banner banner banner
Крым как предчувствие (сборник)
Крым как предчувствие (сборник)
Оценить:
Рейтинг: 0

Полная версия:

Крым как предчувствие (сборник)

скачать книгу бесплатно

Крым как предчувствие (сборник)
Елена Евгеньевна Яблонская

В сборник московской писательницы Елены Яблонской «Крым как предчувствие» вошли повести, рассказы и эссе, написанные в период с марта 2007 г. по декабрь 2014 г. Все произведения расположены в порядке написания и связаны с Крымом, малой родиной автора. Книга убедительно свидетельствует о том, что Крым лишь формально был в течение некоторого времени заграницей для русских людей. Крым Елены Яблонской – образ потерянной, но неотъемлемой части России, снова чудом и уже навеки вернувшейся к нам, образ родной и одновременно, по словам президента и премьер-министра России, сакральной территории. Книга посвящена годовщине величайшего события – торжеству человеческой и исторической справедливости – воссоединения Крыма с Россией.

Елена Яблонская

Крым как предчувствие

© Е. Е. Яблонская, 2015

© Издательство «Алетейя» (СПб.), 2015

Обретение Крыма

Елена Яблонская, выпускница моего семинара прозы на Высших литературных курсах Литературного института им. Горького, родилась и жила до окончания средней школы в Ялте. Связей с Крымом она никогда не теряла и постоянно писала о нем – прозу и художественную публицистику. В 2014 году у нее вышла небольшая книга «Город мой – Ялта» (М.: МГО СП России, НП «Литературная республика», 2014). И вот, наконец, пришло время для большой книги Яблонской о Крыме, что стало, наверное, не только следствием исторического воссоединения Крыма с Россией, но и необходимостью автора подвести черту под этапом своего творчества, когда ее малая родина была заграницей. Но была она ею лишь формально, о чем убедительно свидетельствуют повести, рассказы и эссе из этой книги. Крым Яблонской – образ потерянной и неотъемлемой части России, чудесным образом снова вернувшейся к нам. Даже в словах президента и премьер-министра, людей, не склонных к сантиментам, мы слышим сегодня, что Крым – это не просто территория, пусть даже очень хорошая, это – сакральная территория.

Да, не торговым, не субтропическим раем был для русских Крым… Мы, может быть, даже не вполне осознаем, какое место занимает он в нашей истории. Здесь русская цивилизация повстречалась с Грецией и Римом. Первые христиане появились в Крыму еще в I веке новой эры. И восприняли христианство мы из Крыма, где крестился Владимир Святой. К тому времени здесь уже была основательная прослойка восточнославянского населения (вопреки утверждениям идеологов крымско-татарского меджлиса). Активность славянских переселенцев в Крыму являлась высокой уже в VII–VIII вв. Археолог Н. С. Барсамов обратил внимание на наличие интенсивного славянского материала в культурных слоях Тепсенского городища в Коктебеле, расположенного в 25 км от Сурожа. Вывод Барсамова был подтвержден не только новыми исследованиями на Тепсене (В. П. Бабенчиков) но и материалами раскопок на Керченском полуострове (Тиритака, Илурат) в Пантикапее. Прямое отношение к Крыму имеет знаменитый «Тмутороканский камень» XI века, третий по древности памятник русской письменности («В лето 6576, индикта 6, Глеб князь мерил море по леду: от Тъмутороканя до Кърчева 10000 и 4000 сажень»). Многие исследователи считают Тмутораканское княжество, во владения которого входил Корчев (Керчь), одним из первых славянских княжеств на Руси. А Черное море в ту пору называлось Русским. После татаро-монгольского нашествия еще неизвестно, кто был более опасен для Руси – Орда на востоке или крымские ханы на юге. Поэтому сражение при подмосковных Молодях в 1572 г., когда князь Михаил Воротынский наголову разгромил соединенное войско крымчаков и турок, вдвое превосходящее наше войско, не менее важно было для России, чем Куликовская битва. Петр I, прежде чем пробить окно в Европу на севере, пробил его на юге, совершив Азовский поход. Да и флот наш был создан не на севере, как многие считают, а на юге, специально для взятия Азова. А потом, во второй половине XVIII века, начались «времена очаковские и покоренья Крыма», великая битва с Турцией за Таврию, Крым и Кубань, приведшая сначала к восстановлению независимости Крымского ханства, а потом, стараниями блистательного Потемкина, и присоединению его к России. Не о стратегической важности Крыма писал Екатерине II Потемкин, убеждая ее взять полуостров под свою монаршую руку, и не о его экономическом значении, а прежде всего – о духовном: «Таврический Херсон! из тебя истекло к нам благочестие…»

Оценить значение этого события можно, лишь перенесясь на несколько десятилетий вперед, в 1854 г., когда «объединенная Европа» вместе с турками высадила громадный десант не где-нибудь, а в Крыму! Оборона Севастополя, описав которую Лев Толстой прославился на всю Россию… Поражение в Крымской войне, определившее исторический путь России вплоть до 1917 года. И наконец, последний аккорд гражданской войны в европейской части России – изгнание Белой армии из Крыма в ноябре 1920-го… Великий исход интеллигенции из России… В 1941–1942 – героическая, почти годичная оборона Севастополя от немцев, сковавшая на юге немалые силы Гитлера, так необходимые ему на востоке, где шла битва за Москву. И первое после победы под Москвой наступление Красной Армии и Флота – Керченско-Феодосийская операция. Между прочим, это крупнейшая десантная операция советских войск за всё время войны. Развить наступление вглубь Крыма, прорваться к осажденному Севастополю тогда не удалось, но сам Керченский полуостров мы занимали около полугода. И, наконец, Ялтинская конференция антигитлеровской коалиции в феврале 1945 года: именно ее решения (даже не Потсдамские) стали основой послевоенного устройства мира вплоть до проклятого 1991 года!

Кто только ни был в Крыму: тавры, тавриски, мидийцы, древние греки, персы, скифы, киммерийцы, римляне, византийцы, гунны, сарматы, готы, аланы, хазары, караимы, половцы, русские, генуэзцы, евреи, татаро-монголы, крымские татары, армяне, турки, немцы-колонисты! Бывали эти народы и в других местах исторической России, но чтобы вот так, все вместе, на небольшом клочке земли!.. В двадцати минутах от Бахчисарая, ханской ставки, – древний Успенский православный монастырь, высеченный в горе, а напротив него, по ту сторону долины, горный город Чуфут-кале, бывшая византийско-аланская крепость, а потом оплот караимов-иудаистов… Взойдите на Чуфуткале, и что увидите вы? Пещерный город Тепе-Кермен на правильной, неправдоподобно ровной вершине Столовой горы. А с Тепе-Кермена – Качи-Кальон, древний горный монастырь. А с Качи-Кальона – гору Мангуп, где была столица средневекового православного княжества Феодоро, последнего осколка Византии в Крыму. А с Мангупа Эски-Керменскую цитадель… Можно продолжать до бесконечности… Где такое встретите вы?

И еще: из всех описаний Крыма, даже если их оставил представитель древнего народа, обязательно следует, что и до этого народа кто-то жил в Крыму, и не просто жил, а еще и крепости строил, землю обихаживал… Крым, оказывается, вообще изучен только на 25 процентов, и это относится не только к истории и археологии, но и, что меня особенно поразило, географии! Например, в знании о пещерах и пещерных городах Крыма мы недалеко ушли от русских путешественников, посетивших Крым в конце XVIII века и сразу понявших, что земля эта, хотя и небольшая и находится не так далеко от России, но совершенно фантастическая и неведомая, Терра Инкогнита! Что же касается «белых пятен» в истории Крыма, то приведу характерный пример: все мы знаем, что такое Чонгарский вал и неоднократно видели его в фильмах о разгроме Врангеля, но знаем ли мы, кто его построил около тысячи лет назад?

Сегодня немногие даже из воцерковленных людей понимают, а почему, собственно, мы – Третий Рим? Только потому, что переняли от Рима Второго, Византии, Православие? Имперскую идею? Или потому, что Иван III привез из Византии жену, Софью Палеолог? В Крыму, среди развалин его византийских церквей и крепостей, начинаешь, наконец, понимать, почему. Узкий перешеек, отделяющий Крым от материка, есть, в сущности, мост между Вторым Римом и Третьим. И ответ на вопрос о причинах уникальности России надо начинать искать здесь. Считаю, что Елена Яблонская написала одну из тех книг о Крыме, которая поможет нам в этих поисках.

    Андрей Воронцов,
    сопредседатель Крымской организации
    Союза писателей России,
    доцент кафедры творчества
    Литературного института им. Горького

Повести. Рассказы

С перевалов Гиндукуша

Моим одноклассникам

Конечно, я никогда не была на этих перевалах. И Боже меня упаси! Но Афганистан, Афган, вошёл в жизнь моих ровесников так, что не вытравишь его из нас никакими перестройками.

Помню, в семьдесят девятом году, узнав про «ограниченный контингент», я, третьекурсница, совершенно по-бабьи пришла в ужас, хотя «Афган» не грозил никому из наших ребят, надёжно прикрытых военной кафедрой. Однокурсник Сашка с каким-то вдруг по-офицерски подтянувшимся лицом сказал строго: «Ты что, не понимаешь, что это наши границы?» Это было тем более неожиданно, что Сашка был диссидентом, то есть не настоящим, конечно, а так, мелкотравчатым, скорее слегка диссидентствующим, как все наши парни. Впрочем, не были ли таковыми тогда и все «настоящие»? Ну, там джинсы, фарцовка и «как надоело это всё», и мастерски изображаемый («Дорогие товарищи империалисты!») шамкающий Леонид Ильич. И конечно, фильмы Фассбиндера в «Иллюзионе», почему-то всегда с голыми неграми или арабами… И обязательные «Собачье сердце» и «Иван Денисович», даваемые для прочтения на одну ночь. А однажды притащили в общагу настоящий заряженный пистолет, и Сашка, как дитя, радовался моему неподдельному страху. Ну, ещё разумеется, Галич, КСП и самое утомительное – так называемые «кабаки», то бишь «Метелица» на Калининском и «Космос» на Горького, как непременные атрибуты роскошной западной жизни. В этих кафешках мгновенно просаживалась вся стипендия и, устав от жизни такой, я выскочила замуж, как потом говорили «скоропостижно», за основательного медлительного Олега, который прежде, чем в перерыве между лекциями обратиться ко мне за чем-нибудь надуманным, ехидненько улыбался, поправлял средним пальцем очёчки на переносице и только после этого заводил: «Послушай, Танька…»

А потом в раннеперестроечную осень мы, три бездетные пока пары, каждый выходной бегали на Дальнее озеро, которое, как селезёнка, лежало под боком одного подмосковного Академгородка, в котором родился и вырос, и закончил физмат-школу, и куда распределился после института мой Олег. На озеро тащили специально купленный, грушевидный казан для каши, его ставили прямо в костёр на угли цвета переспевшего арбуза и варили пшёнку с китайской тушёнкой «Великая стена» или мою любимую крупу «Артек»… Гречка тогда была в дефиците. Туда же, в костёр, пихали старый, общежитский ещё чайник, который за два-три сеанса приозёрного сидения покрылся такой восхитительно ровной и мягкой сафьянной копотью, что взгляд, с наслаждением погрузившись в её океанскую глубину, все медлил выныривать в наш пёстрый, сверкающий и, казалось, совсем не обязательный мир.

Свекровь возмущалась нашим, то есть моим (Олежек никогда ни в чём не виноват!) обращением с «вещью». Я же доказывала, что сие есть лучший способ упокоить его, чайникову, старость, а он это, безусловно, заслужил, потому как значительно старше нас с Олегом, ведь наш институт, а стало быть, и общежитие ведут свое начало от… Подоспевший Олег деликатно прерывал мои разглагольствования каким-нибудь неромантическим уточнением, что чайник-де никак не может быть старше нас, потому что ещё в общежитии он, Олег, якобы углядел через свои очки клеймо на донышке “1962”. Шестьдесят второй год – Карибский кризис! Тогда чуть не началась война, а нам с Олегом было по три года, и о тех днях у нас не осталось никакого воспоминания. Зато я хорошо помню шестьдесят девятый год, конфликт на острове Даманский. Не сам конфликт, конечно, а то, как мой папа напряжённо всматривался в казавшиеся особенно страшными из-за своей одинаковости свирепо-воодушевлённые лица китайских солдат на маленьком экране нашей чёрно-белой «Верховины». Был тогда такой телевизор.

А в 1987 году мы пели на озере. «Наш костёр в тума-а-ане светит…» – выводила поставленным голосом Людочка. Басил Лёшка Терновский, дирижируя кружкой с сухим вином. Олег подпевал блеющим тенорком и страдальчески морщился, как бы уточняя и подправляя. Несчастный награждён абсолютным слухом и мучительно реагирует на малейшую фальшь. Я в этом обществе не смела и рта раскрыть. Пела про себя, а чаще, пятясь, отходила от костра, заглядывала в темнеющую озёрную воду, засматривалась на зубчатый лес на другом берегу, и почему-то перекатывалось во рту и ёкало в груди старинное слово «окоём» и было так созвучно и тёмной воде, и лесу, и тонкому молодому месяцу, повисшему в неподвижном ёмком воздухе…

В один из таких тихих вечеров, уже в начале ноября, после всех перепетых романсов Лёшка ни с того, ни с сего радостно загорланил:

Зачем же так, Кармаль Бабрак?
Зачем ты вызвал наши танки?
Ведь будут плакать наши Таньки,
За просто так, за просто так…

Олег восторженно подхватил. Лёшка, по-видимому, принес эту песню со своего «физтеха», потому что мы с Олегом никогда её не слышали. Худенький белобрысенький Терновский (двадцатисемилетний кандидат физ. – мат. наук с уже – мы знали – написанной докторской диссертацией), да и мой рыхлый, очкастый, с ранними залысинами Олег так не вязались с молодецки исполняемыми «танками», что мы с Людочкой то и дело прыскали в эмалированные кружки, а Анька Терновская счастливо и затаённо улыбалась. Внезапно вспыхивающий костёр вдруг выхватывал из темноты то Анькину щёку с ямочкой, то родинку над губой… В песне были поразившие меня слова: «Ведь с перевалов Гиндукуша Индийский виден океан…»

– Неужели действительно виден?

– Вряд ли. По-видимому, художественный образ, – подумав, ответствовал честный и математически точный Терновский.

А дым от костра, в течение двух месяцев до этого уходивший прямо в небо задорной трубой, похожей на хвост распушившегося кота, вдруг забе?гал по кругу, полез в глаза. Мы, смеясь, пересаживались, расплёскивали вино, и каждому казалось, что дым гонится именно за ним. А потом сообразили, что такой тёплой, сухой и безветренной осени никто из нас не помнит, а ведь каждому, слава Богу, уже под тридцать. И никогда не видать нам Индийского океана. И почему-то была во всём этом светлая беспричинная грусть и беспокойная, как перед дальней дорогой, радость.

– Да зачем тебе этот океан? – удивлялся обожавший своё Подмосковье Олег. – Смотри, как тут хорошо. А летом в Крым поедем.

Конечно, мы ездили в Крым (я, кстати, родом оттуда) и таскали по растрескавшемуся от жары и звенящему цикадами Меганому тёмно-зелёные бутылки с «Алиготе» и пластиковые канистры с водой, которую мы воровали из цистерн, привозимых в прибрежное местечко с солёным рыбацким названием Капсель. А на самом верхнем, выветрившемся и как бы изъеденном оспинами утёсе бесшумно поворачивался радар, и солдатики поглядывали в свою, надо думать, мощнейшую «пограничную» оптику на девиц, «нудевших» там, внизу, у кружева прибоя. На востоке угадывался запавший зачем-то в мою бездонную память волошинский «зубчатый окоём» и нестерпимо синело такое ласковое и родное «самое синее в мире Чёрное море моё». И я, смеясь и щурясь от ликующего синего блеска, рассказывала Олегу и Лёшке, как именно эту песню громко, с чувством запел в церкви мой одноклассник Витька Варенцов, когда его, семилетнего, привела на службу бабушка, и музыкальному Витеньке очень понравилось, «как они там поют».

Олегу с его линзами в «минус шесть с половиной» никакой Афган не грозил и без «военки», как называли наши мальчишки соответствующую кафедру с безжалостно высмеиваемым «товарищем подполковником». Но и из одноклассников моих сразу после школы загремел в армию только один – Славка Комаров. И, к счастью, не в Афганистан.

За малый рост Славку забрали в подводники. Вертлявый, с зычным голосом, отчаянно хулиганивший в школе Комар обошел на своей подводной лодке полмира и писал нашей классной руководительнице Лидии Васильевне такие «уполне сознательные» письма о величии советского флота, о нерушимости надёжно охраняемых Комаром границ и об умопомрачительной красоте дальних стран и морей, которые, впрочем, и в подмётки не годятся нашему «самому синему», что моя матушка как-то осторожно заметила, не под диктовку ли политрука пишет эти замечательные письма весь доблестный подводный экипаж. Я с негодованием пресекла: «Наш Комар никогда, ни под какую диктовку…»

После армии Славка закончил знаменитый на весь Союз судостроительный институт и очень быстро стал главным инженером не менее знаменитого, несмотря на «закрытость», предприятия, выпускавшего что-то такое секретное для этих самых подлодок. «Ну и выпивает, конечно, не без этого», – с непонятной гордостью сообщала Лидия Васильевна. А в перестройку Славкин сверхсекретный «ящик» мгновенно развалился на множество подозрительных кооперативчиков, и я в редкие приезды на родину боялась спросить нашу вдруг резко постаревшую учительницу, где теперь работает и как «выпивает» Комар. Потому что наш Славка никогда, ни в какие кооперативы…

Помню, тогда же, на заре перестройки мы с мамой пошли в гости к бабушке и дедушке. Старое кладбище нашего южного города оказалось поделённым колючей проволокой, как Славкин «ящик», на участки, иные из которых даже охранялись зачем-то собаками, и потому мы здорово поплутали, пробираясь к могиле деда, умершего в шестьдесят втором. Мы бродили по огромному полю, уставленному такими великолепными памятниками, что было ясно: их могли возвести только осиротевшие родители, у которых совсем ничего не осталось на свете, кроме этого клочка земли. С каждого памятника смотрело юное лицо в «битловских» вихрах и я, ничего не понимая, как в бреду читала: «студент Таврического университета, родился в пятьдесят восьмом (или в пятьдесят девятом – о, Господи, это же мой год!), трагически погиб в восьмидесятом, восемьдесят первом, восемьдесят втором…»

– Мама, что это?!

– Афганистан, – тихо и твёрдо, как пароль, выговорила мама.

Как же я могла забыть! В Таврическом университете не было военной кафедры.

Думаю, моих одноклассников уберегла от этого кладбища та же Лидия Васильевна. Коренная москвичка, приехавшая к нам с мужем-военным врачом (вверенный его руководству госпиталь до сих пор называется «КЧФ», что значит «Краснознаменный Черноморский Флот»), она класса с пятого заклинала нас, что учиться можно только в Москве. Мы и разбрелись почти всем классом по московским, преимущественно техническим вузам – Лидия Васильевна преподавала математику. Мишка Пестерев даже покорил мехмат, но был изгнан с четвертого курса за вздорный характер и, возможно, чрезмерное увлечение КСП. Как же, и в нашем институте на концертах Никитиных и Мирзаяна в переполненной Большой физической аудитории девочки валились в обморок от духоты, а в двери всё напирали и напирали… Ну и Пестерев тоже, конечно, загремел. Слякотным мартовским днём восемьдесят первого мы с двумя одноклассницами ехали на электричке в Наро-Фоминск – Мишка обретался в Кантемировской дивизии. Наш служивый величаво принял торт и пустился в тонкие намёки, что, мол, они «с мужиками» намерены подать рапорт о переводе сами понимаете куда, потому что надо испытать себя в настоящем деле, а то «так надоело это всё» и прочая, прочая… Пестерев тоже был диссидентствующий. Мы дружно верещали: «С ума сошёл, Пестер! И не думай!» И – обошлось. Не молитвами ли Лидии Васильевны?

А через пару лет после той баснословно сухой и тёплой осени, когда мы пели у костра на озере Дальнем, будущий подмосковный губернатор выводил наши войска из Афганистана и все, глядя в телевизор, радовались как-то тревожно и смутно. А ещё примерно через три года после окончания войны и ровно через месяц после того, как не стало моей страны, я летела в полупустом самолёте над перевалами Гиндукуша в командировку в Бомбей. С такой высоты жёлто-серые складчатые афганские горы казались натруженными ступнями добродушного старого слона. И я вспомнила, что почти такими же тяжёлыми жёлтыми складками сползает в самое лучшее на свете море у других наших бывших границ мыс Меганом.

Вот, собственно, и весь Афган в моей жизни. Разве вот ещё что. В девяносто восьмом я развелась с Олегом, и сразу же возник какой-то идиотский раздражающий роман с бесконечным висением на телефоне и тягучими разговорами о смысле жизни и о том, что «нехорошо человеку быть одному». Подруги говорили: «Ты, что?! Через год – сорок, последний шанс». Некстати вспоминалось из михалковской «Родни»: одинокая женщина – это неприлично! Я решила посоветоваться с никогда не бывшей замужем подругой.

– Галя, как удаётся тебе сохранять такое спокойствие? Ведь нехорошо человеку быть одному, а особенно женщине, и в наше время, и вообще…

– Таня, ну о чем ты думаешь! – как-то застенчиво и без пафоса сказала моя обычно бескомпромиссная Галина. – Мы же русские женщины, а России всегда приходилось воевать… Наши женихи в Афганистане погибли.

И тогда на какое-то пронзительное, исполненное высокого смысла мгновение я превратилась из взбалмошной разведённой дамочки в спокойную вдову студента Таврического университета, лежащего на перегороженном колючкой кладбище родного города, на самом краю уже нового и чужого государства.

«Зачем же так, Кармаль Бабрак?..»

Индийский океан? Он разочаровал меня: блёкло-синяя настороженная гладь врезалась у берега в хищные чёрные камни. «Но ведь здесь, в Бомбее – утешала я себя – это и не океан ещё, а Аравийское море». И только опрокинутый на спинку, рожками вверх, мусульманский месяц вполне оправдал мои ожидания.

    Март 2007 г.

Дом Ханжонкова

Б. М. Арсеньеву

Город, в котором я родилась в доме дореволюционной постройки с лепными вазами, ионическими колоннами и надписью над венецианским окном «Городской родильный домъ имени П. Ф. Соболева»… Город, в котором я выросла на улице Чехова, бывшей Виноградной… В двухэтажном доме начала двадцатого века, в котором получил квартиру мой дед, приехавший из Киева в тридцать седьмом году для работы в Институте виноделия и виноградарства… Город, где до сих пор живёт моя мама и где уже выросли дети моих одноклассников… Город этот… Нет, я не буду утверждать, что он лучший на земле. Но город мой не похож ни на один другой город мира, у него особенное, неповторимое, мгновенно узнаваемое лицо. С этим-то вы не поспорите. Где бы ни спросили меня, откуда я родом, и я, нарочно помедлив, небрежно бросала-выдыхала короткое имя моего города, всегда обязательно раздавался восторженный вопль «О-о-о!» Последние лет пятнадцать мне чудится в этом возгласе нота сочувствия. Но я знаю, что у воскликнувшего «О-о-о!», так же как у меня, немедленно возникает перед глазами единственная в мире набережная и чёткий силуэт уходящего в море мыса, грузный и точный полёт белогрудых птиц, и огромные старые платаны, и чаша пепельно-сиреневых гор, и розовая с золотом часовня на холме… На том самом Поликуровском холме, который после шторма увидели греческие мореходы и радостно закричали: «Ялос! Берег!» Вот я и назвала имя моего города, а вы уже, наверное, его угадали, и я могу, как избежавшие кораблекрушения античные греки, счастливо выдохнуть: «Ялта!»

Я нимало не удивлялась, когда с конца восьмидесятых годов по приезде в родной город меня встречали плакаты на здании библиотеки имени Чехова, извещавшие о «днях Ханжонкова в Ялте». Ну и что, и у нас в Москве на площади Маяковского имеется «Дом Ханжонкова». Кино мало интересовало меня, с детства было чем-то будничным, хотя и приятным, звуки его через день доносились с летней площадки санатория «Киев», что напротив нашего дома. Сколько фильмов снималось у нас! А помните, в «Джентльменах удачи» герой Крамарова говорит: «… и в Ялту!»? Мы как раз были классе в пятом, и после этой фразы кинотеатр «Сатурн» непременно оглашался радостным ржанием. А сам Крамаров приходил в гости к нашей соседке тёте Гале, она работала фотографом на круизных теплоходах… Школа наша, расположенная рядом с Ялтинской киностудией, была непрерывно посещаема среднего возраста тётеньками, какими-нибудь помрежами. Школьников набирали для участия в массовках. А я в четвёртом классе даже удостоилась приглашения на роль в фильме «Тренер», но проигнорировала уговоры киношной тётки – очевидно, у меня были тогда дела поважней. Кстати, когда теперь, спустя тридцать лет, я называю ялтинцам номер нашей школы, тоже раздается уважительное «О-о-о!» А со старых фотографий смотрят на меня мои одноклассники – неповторимые, незабываемые рожицы: вот мы в первом классе, в четвертом, в восьмом и, наконец – затаив дыхание – в десятом… Кое-кого нет в живых, но уж те, кто живы, поверьте, не изменились. Просто наконец добравшиеся до нас гримёры с киностудии зачем-то раскрасили юные лица тусклым гримом, натянули на головы седоватые парики, а из глаз, из души смотрят те же смеющиеся Наташка, Толик, Маня, Мишка, Володя… Голубые весёлые глаза Наташки, серые и упрямые – Мишки Пестерева, хитро-зелёные – когда-то рыжей Мани, Маринки Заборской, огромные даже без дальнозорких очков и жёлтые как у совы – Толика Волкова и глубоко посаженные, не разберёшь какого цвета – Володьки… Мы, одноклассники, кто нашёлся, приехали к Наташке Сумовой, Сумке, в Алупку.

С Сумкой мы дружим с шестого класса. Я помню, как это начиналось. В сентябре нас водили на физкультуру на лодочную станцию. Мы с Наташкой были освобождены и гуляли в Приморском парке. Вижу, как Сумка задумчиво тянет вдоль берега бассейна – макета Чёрного моря – стащенный с шеи пионерский галстук. Мы о чём-то рассуждаем, бредём в районе Констанцы…

– Как ты помнишь?! – изумляется Сумка. – А я этого не помню!

Что ж, это нормально. Наташка помнит много такого, чего не удержала моя память. Каждый из нас несёт по жизни драгоценную россыпь этих кусочков, ярких разноцветных камешков, спрятав их где-то там за пазухой, у сердца, а сейчас мы вываливаем всё это на деревянный стол в Сумкиной кипарисовой беседке. Стол и без того щедро заставлен картонными пакетами с «Каберне», персиками, виноградом и ворохом наших школьных, чёрно-белых фотографий. Я смотрю в голубые Наташкины глаза и с радостью вижу вокруг зрачков желтоватые пятнышки. Я помню их! Помню с шестого класса!

– А ты знала, что я в девятом классе была влюблена в Толика, как и все наши девчонки? – обращаюсь я к Наташе.

– Ещё бы! – отзывается она, а Пестер и сам Толик смотрят с сомнением.

– Не надо, – говорит Маня, – Лариска Кропачёва была влюблена в Таджика.

Таджик, Володька Тужиков, безучастно попивает зелёный чай. Он совершенный англичанин и джентльмен, всегда собран, невозмутим, не пьёт, не курит, играет в теннис…

– Да, – вспоминаю я, – и Леночка Энгельгардт, кажется, тоже в Таджика… А кто же ещё в Толика? Наверно, только я, а мне казалось, что весь класс…

Ребята смеются. Я не буду им говорить, что вообще-то Толик Волкин – моя вторая любовь. Прозвище его – Волкин или даже Тоневолкин (то-не-Волкин) – явилось, видимо, результатом какой-то подзабытой истории. Зато я помню другую историю, весьма характерную для Волкина. Восьмой класс, математика.

– Волков, к доске!

Тоневолкин нехотя подымается: – Я не учил!

– Толя! – всплёскивает руками Лидия Васильевна, – Что ты не учил?!

– Ничего!

– ???

– Ну, что вы задавали…

– Толя! Я ничего не задавала!

– Всё равно не учил. Ставьте «два», Лидия Васильевна, – басит Тоневолкин, дружелюбно глядя на учительницу.

– Иди к доске, пиши условие…

Задача не из лёгких решена за минуту.

– Толя, садись. Пять!

Волкин, пожимая плечами, недовольно лезет за свой стол, на криво улыбающейся физиономии и даже, кажется, в оттопыренных ушах – выражение оскорблённого достоинства.

Кто моя первая любовь? Копия микеланджеловского Давида в Пушкинском музее. В первый раз я приехала в Москву после восьмого класса по маминой учительской путёвке и сразу влюбилась в обоих – в Москву и в Давида. Нет, куда там мраморному изваянию до нашего Толика – ялтинского парня, ласточкой слетавшего в море с пятиметровой высоты солярия… Я влюбилась только в выражение лица этого мальчишки, моего ровесника и будущего царя иудейского. В его лёгкую, счастливую, чуть надменную улыбку юности. А голова старого глупого Голиафа у ног – так, пустяшный, не стоящий упоминания эпизод, уже из прошлого. Вот дальше, в будущем будет настоящее, будет счастье…

Счастья в нашей жизни было много. Помнится, нас заставляли писать сочинения на довольно дурацкую тему «Что такое счастье». И фильмы об этом снимали… Тема-то идиотская, и мы, не желая выдавать сокровенного, отделывались какими-то штампами. Но если бы не эти сочинения, разве запомнили бы мы на всю жизнь сине-зелёную полудённую воду и жар от каменного пирса на полудиком тогда пляже, именуемом «батареей»? И то, как мы серьёзно и вдохновенно обдирали друг у друга сгоревшую кожу с лупящихся носов, чрезвычайно напоминая макак, ищущих друг у друга насекомых… А ещё мы целыми днями шлёпали по горячим камням или доскам солярия просоленными от внезапно набежавшей волны и иногда роняемыми в море картами, играли в «дурака» и «кинга», умудряясь одновременно рассуждать о смысле жизни… Мальчишки с воплем «Головоногого!» сигали с солярия в воду, и солнце жарило во все лопатки… А я думала: «Вот, запомни – это и есть счастье!» Счастье было разлито в упоительном крымском воздухе и оглушительном звоне цикад, в шуршании высохших колючих трав на сбегающих с обрыва, розово-загорелых как мы тропинках… В прозрачных зеленоватых виноградинах, свисающих с жердей на холмах за «батареей»… В белом сухом вине, которое мы начали пить, возможно, рановато, класса с седьмого, а по мне – так в самый раз. Похоже, примерно так же считали наши родители – медики, строители, учителя, виноделы…

Помню, была традиция – в августе ездили на целый день купаться за Симеиз, в Голубой Залив. И хотя вели мы себя довольно смирно, мероприятие почему-то называлось «поехать на дебош». Может быть потому, что в Голубом Заливе, ближе к посёлку Кацивели работал профилакторий для алкоголиков и это, конечно, вызывало много веселья. Закупали «Ркацители», великолепную, почему-то почти исчезнувшую теперь воду «Ялтинскую», баклажанную икру в железных банках, конечно, хлеб, помидоры… Основной едой были мидии, а главной их добытчицей – Наташка Сумова, жившая в Алупке и потому нырявшая не то что бы лучше, а как-то привычнее нас, ялтинских. Я-то вообще не умела дышать через трубку (до сих пор не умею!) и стояла посреди моря на камне с полиэтиленовым пакетом в руках. Наташка выныривала с пригоршнями мидий, распластывала выгоревшие соломенные волосы по изумрудной прозрачной глади… Выгружая в пакет обросшие бурыми водорослями раковины, похожие на сомкнутые русалочьи очи, не забывала попрекнуть меня, показывая обломанный накрашенный ноготь… Вы, конечно, знаете, как жарят мидий? На ржавом железном листе, закреплённом меж камней. Такой лист вы обязательно найдёте где-нибудь среди скал. Для костра собирают сухую траву. Съев оранжевое мидиево тельце, надо обязательно втянуть из раковины немного сока, смешанного с морской водой, и только потом уже можно пить сухое… После вина полагалось для протрезвления «мерить глубину» – многократно погружаться в восхитительно-прохладную синь, казавшуюся твёрдой как кристалл, и блаженно выныривать на уже клонящееся к закату мягкое солнце. За день мы обгорали до багровеющей черноты, а как-то ближе к вечеру я повалилась со скалы, на которой сидела, ребята хватали за руки меня, друг друга… В общем, мы падали в пропасть в связке, как брейгелевские слепцы… Домой я явилась с разодранным от подмышки до ступни боком.

– Ах, вы пили водку?! – всполошилась мама.

– Не водку, а сухое вино, – отвечаю гордо.

– Ах, это же совсем другое дело! Сухое вино – это прекрасно!

– Ну, какая разница, что они пили, – смеялся папа, – если напились так, что падали со скалы!

Нет, Володька Тужиков с нами тогда не ездил. Они с Пестеревым всё больше по олимпиадам, математическим, физическим… Только какой же он англичанин, наш Таджик, если вот сейчас он, как и я, с наслаждением загребает «вьетнамками» по раскалённому асфальту и говорит Мишке с этой неповторимой ялтинской интонацией, как бы чуть небрежно, врастяжечку, с придыханием:

– Ну, шо такое, Пестер? Почему обязательно здесь курить? Смотри, какая секвойя! В Ливадийском парке засохла, в Массандре засохла, а здесь, у Наташки, у самого моря…

И мы все восхищаемся секвойей, как будто вырастила её сама Наташка. Но ведь это и вправду Сумкина, а значит и наша секвойя, как и всё здесь – наше, мы – местные.

«При чём здесь Ханжонков?» – спросите вы. Года два назад я увидела на доме на улице Боткинской чёрную мемориальную доску:

«В этом доме с 1919 по 1945 жил основоположник отечественной кинематографии

А. А. Ханжонков»

Надпись потрясла меня. Понимаете, я выросла в соседнем дворе, а сюда, к Ханжонкову пришла, извините, с мусорным ведром. Обитатели наших дворов выбрасывают мусор в баки за гостиницей «Украина» – угол Боткинской и Чехова, знаете? На обветшавшей гостинице, в которой теперь никто не живёт, тоже доска:

«Памятник архитектуры

Здание построено в 1902 году

Архитектор О. Е. Вагенер

Охраняется государством»

Да, великолепный русский модерн. Таких «модерновых» домов, хотя и без досок, предостаточно в нашем районе. А если уж не модерн, то непременно «во вкусе татарской избы», то есть с высоченными, отнюдь не татарскими окнами и в зубчатом кружеве опоясывающих весь дом деревянных веранд, с которыми давно переплелись-сроднились глицинии. Таким был и наш дом с коммуналками до капитального ремонта 1970 года. Тогда первым делом спилили, казалось, отчаянно сопротивлявшуюся глицинию. Она обречённо швырнула на асфальт свои стручки – замшевые чехольчики с пуговицами-семенами. А вместо веранды устроили отдельный вход с лестницей, кухню, прихожую, туалет. Я, помнится, болела, и одноклассницы пришли меня навестить. Ключа не было, и я решила впустить девчонок через окно туалета, выходящее на лестницу. До сих пор стоит у меня перед глазами внезапно побелевшее треугольное Манино личико с ярко проступившими веснушками. На Маню валится почти трёхметровая оконная рама с наспех закрашенными синими стёклами. Общими усилиями Маринку спасли от рамы, а раму – от каменных ступеней, её бережно прислонили к стеночке. «Замечательный ремонт! – веселились пришедшие с работы родители. – Десятилетняя девочка нечаянно высадила раму!»

…И всё это было, кажется, ещё совсем недавно, когда были молоды родители, приезжал из Киева мамин друг детства с семьёй, и мы все ходили в «Украину» обедать.

– Наденька, будьте добры, – обращалась мама к официантке, нашей соседке.

Муж Нади, музыкант ресторана «Украина», настраивал в оркестре гитару, другая работающая здесь соседка, Валя, выглядывала из посудомоечной…

Вы ведь знаете ялтинские дворы? С другой стороны от Боткинской, как раз там, где устроил Ханжонков своё киноателье, к нашему двору примыкает проходной двор номер тринадцать. На одном из зданий «проходного тринадцатого» пару лет назад тоже была беломраморная доска с надписью, о том, что то ли в 1913, то ли в 1907 году этот дом и, естественно, его владельца такого-то посетил государь-император. Я поленилась переписать эту надпись, и вот доска исчезла. Будем надеяться – временно, на реставрацию? А сам дом обнесён забором из сетки-рабицы, а аккуратный круглый бассейн перед домом исчез или скрыт другим высоченным глухим забором гадкого коричневого цвета, табличка на котором не поминает Государя, а угрожает злыми собаками. Во времена моего детства не было в Ялте ни заборов, ни злых собак. Зато почти в каждом дворе нашего района были такие маленькие мелкие бассейны. Должно быть, во времена дач и вилл в них стояла задумчивая вода и подрагивали плоские блюдечки листьев кувшинок, в шестидесятые годы в них иногда устраивали клумбы. Мне же их гипсовые днища представлялись изначально предназначенными летом быть устланными рыжеватой кипарисовой хвоей, а зимой – жёлтыми с зелёными и красными прожилками листьями платанов и клёнов. Дворы отделялись друг от друга не заборами, а дровяными сараями – отопление-то было печное. У нас до сих пор сохранилась огромная печь-голландка. В тихие и сухие декабрьские сумерки мама колола у сарая дрова, я тащила их по семиступенчатой лесенке в квартиру, папа приносил вёдра с углём. Из парка санатория «Киев» доносилось глухое воронье карканье, а в неподвижном воздухе синеватым дымком висело молчаливое напоминание о зиме настоящей, о никогда не виданной мною среднерусской природе, о насквозь продуваемых светлых берёзовых рощах и лимонных кустодиевских закатах, которые я полюбила по книгам верно и навсегда, вслед за чеховскими сёстрами – «В Москву! В Москву!» И только в этой любви не ошиблась…

Так вот, и наш двор отделялся от дома Ханжонкова чередой сараев и ещё одним обширным двором, который назывался «морским», потому что жили здесь работники порта. Дома «морского» двора в сравнении с остальными были, можно сказать, новыми, постройки, наверное, пятидесятых или конца сороковых годов. В этом дворе сорок пять лет назад я познакомилась с Пушком. Мне было три года, ему – три месяца. Мы тогда долго смотрели друг на друга почти одинаковыми карими глазами – человек и собака, щенок лайки и маленькая девочка. А потом дружили семнадцать лет. Но, как говорится, «это уже совсем другая история» и другой рассказ. Я назову его «Друг детства». А вот фотография у дома в «морском» дворе, где жила моя подружка Оля. Год шестьдесят четвёртый или шестьдесят пятый. Нам по пять-шесть лет. Я в короткой черной шубе и вязаной шапке с отворотом, худенькая Оля – в пальтишке и в беретике. Мы обе в ботинках и безобразных шароварах «с начёсом», стоим, щуримся на мартовском солнце, заливающем Олины окна, ствол старой, напоминающей удава глицинии, клумбу и сараи, за которыми Дом Ханжонкова – рядом, в пятнадцати метрах.

С мусорным ведром в руке я подошла к Дому. Вплотную к нему, почти закрывая мемориальную доску, стоял бежевого цвета прицепной фургон, в нём жили. В свой двор я вернулась через «морской», обогнув страшного многоэтажного жилого монстра, возведённого строительной фирмой “Consol” на месте курортной столовки, когда-то по-домашнему шумевшей в старой кипарисовой аллее. Эти вырубленные теперь благородные великаны были видны из наших окон. У нас в октябре бывает ветрено и жарко, а море всегда необыкновенно глубокого и свежего синего цвета с лёгкими белыми барашками у горизонта. Как точно будет написано об этом впоследствии, «нынче ветрено и волны с перехлёстом…». Небо было почти такой же густой синевы, но казалось мне оранжевым, наверное, от щедро разлитого солнца и выжженных рыжих холмов, отражённых в море и небе. В такие дни меня не выпускали во двор: «Распотеешь! Продует!» Бабушка важно и многозначительно изрекала: