Генри Лайон Олди.

Маг в законе. Том 1

(страница 2 из 27)

скачать книгу бесплатно

   Парню было странно.
   – Божатушка! Велишь али как?
   Божатушка? Слово было незнакомым. Внутри заворочался привычный уголек, попыхивая колючими искорками; в мозгу разом все заволокло дымом, едкой копотью, и, когда ветер, налетев из ниоткуда, развеял мглу, смысл чужого, чуждого слова всплыл сразу, сразу и однозначно.
   Божата, божатушка – крестная мать. Жила-была сиротка Сандрильона, и была у нее злая мачеха, а еще была добрая крестная-фея… божата, значит, фея была… божатушка Сандрильоны-сиротки. Это ежели сиротку сослать по этапу в Кус-Крендель да сперва выучить по-местному – или лучше не ссылать, а сразу здесь родиться.
   Ты усмехнулась – криво, чувствуя боль в губах.
   Эх, Сандрильона-сиротка, воровка на доверии, лучше тебе здесь не рождаться… Жаба насмешливо ворочалась в груди, в гортани, подпрыгивала, приквакивала, давала о себе знать заполошным стуком сердца, пронзительной иглой в висках, молоточками в затылке. Чужое слово просто так своим не становится, а здесь, в одиночестве, только и приходится, что себя одергивать: тпру-у-у, назад! Сгоришь, дура! Не несись вскачь к обрыву, погоди!
   А когда опостылеет все, да так, что ком в горле, кол в чреве – и те за счастьишко покажутся, вот тогда и отпусти поводья. Все слова – твои, все парни – твои, все взгляды-помыслы – твои… день-два, неделя, и все погосты, какие тут есть, – тоже твои!
   Да, Рашка?
   Впору молиться святой Марте, покровительнице воровского мажьего племени, о смерти тихой, безгласной… услышит ли?
   – Торбу с лопотьем волоки в сенную каморку. Там жить станешь, там и топчанчик есть, девки-бабы…
   Ты кивнула, стараясь не зайтись в кашле.
   Не получилось.

 //-- Заметки на полях --// 
   Если внимательно заглянуть в глаза вдове Сохачихе, то можно увидеть:
   …февраль.
   Сухой ельник вовсю топорщится сучьями. Машет лохматыми лапами; пугает. На тропе, потерявшейся в густом сумраке, смерзлись в комья песок и хвоя; заиндевелые листья осинника в прогалинах трещат от тоски, сетуя на холод. Снега мало, лишь пороша виляет седым хвостом.
   Где-то, далеко, лось бьет рогом в сушину.
   И так – всегда.

 //-- * * * --// 
   – Что ж это вы зимой на телеге, вместо саней, разъезжаете? – вдруг, что-то вспомнив, спросила женщина на лавке, прежде чем отдышаться и нагнуться за котомкой.
   – Дык телега-то купцова, – вместо тетки ответил парень, старательно отводя взгляд. – Вертать надоть, починенную… я, чай, и на себе сволоку, без кобылы…
   И вышел вон.


   Сидит в засаде за двором; в потаенных местах убивает невинного; глаза его подсматривают за бедным…
 Псалтирь, псалом 9

   …Низкая, словно вдавленная в землю исполинским сапогом, изба неохотно проступила сквозь круговерть завирюхи.
Снегу намело изрядно, он громоздился сугробами-шатунами к самым мутным оконцам – и лишь у крыльца (да какое там крыльцо – пара трухлявых ступенек!) был расчищен кривой проход. Ветер срывал с почерневшей, сто лет не чищенной трубы рваные клочья дыма и спешил унести прочь, развеять в гуще снежной мглы, отобрать у людей еще малую толику тепла.
   Поставлена изба была как-то несуразно: если у других на улицу выходил забор с воротами, а сама жилая постройка пряталась в глубине двора, то у Луковок их развалюха выпятилась прямиком на улицу, большим пальцем в кукише, а двор располагался позади. Истинно говорится, все не как у людей!
   Позади, перекрикиваясь, еще бежало с полдюжины душ детворы – остальные отстали раньше. Ну идет себе варнак-каторжанин и идет – чего зря пялиться? И даже куда идет – всем известно… наглядимся ужо…
   Дверь оказалась незапертой, хотя и притворена была плотно. Когда ты грюкнул в нее таким же деревянным с мороза, как и сама дверь, кулаком, она слегка поддалась. Чтобы войти, пришлось нагнуться; в затекшей спине явственно хрустнуло.
   – Будьте здоровы, хозяева! Вот, к вам определили.
   Взгляды. Со всех сторон, из углов, с полатей, с печи… Дети. Мал мала меньше. Сколько ж их тут?! Сразу и не сосчитаешь. Ладно, успеется.
   За длинным, чуть ли не во всю горницу, столом из темных досок – двое. Нестарая, но уже сильно битая жизнью баба кутается в драный шерстяной плат, смотрит выжидательно. Что, мол, еще скажешь, варнак? Интерес. Слабый, даже для нее самой удивительный.
   Рядом – мужик. Хозяин дома, значит. Рябой, в замызганной холщовой рубахе с оторванным воротом, в кургузой кацавейке. Дергает бороденку, скалится щербатой ухмылкой:
   – Ну и ты, стал-быть, здоров будь, паря! Ссылочный?
   – Ссылочный, – киваешь ты, двумя руками стаскивая с головы шапку.
   – А кличут как?
   – Дуфуней кличут. Дуфуня Друц.
   – Чаво?
   Бедолага, он аж слюной подавился. А баба – ничего, съела.
   Бабы, они живучей.
   – Зовут – Дуфуня. А по фамилии – Друц.
   – Дуфуня… Это по-вашему, по-варнацки, што ли?
   – Да нет, просто имя такое. От рождения. – Ты пожимаешь плечами.
   В спине снова щелкает. Короткая боль. Нет, отпустило…
   – Вот ить окрестили! – сочувственно качает головой хозяин. – Дуфуня! Не, я тебя лучше Друцем звать буду.
   – Зови. – Тебе действительно все равно.
   – Ну а я, стал-быть, Филат. За стол садись, што ли? Чекалдыкнем за знакомство…
   – Я те щас «чекалдыкну», мерин сивый, ухватом по загривку! – мгновенно взвивается молчавшая до сих пор Филатова жена. – Только б зенки с утра залить, кочерыжина!
   Справедливости ради надо сказать, что утро давно кончилось и мглистый день успел перевалить за полдень. Впрочем, вслух этого говорить ты не стал: последнее дело – с порога пререкаться с хозяйкой дома!
   – Да ты што, Палажка, сдурела?! Ить паря с морозу, сугреться ему надоть!
   – Чаем пущай греется! – отрезала Палажка. Обернулась к ссыльному:
   – Чай есть? А то не напасемся…
   – Есть. – Непослушное, окоченевшее лицо твое с трудом сложилось в некое подобие улыбки. – И чай есть, и солонина, и сухари, и даже сахара фунт – пайку на две недели вперед выдали.
   Скинул котомку, начал развязывать узлы. Руки не слушались. Ты прекрасно знал, что это – не только от мороза. А дальше будет еще хуже… дальше будет всегда хуже, и никогда – лучше.
   Никогда.
   – Ну вот, дура баба, а ты водки жалеешь! – попрекнул жену Филат, жадно наблюдая, как ссыльный выкладывает на стол содержимое своей котомки. – Ну, Пелагея, ну, окстись, што ли…
   – Ладно уж, ему – налей. А себе – на донышке! Чай, не ты с мороза пришел!
   – Да будет тебе, разоралась… Тащи кашу, стал-быть, обедать будем. Эхма, жисть наша, пропащая…
   «Это точно», – подумал ты, медленно расстегивая крючки армяка.
 //-- * * * --// 
   Сивуха обожгла горло, горячим комом ухнула в желудок. На глазах выступили слезы. Да, отвык ты от хмельного, Друц-лошадник, Валет Пиковый, за пять-то лет строгой каторги, отвык едва ли не вчистую. А раньше, бывало…
   Забудь, морэ! [4 - Морэ – родич, единоплеменник; в некотором смысле – земляк (ром.).]
   Забудь о том, что было раньше; само слово проклятое «раньше» забудь! Прошлое – отрезанный ломоть; гнить тебе отныне здесь, на поселении, пока копыта не отбросишь, а ждать этого – по всему видать, что рукой подать…
   Распухшие пальцы лишь с третьей попытки уцепили кусок солонины, кинули в рот – загрызть.
   – Ниче, паря, щас полегчает. Давай-ка, стал-быть, еще по одной!
   – Я те што баяла, пьянь кудлатая?! Я т-те што, кочерыжина?!
   – Ладно, ладно… вот ить ведьма! Наградил Боженька…
   Рядом усердно стучало деревянными ложками все многочисленное семейство Луковок. Чавкали, давились, то и дело зыркая на ссыльного любопытными глазенками.
   – И кудыть это Акулька запропастилась?
   – А кудыть дуре деться? Ить жрать захочет – прибегит!
   Хлопнула дверь. Пелагея обернулась к блудной дочери, и Филат, воспользовавшись этим, мигом хлюпнул в обе ваши кружки мутного пойла из четвертной бутыли, заткнутой комком пакли. Заговорщицки подмигнул; оскалился, стал-быть, со значением. Ты подмигнул в ответ – и едва успел в последний момент перекрыть знакомую волну, начавшую вздыматься из глубины, от низа живота и выше, к сердцу.
   Плохи дела твои, Друц-лошадник! А ведь за пять лет, друг ситный, ром сильванский, так и не приучился «в лоб» жить, без финтов. Знаешь, серьезный финт для тебя сейчас – верная смерть. Да и по крохам: разок, другой, третий – и сгоришь. Страшно сгоришь, и думать страшно, а думается. Вот и сейчас едва само не плеснуло наружу – глаза отвести вредной бабе…
   Со второго раза хмель ударил в голову. По телу расползлось приятное тепло, пальцам вернулась малая толика былой гибкости. По крайней мере, удалось легко ухватить ложку, зачерпнуть синюшной, остывшей пшенки с волокнами соленой рыбы.
   Акулька – та самая рябая востроносая девка-маломерок, что увязалась за Княгиней, – получив нагоняй от матери, тоже шмыгнула за стол. Немедленно треснула по лбу ложкой одного из братьев, что попытал счастья стащить у нее сухарь, – и пошла, давясь, глотать кашу, блестя на Друца влажным, птичьим глазом.
   Хозяйка подозрительно покосилась на мужа и ссыльного. Однако сивухи в кружках давно и след простыл. Вздохнула Пелагея, безнадежно махнула рукой и вновь уселась на лавку.
   – Ты, паря, стал-быть… – Филат весело дернул углом рта. – Дровишек наколоть подсобишь? Опосля жрачки?
   – Подсоблю.
   – Ну вот и лады…
 //-- * * * --// 
   В дровяном сарае Филат, воткнув в колоду топор, щербатый, как Филатова ухмылка, глумливо хохотнул. Извлек из-под накинутого поверх рубахи дубленого кожуха знакомую бутыль.
   Где и прятал-то, родимую? Души ведь в мужичонке на алтын с полушкой!
   – Мы хучь в арестантских ротах и не парились, но тоже кой-чего могем! – осклабился хозяин. – Я и сухарей призаначил, солонинки чуток… Ну што, паря, за конец твоей каторги, за жисть вольную, новую!
   «Да уж, вольную! Вольнее некуда… ходи, чалый, ходи кругом, куда повод пустит!..»
   Из посуды в сарае у Филата, запасливого насчет всего, что касалось выпивки, нашлась пара туесков из заскорузлой бересты. Выпили, захрустели сухарями. В сарае было холодно – не в пример холодней, чем в избе; в щели то и дело врывался колючий ветер, озоровал по углам, задувал снежную пыль.
   – Топором помашу. Согреюсь. Да и твоя пусть слышит: работаем.
   – Помаши, помаши! – охотно согласился хозяин.
   Поначалу топор едва не вырвался из рук – запястья отозвались плохим, стеклянным хрустом, – так что Филат даже отшатнулся в испуге:
   – Чего балуешь, паря?! Зашибешь ить, варначина!
   Ты не ответил; ухватил топор покрепче. Вскоре дело пошло на лад. Когда на лбу наконец выступила испарина, в углу сарая уже высилась изрядная горка свеженаколотых дров. Филат тем временем, похоже, успел оприходовать новый туесок сивухи – по крайней мере, раскраснелся он не хуже тебя самого, хоть и не взмахнул топором ни разу.
   «На киче за такое западло враз шнифт своротят», – равнодушно подумал ты. И сам поморщился. Ботать по квэнье – дело нехитрое, если ты в законе, по острогам иначе и не сложится. А вот думать… думать по-другому надо. По-разному. Иначе враз где-нибудь подловят. Пора отвыкать. Ты, морэ, теперь честный ссыльный, а не гнилой острожник, год-два, и вовсе, глядишь, в крестьянский разряд переведут; вокруг люди вольные, говорят не так, как на той же киче. Хотя отвыкай не отвыкай, все едино: год-другой (это ежели повезет!) – и загнешься, вместо разряда крестьянского…
   – Взопрел, паря? Ну, дык накатим еще по одной! Эх, жисть наша пропащая…
   По одной так по одной.
   За жисть пропащую.
   – …За што ж тебя по этапу-то, паря?
   Хотелось отмолчаться – о таком болтать что огонь хватать! – но Филат не отставал. Крепкий до хмеля оказался мужичонка; кого другого уже б с ног свалило, а этот – зарумянился только, да язык чуть заплетаться стал.
   – Коня свел, – неохотно ответил ты.
   – А-а, дык ты коний вор! – почему-то обрадовался хозяин.
   – Лошадник, – поправил ты, отвернувшись, но Филат не обратил на это внимания.
   – А у меня, един свищ, коня нету! – тут же поспешил он разъяснить свою радость. – Вот кабы ты душегубцем оказался или, стал-быть, еще што учинил…
   – Там, где живешь, – не гадь, – процедил ты сквозь зубы.
   Филат на некоторое время заткнулся, явно пытаясь переварить услышанное. В голове уже изрядно шумело, зато перестала наконец ныть спина и руки стали почти прежними. Конечно, это ненадолго, но… мэ матыем, мэ матыем, ромалэ, лэ ли, да дэвлалэ… захмелел я, захмелел – ай, братцы, боже мой!..
   Ты молча разлил в туески остатки сивухи.
   – Дык ить ежели коньего вора поймают, паря, то властям не сдают. Сами забивают, всем миром…
   – И меня забивали – да не забили. А вот подельщика моего… Выпей, Филат, за упокой души.
   – Отчего ж не выпить-то, паря? Хучь во здравие, хучь за упокой! Это мы завсегда… Эх, матушка, хороша! А правду бают, кубыть у коньих воров ребра двойные, так сразу и не перешибешь?!
   – Правду.
   – А вот и шавишь, паря! Не бывает у человеков двойных ребер! И все-то ты шавишь, все дым гонишь: отродясь коньих воров по каторгам не гоняли, ежели не мажьего семени… а, ну да, ты ж и есть… Еще по маленькой? У Сохачихи в долг, а?..

 //-- Заметки на полях --// 
   Если внимательно, до рези под веками, заглянуть в глаза Филату Луковке, то можно увидеть:
   …июнь.
   В пятнистой тени орешника бесится лайка-двухлетка. Распугивает птиц, закручивает пыль веселыми смерчиками; бьет лапой жука-рогача и сама же отпрыгивает в притворном ужасе. По стволам, не обращая внимания на собаку, струятся муравьи: мелкие, скучные. Солнце падает сверху косыми полотнищами; пахнет измятой травой.
   Потом лайка садится и долго воет, как над покойником.
   Больше – ничего.

 //-- * * * --// 
   …Среди ночи ты проснулся от настойчивого грюканья в дверь, от пьяных голосов, слышавшихся снаружи. Хозяин, по всему видать, вставать не спешил, и ты, сам не зная зачем, сунулся в сени, к дверям, отодвинул засов… И едва успел шарахнуться в сторону: перед самым носом в стену гулко бухнуло суковатое полено.
   Снаружи радостно заржали.
   – Ну што, Луковка, али нам не рад?
   – Зенки протри, Митяй! То ж варнак ссылочный! Филата ты б черта коряжного достучался!
   – Ы-ых… – разочарованно. – Ну то жихорь с ним…
   Зашибло ли полено «варнака ссылочного» или нет, никого не интересовало.
   – Дурак ты, паря! – сипло сообщили с печи. – Другой раз не суйся. Даром што ребра двойные – башка ить не железная! Отшибут. У нас парни такие… любят это дело. Пошутковать, стал-быть…
   «А ведь не спал он, – подумал ты, укладываясь обратно на лавку. – Мог бы и предупредить, чтоб не открывал. Небось и сам это дело любит. Пошутковать, стал-быть. Похоже, в остроге и то жизнь подороже стоит, чем у этих… лесовиков…»


   На работе человеческой нет их, и с прочими людьми не подвергаются ударам…
 Псалтирь, псалом 72

   А ночью – Княгиня, ты помнишь?! – тебя посетил кошмар.
   Старый, знакомый.
   Десятки, сотни шандалов, канделябров, свечных розеток из старого серебра – и всюду истомой тает нежный воск, всплывая по предсмертному воплю фитиля, отдаваясь огню со страстью и негой безнадежности.
   С открытой верхней галереи захлебываются гобои, гнусаво плачет фагот, скрипки искупают все грехи мира, опираясь из последних сил на мрачное плечо контрабаса, – вальс мсье Огюста Бернулли, последнего властителя душ, кружит головы, кружит тела… о, раз-два-три, раз-два-три, и не важно, что вальс лишь недавно утратил постыдный титул пляски развратников, совершенно не важно, потому что скрипки… и гобой… и шелест, шуршание шелка – чш-ш-ш, не мешайте…
   Рядом – князь Хотинский, блестящий гусар. Ментик вполплеча, синие чакчиры, доломан сплошь расшит золотом; и над всем этим – русый кок, завитый щипцами умелого парикмахера, погибель барышень из провинции. Он что-то говорит, этот лихой красавец и дуэлист, известный всему Хенингскому герцогству, и дальше, много дальше… да, он говорит, но ты сейчас не слышишь слов.
   – Милая Эльза…
   И все.
   Только скрипки, и гобои, и метель сумасшедшего вальса.
   Не плачь, Рашка, не надо плакать, Княгиня моя, пускай даже и во сне…
   Ты ведь чувствуешь: вон она, твоя подельщица, Елена Запольская, Ленка Ферт, твоя Девятка Бубен – вон, подле юного бездельника в превосходно сшитом фраке. Она здесь, неподалеку, и договор ваш, скрепленный общей болью, еще в силе, как будет он в силе… нет, не на веки вечные, так не бывает меж людей, но до конца срока – он не за горами, но еще тянется, длится, и Сила смеется в тебе тихим всплеском весенней капели.
   Эй, гусары и драгуны, их сиятельства и их высочества, все, кто ни есть, – смотрите на меня и на нее, на краль бубновых! Что видите?! Что знаете?! А увидите вы то, чего хочу я! Узнаете то, чего мне заблагорассудится, примете моль за яркого махаона, влюбитесь без смысла, забудете без сожаления, и завтра спросят вас: «С кем танцевали, кавалер?» – а вы и не вспомните.
   Лишь пожмете плечами в удивлении:
   – Я? С этой? Да что вы, господин хороший!
   А хотите – заставлю свечи пылать багрянцем заката над рекой?
   Хотите – с ума сведу?! Петь кочетом заставлю?!
   Хотите?!
   «Хочу…» – еле слышно смеется кошмар, становясь кошмаром.
   Холод. Лютый, февральский; барачный. И через всю залу, в отблесках и шепоте, идет он: полуполковник Джандиери, ловец, настигший дичь. Он идет не спеша, и вся твоя Сила, удесятеренная Ленкой Ферт в платье цвета слоновой кости, расшибается о призрачную броню «Варвара», жандарма из Е. И. В. особого облавного корпуса при Третьем отделении.
   Пусто.
   Холодно.
   Некому петь кочетом.
   Гаснут свечи в твоих глазах, глупая Рашка… и «Орлов», знаменитый бриллиант хозяйки дома и устроительницы бала, сохранит прежних владельцев.
   Не повезло.
   – Вы танцуете, милая баронесса? – спрашивает жандарм, кланяясь.
   Тишина.
   Где скрипки? Где фагот? Гобои где?!
   – Вы танцуете? Или вы просто наслаждаетесь искусством маэстро Бернулли? Или сердца привораживаете?!
   – Слам тырбаню, фараон, – отвечаешь ты, чувствуя спиной дощатую ласку нар.
   Господин полуполковник смеется – и вдруг идет вприсядку, выкрикивая странным, сиплым от пьянства баритоном:

     Эх, лешиха моя,
     Миляшиха моя,
     Косорыла, мохнорука,
     Криволапенькая!

   Пусто.
   Холодно.
   Ой, мамочка моя, как же холодно… не плачь, Княгиня, не надо…
   Где люди? Где вальс?

     Эх, паду-ка на льду,
     Сам беду себе найду!..

   Крик забивает тебе рот кляпом, и удушье приходит спасением.
 //-- * * * --// 

     Эх, лешиха моя,
     Миляшиха моя…

   Села на топчане; с трудом перевела дух.
   Сердце плясало… нет, не вальс – бешеную джигу, отдаваясь в мягких висках биением пульса.
   – Эй, Сохачиха, дремуха старая! Дай-кася хоть полумерок водки! – взорвался снаружи (во дворе? за забором?!) знакомый баритон.
   Лжеполуполковничий; и ты устыдилась своей радости – сон, все сон, греза-бред, и никакого неуязвимого жандарма Джандиери на сотни верст…
   Приглушенное топотанье, звякает щеколда оконного ставня.
   – Ночь на дворе, бабы-девки! Сгиньте, лупоглазые!
   Это теткин бас.
   Видать, вино хлебное тайком курит, вот и ходят к ней…
   – Дай водки, дремуха! Душа горит! А к завтрему расчет сведем – кукан за стакан, мотыль за бутыль!
   И хохот дюжины здоровых глоток.
   – Федюньша! Возьми кол, погони неотвязных! Федюньша, слышь?!
   Хохот усиливается, но в нем слышны нотки сомнения.
   Смеяться? Драться? Уйти? Без водки?!
   – Фе-е-едюньша! – утробно передразнивает тетку невидимый заводила. – Пошто страшного своего на честных людей спускаешь, Сохачиха?! Лучше бы ссылочную к народу взашей выпихала! Люди сказывают: тоща, брита, давно не крыта! Давай сюда, мы покроем!
   Ты накинула на плечи истрепавшийся платок.
   Прикусила губу, морщась от боли.
   Боль помогла.
   Потому что – обезумела, Рашка?! – едва не подбила итоги жизни-пустышки. А как славно было бы: выйти молча на крыльцо и отдать последнее. Так, чтоб на карачках, изрезав колени коркой наста, поползли бы навстречу, чтоб завыли шелудивыми псами, с ужасом воззрясь на бледную луну; чтоб тени обступили со всех сторон, видясь тем диким, чего боялись кус-крендельчанские гуляки еще в детстве бесштанном, когда страхи жили под каждой лавкой… чтоб ноги целовали – да что там ноги, следы в снегу от ног босых! – моля простить, и не в силах выхаркнуть слова из сведенных судорогой губ.
   Ах, славно!
   Но потом – смерть.
   Потому что одна.
   Потому что давно.
   Потому что маг в законе, а Закон неумолим.
   Потому что… громыхнуло в сенях, совсем рядом; скрипнула дверь.
   – Братцы! Крещеные, лешак выбрел!
   – Бей страшнóго!
   – В колья!
   И тихое, но почему-то слышней воплей, знакомое:
   – А-а…
   Хруст.
   Матерная брань.
   Тупые удары.
   – Крень! Кренюшка! Братцы, страшной Креня боем зашиб!
   – Ах ты!..
   – Бегим!
   И тут, под топот многих ног, под снежный визг, под удаляющиеся вопли и лай собак ты заснула – слаще, чем под материнскую колыбельную.
   Чтобы проснуться, как тебе показалось, через мгновение.
   Тишина.
   Беззвучие; лишь брешет одинокая пустолайка где-то на самой окраине да дядька-мороз, безрукий резчик, похрустывает на окнах новым узором.
   Ужасно хотелось на двор, по нужде.


скачать книгу бесплатно

страницы: 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27

Поделиться ссылкой на выделенное