Александр Фадеев.

Молодая гвардия

(страница 7 из 50)

скачать книгу бесплатно

Даже самое высокое и ясное понимание необходимости и целесообразности бегства не может освободить человека от сознания униженности его положения, коли он бежит. А Иван Федорович и Костиевич оставались на том самом месте, где они жили и работали до сих пор, оставались вместе с людьми, которыми они до сих пор руководили. И сознание того, что эта честь выпала на их долю, вызывало в них настроение торжественной приподнятости.

И вот их товарищи уехали. Сквозняк выдул вместе с табачным дымом всякую шумиху и суету, и в комнате стало тихо и прохладно.

Иван Федорович и Матвей Костиевич делились наметками предстоящей работы и обменивались явками.

По привычке прежней работы, – заседания и переписка в угольных районах Донбасса велись на русском языке, – они говорили по-русски, то и дело перескакивая на родной украинский. Речь их была смешанная, и горький юмор ее – они говорили о вещах горьких – только подчеркивался этой особенностью их речи.

– Скажи ж мени, Костиевич, из тех явок, шо ты мени дав, лично знаешь ли ты хоч едину людину, короче говоря, самому-то тебе эти люди известны, что у них за семьи, что у них за окружение? – спрашивал Проценко.

– Сказать так, шо воны мне известны, так они мне досконально неизвестны, – медлительно говорил Шульга, поглядывая на Ивана Федоровича своими спокойными воловьими очами. – Вон той адресок, – по старинке у нас той край назывался Голубятники, – то Кондратович, или, як его, Иван Гнатенко, у осьмнадцатом роци добрый був партизан, но я у него уже лет пятнадцать не был, а у него за то время сыны повырастали, поженились, дочки замуж повыходили, и черт его батька знает, какое такое у него может быть окружение. Но худого я о них ничого не чув. Той второй адресок, на Шанхае, – и Костиевич своим коротким, поросшим темным волосом пальцем указал в бумажку, которую Проценко держал в руках, – то Фомин Игнат, лично я его не бачив, бо вин у Краснодони человек новый, но и вы, наверно, слыхали – то один наш стахановец с шахты номер четыре, говорят, человек свой и дал согласие. Удобство то, шо вин беспартийный и, хоть и знатный, а, говорят, никакой общественной работы не вел, на собраниях не выступал, такой себе человек незаметный. А остальные – то все люди новые, и я их никого не знаю.

– Кого ж ты знаешь? – спрашивал Иван Федорович с некоторым беспокойством, сразу отразившимся в его живых глазах, поблескивавших умом и весельем.

– Я знаю кой-кого из наших коммунистов, шо оставлены для подпольной работы, – старика Лютикова, Вдовенко – то добрая жинка, и ту коммунистку с почты, но явок у них я дать не могу: они, может, сами будут десь ховаться.

– А на квартирах этих, что ты мне дал, сам-то ты бывал? – допытывался Проценко.

– У Кондратовича, чи то – Гнатенка Ивана, я був последний раз роцив тому пятнадцать, а у других я николи не був, да и когда ж я мог быть, Иван Федорович, когда вам самому известно, что я только вчера прибыл и мне только вчера сказали, что я остаюсь. Но люди ж подбирали, я думаю, люди ж знали? – не то отвечая, не то спрашивая и сам начиная уже сомневаться, говорил Матвей Константинович.

– Так-то оно так, да все ж то не дило, – сказал Проценко. – Разве ж то дило, коли одни люди подполье организуют, а другие остаются в подполье? – Проценко сам не замечал, как в его голосе привычно появилась нота не то наставления, не то выговора Шульге, хотя Шульга меньше всего был виноват в том, что так получилось. – От так организовали подполье! – издевался Проценко, и резвая искорка на одной ножке как-то особенно быстро и весело стала поскакивать из одного его синего глаза в другой.

– Та не я ж организовал, Иван Федорович!

– Про то ж я и кажу, шо не ты! – сказал Проценко, весело подмигнул Шульге и покачал головой.

– Они уже далеко, мабуть уже у Новочеркасска, – сказал Костиевич с тонкой улыбкой на большом, в темных крапинах лице.

И оба они не без юмора и очень дружелюбно поглядели друг на друга.

Иван Федорович и Матвей Костиевич лучше кого-нибудь другого знали, что их товарищи уехали только что, уехали потому, что они должны были уехать, и что за это нельзя винить их товарищей, тем более, что дело могло бы сложиться так, когда бы им самим, то есть Ивану Проценко и Матвею Шульге, пришлось уехать, а вместо них остались бы их товарищи. Но все-таки им доставляла тайное удовольствие мысль, что те вот уехали, а они вот остались.

– Ну, та ничего, и не то бывало. Справимся, правильно, Костиевич?

– Ясно, справимся, – сказал Матвей Костиевич, и лицо его сразу осветилось выражением той деятельной энергии, которая, несмотря на его воловьи глаза и кажущуюся медлительность движений и очень уж покойную силу в его круглых плечах, составляла главную основу его натуры. – Ну, а вы, Иван Федорович, знаете тех людей, шо вы дали мени адреса? – осторожно и почтительно спросил он.

Лицо Проценко приняло было отсутствующее и важное выражение, и он едва уже не сделал многозначительного кивка головой, но резвая искорка вдруг скакнула на одной ножке в одном глазу его, скакнула, подумала и вдруг пошла скакать с такой резвостью из глаза в глаз, что они так и брызнули смехом. Проценко отмахнулся обеими руками, в одной из которых была эта бумажка, и, просто и весело взглянув на Костиевича, сказал:

– Та ни одного человека, хай им грець!

И хотя то, о чем они говорили, чревато было многими опасностями и для самой работы, и для них лично, оба они очень искренно и весело рассмеялись.

Это были люди, закаленные в самых трудных условиях жизни: сетовать и разводить руками на то, что уже случилось и чего нельзя исправить, было не в их характере. А смешно им стало потому, что оба они как опытные аппаратные работники знали, как это могло получиться, и при всем понимании серьезности положения они смеялись над тем, что и они сами могли бы в свое время допустить до такого положения дела.

Виною всему была беспечность. Партизанский штаб, выделенный еще осенью 1941 года, когда впервые возникла угроза оккупации, той же осенью приступил к организации подпольных и партизанских групп. Но враг был еще далеко от Ворошиловграда, а люди, из которых состоял штаб, перегружены были своей обычной работой по должности. И они поручили подготовку этих групп другим людям, своим подчиненным, людям проверенным и исполнительным, которые нашли других, подчиненных им, тоже проверенных и исполнительных людей, и так была разработана и подготовлена сеть явок и подпольных квартир и партизанских баз, подпольных групп и партизанских отрядов. Но угроза оккупации все отодвигалась, а успехи зимней кампании Красной Армии породили надежду на то, что и вообще не будет никакой оккупации. И все оставалось в том положении, как оно было. За год многие люди из тех, что предполагались на подпольную работу, и даже из самого штаба, были мобилизованы в армию, другие переброшены на новую работу, третьи эвакуировались, четвертые сами забыли, что когда-то были намечены для этой деятельности. И вспомнили об этом только теперь, когда вновь возникла угроза оккупации. На этот раз она возникла так внезапно, что уже не оставалось времени для того, чтобы заново организовать дело. А к этому времени уже накопился большой опыт подпольной работы и партизанской борьбы в ранее оккупированных немцами областях, и его надо было применить в своей области. И в спешке партизанский штаб выдвинул новых людей, взамен ушедших или отпавших по соображениям, подсказанным новым опытом.

Проценко был видным городским работником, и его нельзя было оставить в Ворошиловграде, где он был бы обречен на провал. Поэтому он был оставлен при крупном партизанском отряде в районе станицы Митякинской. А Шульга, хотя и был родом из Краснодона, последние десять лет работал в других районах Донбасса, а после оккупации их немцами – в одном из северо-западных районов Ворошиловградской области. Поэтому в самый последний момент нашли, что ему лучше всего остаться одним из руководителей краснодонского подполья.

Вот как получилось, что организаторами подполья и партизанской борьбы в области были одни люди, а оставались для фактического ведения борьбы другие люди.

Выяснив эти обстоятельства, Проценко и Шульга обменялись двумя-тремя взаимно подбадривающими репликами, что, дескать, «ничего страшного в том нет» и «везде советские люди», и «не пройдет и пары недель, как они пустят корни», после чего Проценко сказал:

– Шо ж, Костиевич… – и встал.

Ему действительно пора уже было ехать.

– Шо ж, Иван Федорович, – сказал Шульга и тоже встал.

И тут оба они почувствовали, что им очень не хочется расставаться.

Не прошло и двух часов, как их товарищи уехали, уехали к своим, по своей земле, а они двое остались здесь, они вступили в новую, неизвестную и такую странную, после того как двадцать четыре года они свободно ходили по родной земле, подпольную жизнь. Они только что видели здесь своих товарищей, товарищи были еще так недалеко от них, что физически их еще можно было бы догнать, но они не могли догнать своих товарищей. А они двое за эти несколько часов стали так близки друг другу – ближе, чем самые родные люди. И им очень трудно было расстаться.

Они стоя долго трясли друг друга за руки.

– Побачим, шо воны за немци, яки воны хозяева та правители, – говорил Проценко.

– Вы же себя бережите, Иван Федорович…

– Та я живучий, як трава. Бережись ты, Костиевич.

– А я бессмертный, – улыбнулся Шульга.

Они были растроганы, и им хотелось сказать что-то очень хорошее друг другу, но они ничего не сказали, а обняли друг друга, поцеловались, крякнули и, стараясь не встретиться глазами, вышли к машине. В лицо им ударило жаркое полуденное солнце, они сожмурили глаза.

– Катя, заждалась? Та вже ж поихалы, – с широкой виноватой улыбкой сказал Иван Федорович, отворяя дверцу шоферского сиденья и доставая в ногах ручку, чтобы завести машину. – Знакомься, Костиевич, то жинка моя, учителька, – сказал он с неожиданным самодовольством.

– А, будем знакомы, – добродушно улыбнулся Шульга и пожал плотную энергичную руку женщины, которую она подала ему через отверстие в дверце кабины.

– А ваша жена? – с улыбкой спросила жена Проценко.

– Та мои ж уси… – начал было Шульга.

– Ах, простите… простите меня, – вдруг сказала жена Проценко и быстро закрыла лицо ладонью. Но между пальцев и пониже ладони видно было, как все лицо ее залилось краской.

Вся семья Шульги осталась в районе, захваченном немцами. Семья Шульги не успела выехать, потому что немцы вторглись слишком внезапно, а семья дожидалась своего Костиевича, который в это время был в дальних станицах: сбивал гурты скота для угона на восток. И он так и не успел вывезти свою семью.

Семья у него была очень простая, как и он сам. Когда семьи работников эвакуировались на восток, семья Матвея Костиевича – жена и двое ребят: девочка-школьница и семилетний сын – не пожелала уехать, и сам Матвей Костиевич не настаивал на том, чтобы она уехала. Когда он был еще молодым и партизанил в этих местах, его молодая жена была вместе с ним, и первый их сын, теперь командир Красной Армии, родился как раз в это время. И им, по старой памяти, казалось, что семьи в трудную пору жизни не должны разлучаться, а должны нести все тяготы вместе, – так они воспитывали и детей своих. Теперь Матвей Шульга чувствовал себя виноватым в том, что его семья осталась в руках немцев.

– Простите меня, – снова сказала жена Проценко, отнимая от лица руку, и сочувственно, и виновато посмотрела на Костиевича.

Проценко долго и энергично крутил ручкой. «Газик» весь встряхивало, но мотор не заводился.

– Костиевич, залазь в машину, дай мени газу, – смущенно сказал Проценко.

Шульга «дал газу». Машина завелась.

– От скаженная! – Проценко смахнул тыльной стороной ладони пот со лба и швырнул ручку в ноги шоферского сиденья.

Они еще раз простились, крепко обняв и поцеловав друг друга.

– Прощайте, – сказала и жена Проценко. Она не улыбнулась, она сказала это как-то даже торжественно, и слезы выступили на ее глазах.

– Счастливо! – грустно сказал Шульга.

«Газик» рывками, будто уросливый конек, стреляя выхлопной трубой и пуская струйки грязновато-синеватого дыма, побежал по улице, потом наладился. Проценко еще высунул руку в оконце и поболтал ею в последний раз на прощанье.

А Шульга остался один на улице, под жарким солнцем.

Он увидел нагруженную машину напротив через улицу, работника на ней и юношу и девушку, прощавшихся возле машины, и некоторое время рассеянно смотрел на них.

– И понимаешь, входит этот Толя Орлов, – знаешь его? – глуховатым баском говорил Ваня Земнухов.

– Не знаю, он, наверно, из школы Ворошилова, – беззвучно отвечала Клава.

– Одним словом, он ко мне: «Товарищ Земнухов, здесь через несколько домов от вас живет Володя Осьмухин, очень активный комсомолец, недавно перенес операцию аппендицита, и его рано привезли домой, и вот у него открылся шов и загноился, не можете ли вы ему достать подводу?» Понимаешь мое положение? Я этого Володю Осьмухина прекрасно знаю – золото, а не парень! Понимаешь мое положение? «Ну, – я говорю, – иди к Володе, я сейчас зайду тут в одно место, а потом постараюсь достать что-нибудь и зайду к вам». А сам побежал к тебе. Теперь ты понимаешь, почему я не могу поехать с вами? – виновато говорил он, стараясь заглянуть в ее глаза, все больше наполнявшиеся слезами. – Но мы с Жорой Арутюнянцем… – снова начал он.

– Ваня, – сказала она, вдруг приблизившись к самому его лицу и обдав его теплым молочным дыханием, – Ваня, я горжусь тобой, я так горжусь тобой, я… – Она испустила стон, совсем не девичий, а какой-то низкий, бабий, и с этим стоном, забыв обо всем на свете, свободным, тоже не девичьим, а бабьим движением охватила его шею своими большими, полными, прохладными руками и страстно прильнула к его губам. «От бисовы дети!» – не то с изумлением, не то с завистью подумал на другой стороне улицы Матвей Шульга, только теперь разобравшись в том, что перед ним происходит.

Девушка оторвалась от Вани и убежала в калитку. Ваня постоял немного, потом повернулся и, размахивая длинными руками, подставляя лицо и растрепавшиеся волосы, которых он уже не поправлял, солнцу, быстро пошел по улице в сторону от парка. То вдохновение, которое, как угли под пеплом, теплилось в душе его, теперь, как пламя, освещало необыкновенное лицо его, но ни Клава и никто из людей не видели его лица теперь, когда оно стало таким прекрасным, потому что Ваня один шел по улице, размахивая руками. Где-то в районе еще рвали шахты, где-то еще бежали, плакали, ругались люди, шли отступающие войска, слышались раскаты орудийных залпов, моторы грозно ревели в небе, дым и пыль стояли в воздухе и солнце немилосердно калило, но для Вани Земнухова не существовало уже ничего, кроме этих полных, прохладных, нежных рук на его шее и этого терпкого, страстного, смоченного слезами поцелуя на губах его. Все, что происходило вокруг него, все это уже не страшило его, потому что не было уже ничего невозможного для него. Он мог бы эвакуировать не только Володю Осьмухина, а весь город – с женщинами, детьми и стариками, со всем их имуществом.

«Я горжусь тобой, я так горжусь тобой», – говорила она низким бархатным голосом, и больше он уже ни о чем не мог думать. Ему было девятнадцать лет.

Глава 8

Никто не мог сказать, как сложится жизнь при немцах. Но на всякий случай надо было иметь официальное положение в жизни. Проценко выдал Матвею Шульге еще вчера паспорт и трудовую книжку на имя рабочего ворошиловградского паровозостроительного завода Евдокима Остапчука. Вчера же ночью старик Лютиков, работавший заведующим механическим цехом треста «Краснодонуголь» и тоже оставленный для подпольной работы, задним числом зачислил Евдокима Остапчука слесарем механического цеха. Получилось совершенно естественно: работал на заводе в Ворошиловграде; начались бои – переехал в Краснодон и поступил в механический цех.

Собственно говоря, надо было бы сейчас скромненько спрятаться на одной из квартир, указанных ему, – лучше всего на квартире Ивана Гнатенко, или Кондратовича, как его запросто звали, старого партизана, его товарища. Но Шульга не видел Кондратовича пятнадцать лет и почувствовал, что ему очень и очень не хочется именно сейчас идти к Ивану Гнатенко.

Ему нужен был сейчас человек очень близкий. И Матвей Костиевич стал вспоминать, кто же есть в Краснодоне из тех, с кем он особенно был близок во время того подполья, в 1918–1919 годах.

Самым близким ему человеком был здешний уроженец, большевик с 1917 года, Леонид Рыбалов. Вместе они были в подполье при немцах и белых, вместе создавали советскую власть. Матвей Шульга был тогда рядовым человеком, а имя Рыбалова гремело в области. Потом пришли другие времена, разворачивалось хозяйство, а Рыбалов больше умел «давить контру» и говорить речи, и жизнь все отодвигала его в сторону, а как раз Шульга пошел в гору. И как-то так случилось, что дружба их сама собой распалась, а потом Леонид Рыбалов и вовсе был переброшен из Донбасса на работу в инвалидной кооперации.

Но тут Матвей Костиевич вспомнил сестру Леонида Рыбалова, Лизу, и на большом лице его с въевшимися на всю жизнь крапинами угля выступила детская улыбка. Он вспомнил Лизу Рыбалову, какой она была в те годы, стройная, светловолосая, бесстрашная, с резкими движениями и голосом, быстроглазая, вспомнил, как она носила ему и Леониду, брату ее, еду на Сеняки и как она смеялась, сверкая белыми зубами, когда Шульга все шутил, что жалко, мол, у меня жинка, а то бы я за тобой присватал. И она ж хорошо знала жену его! Лет десять-двенадцать тому назад он как-то встретил ее на улице и один раз, кажется, на каком-то женском собрании. Помнится, она была уже замужем. Да, она сразу же после гражданской войны вышла за какого-то Осьмухина. Этот Осьмухин служил потом в тресте. Он же сам, Матвей Шульга, был в жилищной комиссии, когда им давали квартиру в стандартном доме где-то на той улице, что идет к шахте № 5.

Он все вспоминал Лизу такой, какой он знал ее в дни молодости, и на него с такой силой нахлынули воспоминания тех молодых дней, что он снова почувствовал себя молодым, и все, что предстояло ему теперь, вдруг тоже представилось ему как бы освещенным светом его молодости. «Она не могла измениться, – думал он, – муж ее, Осьмухин, тоже вроде свой был человек… А, куда ни шло, задери его черт, зайду к Лизе Рыбаловой! Может, они не уехали, может, сама судьба ведет меня до них. А может, она уже одна живет?» – с волнением думал он, спускаясь к переезду. За десять лет, что он тут не был, весь этот район застроился каменными домами, и теперь уже трудно было разобраться, в каком из них могут жить Осьмухины. Долго ходил он по притихшим улицам, среди домов с закрытыми ставнями, не решаясь зайти и спросить. Наконец он сообразил, что надо ориентироваться по копру шахты № 5, видневшемуся далеко в степи, и когда он пошел улицей, глядевшей прямо на копер, он сразу нашел домик Осьмухиных.

Окна с цветами на подоконниках были распахнуты, – ему почудились молодые голоса в комнатах, и сердце его забилось, как в молодости, когда он постучал в дверь. Наверно, его не слышно было; он постучал еще раз. За дверью послышались шаги в мягкой обуви. Перед ним стояла Лиза Рыбалова, Елизавета Алексеевна, в домашних туфлях, с лицом одновременно и злым, и полным горечи, с опухшими, красными от слез глазами. «Эге, как потрепала ее жизнь», – мгновенно подумал Шульга.

Но все же он сразу узнал ее. У нее и в молодости бывало это резкое выражение не то раздражения, не то злости, но Матвей Костиевич знал, как она на самом деле была добра. Она по-прежнему была стройна, и в светлых ее волосах не было седины, но продольные морщины, морщины тяжелых переживаний и труда, легли по лицу ее. И одета она была как-то неряшливо, – раньше она никогда не допускала себя до этого. Она недружелюбно и вопросительно смотрела на незнакомого человека, который стоял на крыльце ее дома. И вдруг выражение удивления и словно отдаленной радости, возникшей где-то за стоящими в глазах слезами, появилось в лице ее.

– Матвей Константинович… Товарищ Шульга! – сказала она, и рука ее, державшая скобу двери, беспомощно упала. – Каким вас ветром занесло? В такое время.

– Трошки извини, Лиза, чи Лизавета Алексеевна, не знаю, як прикажешь звать… Еду вот на восток, эвакуируюсь, забежал проведать…

– То-то, что на восток – все, все на восток! А мы? А дети наши? – вдруг сразу возбужденно заговорила она, нервными движениями быстро поправляя волосы, глядя на него не то злыми, не то очень замученными глазами. – Вы вот едете на восток, товарищ Шульга, а сын мой лежит после операции, а вы вот едете на восток! – повторяла она, точно именно Матвей Костиевич не раз был ею предупрежден о том, что так может быть, и вот именно так и случилось, и он был виноват в этом.

– Извините, не серчайте, – сказал Матвей Костиевич очень покойно и примирительно, хотя в душе его внезапной грустью отозвалась какая-то тоненькая-тоненькая струна. «Вот ты какая оказалась, Лиза Рыбалова, – отозвалась эта струна, – вот как ты встретила меня, милая моя Лиза!»

Но он многое видел в своей жизни и владел собой.

– Скажите толком, что у вас приключилось такое? – Он тоже перешел на «вы».

– Да уж и вы извините, – сказала она все в той же резкой манере. Тень давнишнего доброго отношения снова появилась в лице ее. – Заходите… Только у нас такое идет! – Она махнула рукой, и на ее красных подпухших глазах снова выступили слезы.



скачать книгу бесплатно

страницы: 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50

Поделиться ссылкой на выделенное