banner banner banner
Царские забавы
Царские забавы
Оценить:
Рейтинг: 5

Полная версия:

Царские забавы

скачать книгу бесплатно

Царские забавы
Евгений Евгеньевич Сухов

Лихие леты Ивана Грозного #3
Царь Иоанн IV Васильевич недаром получил прозвище Грозный. Немало пролил кровушки грозный государь, как своих врагов, так и врагов Руси. Но, кроме борьбы с врагами, царь немало времени уделял и битвам любовным. Не зря он считался первым любовником на Руси. Семь раз был женат, а познанных им девиц вообще не счесть. И здесь он проявлял свой необузданный нрав: женщин, хоть в чем-то провинившихся перед ним, царь не щадил. А уж с предпоследней женой – Василисой, которую он застал с любовником, царь поступил с изощренной жестокостью. Великим грешником был царь Иван. И отвечать за свои тяжкие грехи ему пришлось в конце жизни…

Евгений Сухов

Царские забавы

Часть первая

Глава 1

Государь возвратился в Москву в лютень. Самое время, чтобы лежать на печи и греть бока. Этот зимний месяц переменчив – то опалит стужей, а то вдруг без ведомой причины закружится метель и, балуясь, швырнет охапку снега в слюдяные оконца.

Опришнина – вдовья доля.

Не бывало на Руси такого, чтобы делилась государева вотчина на две половины.

Граница пролегла даже через дворы и приказы, а в Сытном, Кормовом и Хлебенном дворцах государь повелел назначить особых ключников, поваров и сытников, которым доверялась великая честь – верой и правдой служить царю.

Поделил государь даже стрелецкие полки и большую часть новиков приписал в земщину.

Ветер напоминал старика-ворчуна, который без конца сердится невесть на что, кряхтит, а то, собравшись с силами, вдруг завьюжит и вознесется под самое небо, смеясь и злорадствуя.

Лютень был каверзным забавником и шутил обилием снега, который бывал настолько глубок, что заваливал дороги, лошадей заставлял тонуть по самое брюхо, а пешим и вовсе не было пути. Распотешившись, лютень мог сговориться с солнцем, и тогда через снег пробивались, синея, первые подснежники. Улыбнутся цветы – и спрячутся под толстым слоем снега до неблизкой весны.

Иван Васильевич возвращался в Москву в оттепель, полозья саней давили поднявшиеся цветы. Колоколов не слыхать, тишина без конца, тревожит ее лишь веселая задиристая капель.

Едва успела столкнуться весна с зимой, а глухари уже весело токуют, как будто тепло обещает быть безвозвратным. У кромки леса государь увидел двух огромных тетеревов, цокающих друг на друга; они пыжились, наседали грудью и без конца поглядывали на молоденькую самочку, а потом, заприметив опасность, взлетели на багряную рябину.

Еще в дороге государь объявил опалу многим именитым боярам, которые отныне обязаны отращивать длинные волосья и жить подалее от царской милости.

В числе первых опальных был Александр Горбатый-Шуйский.

Трудно было поверить, что совсем недавно он был первейшим боярином.

Опальных бояр Иван Васильевич определил в земщину и отгородился от ослушников множеством телохранителей; теперь нельзя было подходить им к московскому двору ближе трех верст.

Бояре гурьбой жались у Спасских ворот, однако нарушить наказ самодержца не смели: потопчутся малость, пожалятся на судьбинушку и расходятся по хоромам, подалее от государева гнева. А ведь совсем недавно каждый из них мог запросто перешагивать порог передней государя без доклада и появляться во дворце не только когда соизволит царь, но и по собственной прихоти.

Бывало, что и раньше объявлял Иван Васильевич опалу неугодным боярам, но чтобы вот так… двум дюжинам сразу! Не припоминалось такого. Отгородился Иван Васильевич от прежних слуг дворцовой челядью, а вместо родовитых бояр нагнал в Думу пришлых, отцов которых прежде даже на Постельное крыльцо не пускали.

Опришниной издавна называли лучшее блюдо на пирах, которым великий государь обыкновенно делится с именитыми гостями. Сейчас, по новому уложению, опришниной он называл города и волости, что взял под свою великокняжескую опеку. Государь придумал даже наряд для своих слуг – черный кафтан и метлу у пояса. Темный наряд – это печалование об измене великой на русской земле, а метла означает, что выметать нужно эту крамолу подалее от царского двора.

В ожидании присмирели и тати, озираясь на небывалое нововведение. Новые слуги царя совсем не напоминали страждущую братию и больше походили на ораву разбойников, ищущих легкую поживу. Необычен был даже их внешний облик. К седлу опришники привязывали головы собак, которые так свирепо колотились о бока лошадей, что животные совсем не нуждались в понукании.

Едва ли не каждый день государь терпеливо расширял опришнину, включая в нее дальние уделы. И князья северных волостей, не ведавшие ранее государевой службы, ломали свою гордыню и шли к Ивану Васильевичу на поклон, признав в нем первого господина.

У Челобитного приказа выстраивалась очередь: ходоки из дальних уделов били челом самодержцу, чтобы быть принятыми в опришнину и стоять за честь государеву.

В гордыне пребывали только родовитые бояре, среди которых был Александр Горбатый.

* * *

Александр Горбатый-Шуйский, попав в опалу, отрастил длиннющие волосья, которые седыми лохмами спадали ему на грудь и спину. Уподобившись сирым и юродивым, князь стал носить на шее тяжелые вериги, и непокорная голова боярина согнулась только под тяжестью железа.

Горбатый пришел на великокняжеский двор и стал просить великой милости, чтобы предстать перед царскими очами. Но Иван Васильевич повелел гнать князя со двора.

– Вот видишь метлу, боярин? – ткнул пальцем себе в пояс молоденький опришник. – Она для таких супостатов, как ты. Не пройдет и полгода, как государь повелит весь сор из Москвы повымести.

Отстраненный от двора, последний из старших Шуйских, оставшихся в живых, он ходил по домам и жалился на государя. А «доброхоты» уже передали Ивану, что непокорный и горделивый Александр Борисович всюду называет царя «смердячим псом» и «отрыжкой блевотной».

Не ведал Горбатый-Шуйский о том, что, призывая Ивана на царствие, сам себе подготавливал опалу и бесславную кончину.

– Вот от таких лиходеев, как Горбатый Алексашка, и надо тебе освобождаться, Иван Васильевич, – нашептывал государю Малюта Скуратов. – Ты и ранее от них кручину терпел, а теперь и вовсе никакого сладу с ними не стало. Это где же видано такое, чтобы холопы царю перечили?! Лукавый боярин погибели твоей желает. Он и других бояр подговорит, чтобы с царствия тебя извести.

От Скуратова-Бельского пахло подземельем, а колючие глаза, словно кусочки ночи, вспыхивали таким холодом, что колодезная вода в сравнении с ними казалась парным молоком.

– Взгляд у тебя бесовский, Гриша, – проговорил Иван Васильевич.

Припомнилось государю, как однажды, плутая с отроками по лабиринтам подземных тайников, которые длиною едва ли не превосходили все московские улочки, натолкнулся в одном из колодцев на воинника в доспехах. Ратник сидел на сухом дне, опершись спиной о дверцу, с которой начинался подземный лаз. На широких плечах чешуйчатая броня; вместо глаз темные бездонные впадины, отчего мерещилось, будто бы отрок смотрит на вошедших пристальным немигающим взором.

Иван Васильевич знал, что почивший воин является хранителем и стражем подземного дворца.

Малюта Скуратов казался царю живым воплощением сгинувшего дружинника: глаза у него такие же бездонные и огромные.

И в один из долгих вечеров Иван Васильевич уступил настойчивому просителю.

– Забирай Горбатого к себе, Григорий Лукьянович. Может, так оно и лучше будет.

– Быть по твоему, Иван Васильевич, – поклонился в благодарность «князь тьмы», прибирая себе на откуп новую душу.

* * *

Ранним мартовским днем истопники стали свозить на Красную площадь дрова. Укладывали печники их аккуратно, связывая в большие поленницы, а когда возвышение стало переваливать за вторую сажень, мастеровые укрепили на самой вершине огромную сковороду. Горожане, поглядывая на величественное сооружение, усмехались в бороды и злословили о том, что царь надумал полакомиться оладушками. Сковорода была такого размера, что одним блином можно было бы накормить половину стрелецкой слободы.

К обеду все приготовления были закончены: поленницы обложили трескучим хворостом, расчистили площадь от завалов снега, и зеваки стали ожидать появления дворовых Сытного приказа. Они известные мастера замешивать тесто! Но вместо пекарей на площадь вышли стрельцы в черных кафтанах и объявили о воле самодержца:

– За измену государю царю и великому князю всея Руси Ивану Васильевичу лишить живота душегубца известного и пса мерзкого, крамольника лихого и клятвоотступника Алексашку Горбатого-Шуйского.

На площадь все прибывал народ, предвещая небывалое зрелище, а часом позже из чрева Никольской башни показался тюремный сиделец князь и боярин Александр Борисович Горбатый. Позади и впереди шествовали стрельцы с топорами на плечах, и, если бы не пудовые цепи на руках узника, можно было бы предположить, что боярин вышел к торговым рядам для того, чтобы примериться к ценам. Горбатый-Шуйский никогда не ходил один, не по чину ближнему боярину шествовать без дворовых людей. Потому он любил окружать себя челядью даже тогда, когда выходил по нужде. И сейчас, в последнем своем пути, не изменил устоявшимся привычкам, а потому окружил себя свитой стрельцов, которые, звеня саблями и громыхая пищалями, двигались рядышком.

– Господи Иисусе! – хотел было поднести длань ко лбу боярин, но рука бессильно опустилась.

В десяти саженях от поленниц мастера установили помост, на котором поставили трон и лавку.

– Никак ли царь-батюшка появиться должен? – переглядывались москвичи.

– Идет он! Идет! А следом за ним князь Вяземский и Федька Басманов! – закричали в толпе.

Царь сел, а челобитию на площади не видно было конца: если бояре кланялись государю до тридцати раз, то смерды не считали за труд сгибать спину до ста раз кряду, и самодержец терпеливо наблюдал за чинопочитанием, которое волной разливалось по площади и убегало далеко за торговые лавки.

Царь махнул рукой и велел Малюте начинать.

Григорий Лукьянович подошел к опальному боярину и заговорил с ложным участием:

– Александр Борисович, да ты никак продрог на мартовском морозце. Раздет, разут, сердешный, не печешься ты, боярин, о своем здоровьице. Охо-хо! Ну ничего, зато мы с государем страсть как о тебе заботимся, если тебе вдруг занедужится, то нам с Иваном Васильевичем горести оттого только прибавится. Вот мы и решили с государем согреть тебя малость, а вот эта сковорода в самый раз для твоего зада будет. Эй, стрельцы, ведите боярина на железо, пусть он свои пяточки погреет!

– Злыдень ты, Гришка! Убивец! Попомнишь мои слова, помирать тебе в мучениях.

– В худших, чем ты, не придется, – посмел усомниться Скуратов-Бельский. – Чего стоите?! Ведите клятвоотступника на сковороду, пусть на этом свете познает, каково в аду быть зажаренным чертями!

Александр Борисович грузно поднимался по лестнице. У самого верха ступенька надломилась, и, не поддержи стрельцы Шуйского под руки, сломал бы боярин шею раньше, чем перешагнул край жаровни. Шуйского повалили и прикрутили цепи к огромным скобам, и он, распятый, замер на железном дне.

– Господи Иисусе, помилуй нашего государя Ивана Васильевича, – молился опальный боярин. – Спаси его и смилуйся над ним, не поминай его грехов тяжких в Судный день. – Громовой голос боярина стучался в высокие борта жаровни и почти колокольным эхом расходился по площади. – Не вини его, а сделай так, чтобы жизнь его протекала в блажестве. Прости ему распутство и блуд, безвинно убиенных христиан и животную похоть!

Поджигать кострище доверялось тем, кто сумел заслужить эту честь неистощимым усердием во благо государевой крепости. Сейчас этим избранцем оказался Никифор Вороное Око, прославившийся тем, что наябедничал на своего хозяина, Андрея Курбского. А Вороным Оком Никифора прозвали потому, что имел он дурной глаз – глянет на человека, и приберет молодца нечистая сила.

Рядом стояла небольшая группа людей, которые сумели дослужиться до того, что им доверено было подкладывать хворост в слабый огонь. Позади них стояло полторы дюжины мастеровых, которым было доверено подкладывать в пламя смоленые щепы и березовую кору.

Малюта Скуратов распалил факел и протянул его Никифору Вороное Око. Тот принял его достойно, так ратоборец берет в руки чудотворную икону, чтобы попросить у нее милости и жизни перед тем, как сразиться в смертном поединке на виду у многочисленного воинства. Подержал Никифор факел над головой, словно ожидал чудесного знамения, а потом сунул огонь в рубленый хворост.

Пекло заговорило сухим треском, после чего поленница загудела, словно добротно сложенная печь. Перекрестился Малюта, подумав, что сюда, видно, дьявол явился, чтобы забрать в ад проклятую душу.

Сковорода накалилась, прожигала бока боярину, а он, пытаясь порвать гремучие путы, бился о раскаленное железо. Горбатый-Шуйский вперемежку с воплями и стонами продолжал свое:

– Господи, спаси и помилуй раба твоего и неверного сына царя и государя Ивана Васильевича. По недомыслию и скудоумию мучит он своих верных холопов, по наговору вражьему казнит их и предает огню.

Голос его, подобно набату, звучал на самой верхней ноте и срывался в толпу дребезжащим звоном. Пламя было настолько плотным, что спрятало от глаз онемевшей толпы вздрагивающее тело.

– Спаси и помилуй!..

Потом тело боярина затрещало и с шипением разлилось на чугуне ядовитым смердящим соком. То, что еще недавно было Александром Борисовичем Горбатым-Шуйским, на виду у народа быстро уменьшалось в размерах, изливалось вонючим жиром и превращалось в коптящую шкварку. И совсем скоро от тучного тела боярина остались только обугленные кости.

Царь ушел первым.

Иван оказался победителем в этой долгой непримиримой вражде со старшими Шуйскими. Последний из них, распятый цепями и зажаренный заживо, оттого вдвойне умерщвленный, покоился на груде спаленных бревен.

Вслед за государем с площади потянулся прочий люд, и только несколько юродивых не решались уходить – грелись в мартовский холод от раскаленной жаровни.

Нелегко далась победа: Иван Васильевич не мог сомкнуть глаз два дня. Помаявшись изрядно, государь поставил свечу за упокой и уснул праведником.

* * *

Понемногу жители московские стали привыкать к опришнине: опасаясь расправы, кланялись каждому отроку в черном кафтане, а если он был при метле, так уж тут до самой земли! Не переставали удивляться только послы-латиняне, которые не могли уяснить чудачества великого государя и всякий раз не забывали спрашивать при встрече:

– Цезарь Иван, а правда ли, что ты разделил свои земли на две половины?

Иван Васильевич перестал хмуриться на этот вопрос и научился отвечать ровным тоном:

– Неправда! Эти небылицы распускают мои вороги, которых на царствии моем великое множество. Как правил я единолично русской землей, так и далее хозяином буду.

В русском царстве собрались иноземцы с лукавым умом, и с тем же вопросом послы обращались ко многим государевым слугам, но бояре, напуганные предупреждением царя-батюшки, твердили единодушно:

– В нашем отечестве все едино! Опришнина, глаголите? Орден свой государь создал? Все не так. Это царь приблизил к себе достойных. Такое и в вашем государстве имеется. А так живем мы по-старому, как при отцах наших и при дедах живали. Казнит, говорите? Так это только изменников, такое и раньше случалось.

Послы-латиняне долго грызли кончики гусиных перьев, прежде чем решались отписать королям послание. Запутано все в русской земле, не поймешь, кто кем правит. Есть у них опришнина, есть у них земщина, и в каждой из них своя Дума с приказами. Прежние родовитые бояре ныне не в чести, и во дворце много пришлых отроков с дальних вотчин, которые принимают поклоны так же бесстрастно, как будто всю жизнь ведали дворами. А больше всего полюбилось в Москве черное сукно, из которого даже бабы стали шить сарафаны, а потому в лавках оно не залеживается, и раскупают его горожане так же охотно, как свежевыпеченный хлеб. Видно, тайну о разодранном отечестве москвичи держат так же крепко, как о Пушечном дворе самодержца.

Москва как будто жила прежним обычаем.

Как и в былые времена, слаженно работали приказы, голосисты были дьяки и подьячии, суды карали мятежников, а князья гордились перед иноземными гостями своим местничеством. И все-таки была в стольной какая-то значительная перемена, неприметная с первого погляда, но становилась более отчетливой при ближайшем рассмотрении.

Государство, разорванное на две половины, напоминало двух сводных братьев, которые не ладили. Земщина напоминала младшего брата с тихим покладистым характером, другое дело опришнина – любимый старший сын, отцовский баловень. Вот потому растет он нахальным и без конца проказничает, знает наверняка, что заслужит снисхождение перед крутым характером батеньки.

Иван Васильевич, вернувшись в Москву, часто проводил время на пирах, которые, как и раньше, отличались многошумностью и обильным хлебосолом, и, глядя на одинаковые одежды царских вельмож, иноземные послы только разводили руками, пытаясь разобрать чин каждого из присутствующих. Верной оставалась только одна примета – чин позначительнее имел необъятное чрево, а у пояса, как правило, висела серебряная ложка. Итальянские купцы вспоминали невинные обычаи родины, где знатный вельможа, не отличаясь одеждой от простолюдинов, имел носки башмаков неимоверных размеров, это обстоятельство заметно затрудняло ходьбу, но добавляло фигуре статности. И чем длиннее носок башмака, тем значительнее вельможа.

Ежедневно Малюта Скуратов являлся к государю с докладом и сообщал об изменах, которые, как он уверял, увеличивались, подобно накипи на грязном вареве. Малюта жег смутьянов железом, топил в реке, рвал клещами плоть, но ряды недовольных продолжали множиться. Казалось, заговор захватил не только Москву, но и дальние вотчины. Выбрался ураганным ветром далеко на простор, чтобы застудить государя и заморить его до смерти.

Иван Васильевич теперь совсем не покидал дворцовых палат, окружил себя множеством опришников, которые шныряли по дворцу темными тенями и всюду разглядывали измену.

Но Малюта Скуратов все нашептывал:

– Ты бы, Иван Васильевич, поберег себя, третьего дня опять супротив твоей милости злой умысел раскрыли.

– Так… Слушаю я тебя, Гришенька.

– Тут одна баба, что белошвеей во дворце служила, бесов хотела на твою голову накликать. Книга у нее черная имеется, по которой нечистых может вызвать. Вот она все и нашептывала.

– Каких же бесов призывала баба? – полюбопытствовал Иван.

– Народила и Сатанаила, – живо отозвался Малюта. – А зналась она с гулящими людьми и прочими разбойниками, которые тебя, государь Иван Васильевич, хотели со света извести. Мы ее от знакомства с бесами хотели отвести, да она ни в какую не соглашается. Так и говорит, злыдня, что будто бы сатана посильнее Христа будет. Никитка-палач ей одну пятку подпалил, по другой прутами бил, так баба все твердила, что поклоняется только одному сатане, который принял облик Циклопа Гордея.

– Циклопа Гордея? – подивился Иван.

– Циклопа Гордея, батюшка. Я тут у людишек порасспрашивал, оказывается, он в Москве вместо тебя служил, когда ты, государь, на бояр опалился. Требовал от них, чтобы шапки перед ним скидывали. И сымали ведь!

– Вот как, волосья свои перед разбойником обнажали?

Малюта глянул на царя и увидел, что Ивану было сладко думать о том, что родовитые бояре низко кланялись татю.

– Гордей Циклоп на шестерках разъезжал, и, заприметив его лошадей, бояре у обочины в поклоне становились.

– Ишь ты, какой удалец, – весело вымолвил царь, – чего же это он государевы покои не занял?

Услышав государев смешок, Григорий Лукьянович догадался, что ближние бояре для царя куда пострашнее безродного Циклопа.

– Удалец-то удалец, батюшка, а только окружил он себя такой охраной, что ежели надумаем его брать, так без пролитой кровушки не обойтись. Повелел всем ближним называть себя по имени и отчеству, а чтобы прочие величали не иначе как батюшкой-государем.