Борис Евсеев.

Лавка нищих. Русские каприччио

(страница 3 из 19)

скачать книгу бесплатно

– Дайте же прикурить мне. Скорей. Умираю!

Тоник широким жестом вынул зажигалку, потом вдруг глухо крикнул в пространство: «А поехали в ресторан? В „Советский ресторан“ со мной – поехали?»

Дни запрыгали, как курчавые барашки в Тошиной любимой рекламе: друг за дружкой, быстрей и быстрей.

Это были дни удач и какого-то карусельного счастья. То, другое, третье; деньги, премии, наградные листы. Внезапно подобрались новые сотрудники: режиссер, редактор, какая-то девушка в прозрачных юбках. Передач стало меньше, но платить меньше не стали.

Антоша все предугадывал наперед. Все телеканальские козни, все подставы развеивал еще до того, как они были затеяны.

Ему кружило голову крашеное охрой, обтыканное красными и синими лампочками, карнавальное колесо.

Он угадал несколько цифр в лотерее «Бимбо». Но выигрыш взять почему-то не захотел. Он точно определил, кто в городском правительстве сменит высокого чиновника, занимающегося телекоммуникациями, и заранее к новому начальству с нижайшей просьбой подкатился. Просьбу обещали исполнить, но Тоша о ней и думать забыл.

Иногда кто-то бережной, едва уследимой рукой, рассаживал на карусельном колесе, вертящемся вместе с Тошей, новые карнавальные фигуры.

Тут были:

– лошадь из отдела электронных писем;

– слон, владелец антикварного салона;

– женщина из Комитета помощи беженцам, откидывающаяся на карусели назад всем телом, смеющаяся гаерским смехом, беленная широкой малярной кистью, да еще на ходу бреющая себе череп по-бандитски: опасной бритвой, и тут же обритые места сдабривающая обильной пеной…

Венцом Тошиной карусельной жизни стал московский ураган.

Вычислив ураган с точностью до часа и даже до минуты, предугадав, в каком направлении будут валиться деревья и слетать жестяные кровли, – он погнал в самую сердцевину урагана, в Люблино – якобы за фотоснимками – новую свою редакторшу. Тоше казалось: побитая градом, жалкая и мокрая, редакторша хоть на сутки да прекратит донимать его произношением, начавшим портиться просто так, ни с того ни с сего… Редакторшу, однако, искалечило серьезно. Ее надолго положили в больницу.

Так прошел месяц. Все предугадывать, все знать – такой расклад стал Антоше не мил. Ему хотелось беспричинного дуралейства, резких, ничем не подготовленных случайностей.

Хотелось, чтобы из тихоструйного студийного зеркала вынырнул вдруг незваный «ночной гость». Мокроусый, страшный! Или пусть вынырнет все тот же надувала. Брякнет какую глупость. Обует зрителей прямого эфира, тут же, на месте.

Хотелось, чтобы снова явилась восточная женщина – узбечка, цыганка, – которая в тот памятный вечер хотела обобрать Тошу до нитки, и которую он высадил прямо из такси голой задницей на асфальт, когда возвращались из «Советского ресторана». В ресторане на 9-й Парковой по стенам висели Дзержинский, Кастро, Каганович. С плакатов несли околесицу про мир и братство Андропов и Сталин, бодро заявлял о себе несуществующий – и оттого полностью идиотский – прогресс, которого Тоша уже не пугался, как черт ладана, но который все еще был готов наподдать ему коленкой под зад.

«Островок Рейля» пылал в Тошином мозгу трескучим, неумело разожженным костром.

И единственное, что этот костер интуиций и предчувствий гасило – так это все то же гадкое пойло: табачок на спирту.

Но и такого пойла было уже мало!

Тоше представлялось: он стаскивает со шкафа полутораметровую лодку-сигару, а внутри сигары – свистит и булькает горячий дым, вперемешку с холодной водочкой. Славно! Сладко! Тут же он глубоко и без перерыва дымом сигарным затягивается: день затягивается, другой, третий. Затягивается, и знает: высосать всю дымно-влажную прелесть из чудной сигары он сможет не раньше как за год, за два! Уф! Уф! Табачный пьяница! Не кто-то вам другой!

Правда, к концу месяца Антоша измотался, сник и решил снова ехать к народному целителю.

Целитель встретил радостно. Молоденьким козликом скакал он по заставленной компьютерами комнате. То подбежит к столу, то боднет воздух головой, то гордо осмотрит экраны. Было ясно: целитель упоен собственной жизнью, способностью умно властвовать, тайно повелевать.

– Только ничего мне, еханый насос, не говорите! И так все знаю. Вы пришли, чтобы я поддал жару, утроил пыл вашего «огонька»!..

«Сейчас он скажет: И я это сделаю», – подумал про себя Антоша, и надувала сказал:

– И я вам – без сомнения – помогу!

– Не то. Не в том смысл. – Антоша уселся в кресло, задумался. – Я вот о чем. Вы мне этот «огонек» – совсем пригасите. Утопите его в глубоком колодце. Устал я от этой карусели: все знаешь, все предчувствуешь. Ну ее, эту интуицию, в болото! Она у меня в голове – как чья-то слишком интеллигентная мордашка у нас на эфире – «бликует» и «бликует»!

– А вы – тонкач. Да, вы значительно тоньше, чем я думал. Ну так вот что я вам, тонкач вы хренов, про нашу интеллигенцию скажу. Думаете, интеллигенция – это знание, или – гражданская совесть? Дудки! Интеллигенция – это интуиция! Верно почуять и правильно решить. Гибель интуиции – и есть гибель интеллигенции!

Антоша хотел надувалу выматерить, но вдруг испугался: «А ведь прав он. Кто учуял, куда ветер дует – тот нынче интеллигент и есть!»

Тут надувала сжалился, перестал скакать козлом, подступил к Антоше сбоку, дружески прикоснулся к плечу:

– Ну будет, лады, пособлю вам. Вижу: устали вы интеллигентом быть. И чудно. Ближе к народу – теплей и уроду. А то, может, к партейке какой прибьетесь? И здесь помогу. Побей меня гром, если вру!

Антоша с сомненьем глянул на шарлатана: «Заливает, нет у него таких возможностей…»

Шарлатан оценил Антошин взгляд по-своему. Он вдруг смутился, даже прикрыл глаза рукой:

– Тут у нас в России все душу ищут. А душа наша – может, как раз в «огоньке Рейля» и содержится. И еще. – надувала смутился сильней – огонек этот в пространстве двойника имеет! Если тот огонек, что в мозгу, и тот, что в пространстве, соединить – сила получится! Ладно, про это не буду.

Ну, про интеллигенцию и про огонек я вам объяснил.

Теперь – про ошибки официальной медицины. Все они, наши медики, жутко боятся смерти. Смерти пациента, смерти собственной. Как раз страх смерти и не дает им оценить человека как целое. А он, человек, состоит, между прочим, из двух равных половинок: из постоянно наличествующей в нем жизни и постоянно наличествующей в нем смерти! И одномоментно к ним устремлен. Изъятие из медицинской практики смерти, присутствующей в нас во время жизни приличной дозой яда, – и есть главнейшая ошибка медицины. Вы мне сперва смерть, смерть живую во всю ширь покажите! – обращался надувала к невидимым медикам, – а уж потом про жизнь вашу умершую толкуйте!

– Х-хватит умничать. – Антоша чувствовал: народный целитель может говорить час, два, три. А у Антоши внутри все горело. И он знал: если этот пожар залить сейчас вискарем – решимость, с которой шел к целителю, может навсегда исчезнуть. – Пригасите огонь! Быстрее!

– Лады. Я утоплю ваш «островок» в океане тупости, в океане лени, в океане…

– Топи скорей, дурила!

Надувала, важничая, погасил свет. Антоше стало легче.

Несколько дней он продолжал кружиться на привычной телекарусели: с выпивоном, с густым дымком, с предчувствием выигрышей, удач.

Однако через неделю в голову вдруг въехала мысль: а не послать ли все карусели куда подальше? Не вернуться ли к прежней до-телевизионной, до-зеркальной жизни?

Антоша позвонил брошенной семь или восемь лет назад жене.

Не прошло и трех месяцев, как жизнь его изменилась до неузнаваемости. Исчезли кураж и напор, перестала вращаться – и во хмелю и в состоянии трезвом – телекарусель. Тоник слегка отупел, стал вяловат. Еще – стал шепелявить, подсюсюкивать.

Он с удовольствием сопровождал жену в магазины и перешел на редакторскую работу. Дети, как-то внезапно выросшие, жили своими домами. Заботиться Антоше, кроме себя самого и жены, было не о ком. Иногда он с прерывистым вздохом вспоминал свои прежние похождения, но и воспоминания стали размягченными, ватными.

Тоша больше ничего не предчувствовал. Да и зачем? Все вокруг текло спокойно, размеренно. Иногда, разве, забывался номер квартиры. Ну и не всегда было ясно – а ведь раньше он это знал точней всех гидрометцентров – какая к вечеру будет погода?

Жена все покрикивала: «Взял кошелку, пошел в магазин!» Или: «Антоша, сегодня – в Серебряный бор!», и так далее, в том же духе.

Лишь однажды Тоша пожалел о своих былых способностях. Рядом с их домом с утра начались какие-то строительные работы. Видел из окна, но не придал значения, не предупредил. Жена упала и сломала руку. Но быстро поправилась. Все вошло в привычную колею.

Перед самой весной, в двадцатых числах февраля – Антоше приснился шарлатан. Шарлатан, он же народный целитель, он же надувала, – смешно круглил щеки, а потом протыкал их тонкими, отросшими до неимоверной длины ногтями насквозь. Кровь хлестала по шарлатанским щекам. Правда, не алая: черноватая, с дымком и сажей.

Проснувшись, Антоша хотел послать шарлатана куда подальше, но передумал. Тогда ему захотелось, в память о давней встрече, прочесть стихи про «ночного гостя», но и они позабылись.

Тут шарлатан объявился сам. Через день он позвонил и крикнул:

– Медицина катастроф, ясное дело, бессильна! Я вам ее заменю. Я ведь не только душевные раны лечу. Не только мозги дуралеям вправляю! Я и колотые, и резаные раны рубцевать могу. – Наворачивал и наворачивал он. – Вы, чуть что, звякните: мол, помоги, надувала! И я – приду. Сам херувим Рейль, огонечком, спустится к вам. Спустится, поможет!

Тоша от души, громко и раскатисто, как это бывало когда-то давно – расхохотался.

– Да пошел ты, со своим херувимом. – Со сладостью выдохнул Тоша. Краткое, доходчивое, разрешающее все противоречия словцо, слетело с губ, как бархатная моль. – Пошел ты…

Шарлатан улетучился.

– Так мы едем на рынок? Ну я же тебе говорила. На тот, что у стадиона. Помнишь, в институте физкультуру сдавали? – Жена встала ни свет ни заря и была в приподнятом настроении. Она не говорила про кошелки, не толкала Тоника в бок, не называла лежебокой. – Поедем, молодость вспомним, даже и покупать ничего не будем.

Антоша послушно согласился.

Рынок далекий, рынок февральский забрал чуть не час времени. По пути ни одна мысль в Антошиной голове не шевельнулась. Единственное, про что подумалось, – так это про ночной мозг. И хотя ночные гости больше его не мучили – Антоша мысленно к ним вернулся.

«Чего это я все за ночь держусь? Ночное время, ночной мозг, – надо жить утренней побудкой, видеть ясно не вдали – у себя под ногами».

Идя по рынку Тоша как раз себе под ноги и глядел.

Под ногами ничего не было. Рынок был чисто метен, мыт.

Вещевые ряды Тошу не заинтересовали. Зато привлекли – обжорные.

Народу было еще мало. Отшагав по очередному ряду, Антоша вдруг увидел вдали громадную свиную голову. С одного боку голова была густо осмолена: ухо и щека черным-черны и глаз закоптился. Зато с другого боку – голова розово сияла, улыбалась. Обернувшись к шедшей сзади жене, он ей хотел на веселую свиную голову указать.

Взрыв, раздавшийся в ту же секунду, сперва обрушил северную стену. За ней медленно стала рушиться южная. Треснул пополам, гадко засорил стеклянной мелочью и бетонной крошкой потолок. Антошу по касательной ударило какой-то шпалой в голову, от боли он ощутил рвотный спазм, ему захотелось выблевать всю накипь, наросшую за последнее время на легкие, на пищевод, на язык…

Мир сдвинулся в сторону, завалился набок, стал гаснуть.

Издалека, сквозь громадный пролом в потолке, рокотнул ранне-весенний, нестерпимо слабенький гром. Молнии, однако, не было.

Зато рядом с Антошей, огибая висящую на ниточках арматуру, обугленные тела и завалы, вспыхнул и поскакал, схожий с лазерным треугольничком, запаянный в красную прозрачную капсулу огонек.

В объемную эту капсулу, в огонек, были впаяны реки и леса, поляны и телемосты, мосты пешеходные и даже невысокие горы. Чуялся в огоньке кровоток живой природы, виден был крен небес.

Огонек звал за собой, наверх!

«Боже… ко мне… прииди…» – пытаясь то ли отогнать, то ли приблизить к себе огонек, – шевельнул оборванной губой Тоник.

Бога он не увидел, а огонек приблизился. Но тут же и отпрыгнул в сторону, и замерцал ехидно.

Живущий собственной жизнью, не делающий различий между днем и ночью, между взрывами и тишиной, между жизнью и смертью, всегда обретающийся в человеке, а после кончины его – где-то рядом, ловко отразивший себя в пространстве участок мозга, именуемый островком Рейля, теперь от Тоши отдалялся и отдалялся.

Может, спешил к своему небесному двойнику, может еще куда. И при этом, словно в отместку за все включения и выключения, за сомнения и самовольство, за все, что творил с ним Тоша, – дразнился и выкаблучивался над дымящимися развалинами, над разрубленной пополам, коснеющей и лишившейся чего-то страшно важного человеческой плотью.

РУССКОЕ КАПРИЧЧО

Леониду Бежину


У отца был знакомый часовщик. Когда мне было шесть или семь лет, мы часто к нему ходили. У часовщика не было ног. Но сидел он на углу Суворовской и Торговой улиц, в чистой мастерской с огромными окнами – ровно и гордо.

В окнах мастерской были выставлены часы. Они были разной величины и формы. Иногда часы звенели или били. И тогда часовщик вскидывал голову, встряхивал светленьким чубом и мечтательно улыбался. Постояв у окон, мы заходили внутрь и отец несколько минут о чем-то с часовщиком толковал.

Мой отец любил ходить. Он ходил пешком везде и всюду. И почти не ездил в автобусах и на машине. А часовщик, как я уже сказал, был без ног. И я никак не мог взять в толк: что стремительно ходящего отца с приросшим к четырехколесной доске человеком может связывать.

Еще удивлял взгляд часовщика: он не смотрел на отца, не смотрел на тех, кто топтался в очереди. Он смотрел поверх них, смотрел далеко, высоко! Смотрел так, словно хотел километрах в семидесяти или даже восьмидесяти разглядеть только что возведенную плотину Каховской ГЭС.

Плотина эта, которую я никогда не видел, в моем представлении была схожа с пастью зубастого кита, проглотившего праведника Иону. Кит с праведником во чреве – застряли в моем мозгу благодаря бабушкиным рассказам. Ну и, конечно, такой библейский отсвет в зрачках часовщика придавал его взгляду особую ценность.

Говорил часовщик редко и с паузами. Зато слова его были вескими и звенящими, как гирьки: не старые, базарные, захватанные и заляпанные жиром, – а новенькие, магазинные, серебряные!

Правда, когда часовщика что-нибудь сердило, он говорил долго, горячо и сбивчиво. Но никогда не кричал, а только – как в песнях – переносил голос на тон выше: в другую тональность.

Фамилия у часовщика была смешная: Лагоша. Но разговаривал он про одно только несмешное. И после этого несмешного – снова мечтательно улыбался.

– Жизнь все одна и все та же… – долетало до меня урывками. – При всех властях… При Царе Горохе – одно. При Сталине – другое. Сейчас – третье… Как оно так выходит?.. Мы же русские люди! А управиться с собой не можем… Горько быть русским! Изломалась наша жизнь, искорежилась… Но с другой-то стороны… Время, лишь глядя на излом его, – полюбить можно!

Правда, стоило мне подойти ближе, и Лагоша менял разговор, шевелил в воздухе тонкими прозрачными пальцами и чистым дискантом выкрикивал:

– Мастерская времени открывается!

В детстве я был непозволительно доверчив. Однажды чуть не ушел с цыганами. В другой раз выскочил на арену цирка, пытаясь поймать какую-то зверушку. Я верил всему, что говорили родители или их знакомые. И от этого случались большие и малые неприятности.

В тот день у мамы был выходной. Сестра Светлана была в школе. Я готовился к поступлению в первый класс, и мне было скучно.

– Ма. Включи приемник, – канючил я.

Радиоприемник «Рекорд» мы тщательно прятали. Уносили его в темную комнату и накрывали платком, чтобы нас не оштрафовали или не заставили платить за свет в два раза больше.

– Ма… Включи, ма! Ну мы же русские люди…

Мама отложила тетради в сторону и взглянула на меня с ужасом.

– Не надо кичиться тем, что ты русский.

– Я и не кичусь, просто сказал: русские.

– «Усские, усские», – передразнила мама. Причем передразнила едко, зло.

Я с опозданием научился выговаривать букву «р». То есть, в шесть-семь лет я ее уже, конечно, выговаривал. Но иногда словно бы вспоминал ее прежнее отсутствие, и тогда буква «р» во рту у меня таяла, пропадала.

– Ма. Включи!.. Русские, не русские – все равно включи!

– Ты зачем вчера сказал этой дуре Матильде Алексеевне: «Мы русские, мы все вытерпим», – когда она в баню шла?

– А зачем она всем рассказывает, что идет в баню? И потом – так сказал часовщик.

– Не слушай его. Он-то как раз этим хвастается и кичится.

– Нет, он не хвастается. Он даже сказал: «Так горько быть русским, что даже и жить неохота».

Мама вдруг согласилась.

– Да, горько, но сейчас об этом говорить нельзя, не надо.

– Почему?

– Не принято хвалить и возвышать самих себя. Ну, русские. Ну и что? Другие, что ли, хуже?

– Не хуже, – согласился я. – Но вот Васька Пелипас – он грек, и он всем и каждому на улице говорит: «Я – грек». И ему ничего за это не бывает. А ваш учитель старших классов сказал: «Греки – славный народ. И великий».

– Так то греки. Про них можешь говорить сколько угодно.

– А про русских, значит, нельзя?

– Тихо ты! Этого еще не хватало. У нас тут уши из стен растут…

– Уши? Уши?!

Все рассказы про всех греков на свете вдруг отскочили от меня, как теннисный мячик от стенки.

Осмотрев – подробно и внимательно, не только на уровне своего роста, но и за тумбой, и под кроватью – наши стены, я вернулся и с укором встал перед мамой.

Мама все еще проверяла тетради и укора моего замечать не хотела.

Я зашел сбоку.

– Ну что еще, горе луковое?! – не выдержав, мама снова оторвалась от тетрадей.

– Нету… Нету ух. – Трагическим шепотом сообщил я.

– Ах ты, Господи! Ну что за наказание! Ты же не дурак вроде, а такие глупости городишь.

– Нет ухов, – поправился я.

– Ну я ведь про уши только так сказала. Ты же должен понимать уже…

– Хорошо, я понял. Тогда скажи еще про русских.

– Не буду. Я занята. Да я и не знаю ничего такого. Русские такой же народ в советской стране, как и все другие.

– Нет, не такой! – расхохотался я громко и неприлично. Богатое знание мира распирало меня.

– Анекдоты же только про русских и про евреев бывают. А про греков, украинцев и молдаван – нету! Вот, слушай: «Милиционер спрашивает на вокзале мужика: „Ты что здесь делаешь?“ – „Подъевреиваю поезд!“ – отвечает мужик». – Вот! Поняла?

– Я тебя сама в милицию сдам. Я научу тебя уважать все национальности!

– Я и уважаю! Беру за хвост и провожаю!

Убежав в сад, я стал там шататься без дела. Невысказанные слова и мысли томили меня, однако подходить с вопросами к маме было теперь опасно. Приходилось все выяснять, все называть и переназывать – самому…

Мы жили на юге, однако никакого «одесского», как тогда говорили, языка в нашей семье я не слышал. Не звучал он и на улицах. Звучал чистый русский с примесью старорежимных выражений и крапинок украинского юмора.

И только слоняющиеся по окраинам блатняки говорили: «шо», «стрема» и «не шухер дело»…

Пришла из школы сестра второклассница. Приехала с толкучего рынка наша квартирная хозяйка. Пришли звезды, вечер и хлеб. Пробежался по спине настоящий осенний холод.

Позже всех пришел отец. Его, как оказалось, покусала собака, и ему уже сделали укол в живот.

Я ел хлеб, запивал его киселем и думал о собаке, покусавшей отца. Ранок на руке, оставленных собачьими клыками, я не видел, потому что в больнице их обработали и руку перебинтовали. Однако, саму собаку представлял хорошо: черная, в серых пятнах, выскочит – укусит, укусит – спрячется. Представлял и все вокруг собаки: забор на краю балки, ползучая темень, тонкая, кожаная, сдираемая собачьими зубами с руки, отцовская перчатка…

Но не собачий укус томил меня. Томило что-то неясное.

Допив полусладкий кисель, оглядев стол и быстро расчухав – больше есть нечего, я вдруг осознал: меня томит несправедливость. Тут же я эту Несправедливость по контуру и обрисовал: одета – как Матильда Алексеевна, край черного платка вьется по ветру, из глаз сыплются искры, из ноздрей хлещет пар, с подбородка свисают густые липкие слюни.

Это она, Несправедливость Алексеевна, творила вокруг все идиотское: надо было наказать собаку, но ее не дал наказать хозяин, собака была домашней. Вместо этого наказан был отец: сперва в больнице, а теперь его донимала мама. Надо было наказать милиционера, пристававшего к мужику на вокзале с дурацкими расспросами. А накажут, конечно, мужика, за то, что подъевреивал, то есть, поджидал поезд. И уж совсем точно накажут меня: за то, что я про все это думаю и, не дай Бог, спрошу утром.

Утром, однако, Несправедливость Алексеевна – убралась, провалилась куда-то! Это произошло потому, что уходя в больницу на процедуры, отец отправил нас с мамой с поручением к часовщику. Но не в мастерскую, а домой.

Было воскресенье. Часовщик катался по своей вытянутой в длину комнате на колесиках, как клоун в цирке. Дома у него часов было мало. Верней, были только одни часы. Я не сразу понял, что это часы, потому что они стояли на полу, как шкаф.

Пока я думал о клоунах цирка и о часах, которые зачем-то стоят на полу, часовщик Лагоша перестал кататься по комнате и сказал:

– Вы только не думайте, что я тут злоблюсь без ног. Наоборот, радуюсь! Знаете, почему? А вот. Я когда к Спасителю приду и Он меня увидит, так я ему крикну: «Наверно, Господи, так надо было!» И Он смутится и отвернется в сторону, на садочки райские глянуть. Потому что врать Он не умеет. И тут я Ему тихонько так, уже на ухо шепну: «Прощаю Тебе, Господи, мои ноги!» – И тогда… Пусть тогда свергает меня вниз!



скачать книгу бесплатно

страницы: 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19

Поделиться ссылкой на выделенное