг, повинуясь импульсу женского кокетства, она сбросила с головы шаль и, отвернувшись от Павла в сторону, к стене, на которой висело маленькое зеркало, взмахом обеих рук ловко накинула себе на голову подарок.

– Ой! – ахнул Павел.

У неё под обоими глазами сияли громадные, багровые подтёки и нижняя губа, очевидно, сильно разбитая, вспухла.

Она спохватилась, но, видя, что уже поздно, грузно села на стул, закрыв лицо белыми, полными руками, и как-то странно согнулась.

– Ну подлецы!.. Как били!.. – тяжёлым вздохом вырвалось у Павла.

Наступило тяжёлое молчание. Павел стоял и растерянно оглядывался, лишённый и языка и способности что-либо соображать и полный тяжёлого чувства негодования и тоски, исковеркавшего его рябое, но вдумчивое и осмысленное лицо в какую-то пёструю, красную с жёлтым, маску, уродливо жалкую и больную.

На столе кипел самовар, вылетали тонкие, кудрявые струйки пара, бесследно тая в воздухе, и слышался странный, пискливый звук, точно это посвистывало какое-то маленькое и злое животное, насмешливо и холодно торжествуя над чем-то.

Комната была прибрана и не казалась уже вывороченной наизнанку, а была просто бедна, бедна до того, что никак уже не могла быть красивой, хотя её обитательница и пыталась сделать её такой, завешивая дыры на обоях дрянными яркими картинами и заставив грязный и сгнивший подоконник тремя горшками фуксии. Гробообразный потолок этой комнаты положительно давил и угнетал своей формой; всё казалось, что вот он сейчас опустится на голову и вместе с тем в комнате станет темно, как в могиле…

Павел смотрел на свою знакомую и видел, что у ней тихо вздрагивают плечи, а грудь колышется тяжело и бурно, но не понимал, отчего это…

– Уж я… пойду. Прощайте! – вздохнул он, но не двинулся с места.

Зато он поднял её. Она вдруг отняла руки от лица, вскочила со стула и охватила его за шею.

– Нет, уж, пожалуйста, оставайтесь теперь!.. Ведь теперь уж всё равно… видели вы это… – Она провела рукой в воздухе перед лицом. – Ах, не хотела я вам показывать этот срам!.. Очень не хотела! Вы такой хороший, добрый, ласковый, не… не… пристаёте… не шутите, как все!.. Вчера я, как увидала вас, то очень обрадовалась!..

Ах, думаю, выздоровел!.. И хотела вас позвать к себе, но подумала, как я ему покажу свою битую рожу!.. Ведь он уйдёт, плюнет на меня, и всё тут! И не позвала. А вот ты… вы какой, только пожалели меня… Другой бы посмеялся, а вы нет… Милый вы!.. а?.. Почему вы такой милый?!.

Ошеломлённый этим взрывом стыда, тоски и радости, Павел глухо забормотал, стоя против неё и глядя в пол:

– Нет, я, знаете, не очень… То есть я совсем даже плох. Дубовый какой-то.

Ничего сказать настоящее не могу. Вот вас мне очень жалко… и как родная вы мне, но как это сказать вам, – не знаю! Не могу я даже и слов таких набрать. И ни от кого… никогда… таких слов, какие бы мне… нужно по настоящему времени… не слыхал за всю жизнь…

– Голубчик вы какой! Сам же говорит хорошие такие слова, а думает, что не умеет говорить их! Ну ладно, всё-таки надо сесть. Идите вот сюда, рядом со мной.

Давайте пить чай! Да! Погодите, дверь запру, а то вломится какой ни то осёл. Ну их всех, к чёрту! Провались они в тартарары! Ах, кабы вы знали, какие из вашего брата поганцы есть!.. ба-атюшки!.. тошнит, как встретишь после! То есть такие сквернавцы, такие подлецы!..

Она воодушевилась и не щадила ни «своей сестры», ни «вашего брата». У ней оказался большой критико-публицистический талант, горячий, образный стиль, немного резкий, правда, – но это только усиливало впечатление. Она бросала свои посылки, как камни, складывала их в выводы, и, хотя эти выводы были немного парадоксальны, они были сногсшибательно тяжелы.

Пред Павлом в ярких красках вставала жизнь, о которой он не имел почти никакого представления, и это была такая проклятая, скверная, мучительно нелепая жизнь, что у него выступил на лбу холодный пот от ужаса пред ней и перед рассказчицей…

А рассказчица была действительно ужасна в своём вдохновении. Её глаза, от синяков под ними, были страшно глубоки и сверкали дикой радостью и мстительной злобой.

Её лицо почти всё обратилось в глаза, и только распухшая нижняя губа, обнажая мелкие и острые зубы, мешала иллюзии. Она говорила с холодной тоской и насмешкой о себе, с мстительным восторгом о других, если они были из «вашего брата» и если с ними совершалось что-либо скверное, и с злобным сожалением, если им что-либо удавалось.

Иногда она смеялась, иногда плакала, иногда сливала и смех и слёзы в одну тоскливую ноту. И, наконец, когда она, утомлённая и охрипшая, перестала, то сама удивилась эффекту своей речи.

Павел совершенно потерял человеческий образ. Он смотрел на неё страшно вытаращенными глазами и свирепо оскалил зубы, стиснув их так крепко, что у него далеко выдались скулы и всё лицо стало похожим на морду голодного волка. Он вытянулся по направлению к ней и молчал; молчал и тогда, когда она, кончив свои обличения и жалобы, уже думала о том, как бы ей вывести его из этого оцепенения. Но он вышел сам.



скачать книгу бесплатно

страницы: 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12

Поделиться ссылкой на выделенное