banner banner banner
Над краем кратера
Над краем кратера
Оценить:
Рейтинг: 0

Полная версия:

Над краем кратера

скачать книгу бесплатно

Над краем кратера
Эфраим Баух

Судьба этого романа – первого опыта автора в прозе – необычна, хотя и неудивительна, ибо отражает изломы времени, которые казались недвижными и непреодолимыми.

Перед выездом в Израиль автор, находясь, как подобает пишущему человеку, в нервном напряжении и рассеянности мысли, отдал на хранение до лучших времен рукопись кому-то из надежных знакомых, почти тут же запамятовав – кому. В смутном сознании предотъездной суеты просто выпало из памяти автора, кому он передал на хранение свой первый «роман юности» – «Над краем кратера».

В июне 2008 года автор представлял Израиль на книжной ярмарке в Одессе, городе, с которым связано много воспоминаний. И тут, у Пассажа, возник давний знакомый, поэт и философ.

– А знаешь ли ты, что твоя рукопись у меня?

– Рукопись?..

Опять прав Булгаков: рукописи не горят. «И возвращается ветер на круги своя».

Эфраим Баух

Над краем кратера

Роман юности

1957

Первое предисловие автора

Я взошел на корабль по намокшим к полуночи сходням,
Ощутив своей юности терпко-тревожный озноб.
Там бродили по палубе странные лики и сводни,
Приглашали на танец каких-то пугливых зазноб.

Но над пеной быстрин, от винтов убегающих в дали,
Ощутил я случайность своей еще сонной судьбы,
Райский вкус непонятной и солоноватой печали —
Чистоту одиночества средь суеты и гульбы.

На рассвете проснуться. На палубе грязно, убого.
Но внезапно у борта застыть, удивленье храня:
Прямо к сердцу из мглы подступает надёжно и строго
Гор громада, что знает и помнит меня.

Море в радужном духе кошачьи разводит рулады,
И корабль, как челнок, ткёт бескрайнюю ткань —
Колыханье Колхиды, Тавриды тавро, эластичность Эллады —
Вносят в ткань эту щедро свою безвозмездную дань.

Я дышу этой памятью, словно рассветным озоном,
И, качаясь, несут эти волны, как будто весы,
Корабли Одиссея, руно золотое Язона,
Моих предков – купцов генуэзских,
Чьи с грустной горбинкой носы.

Эта боль на рассвете воздастся ли в жизни сторицей?
Незаставленность этих пространств —
Как удел, что теряется мной.
Семь небес различаю, и знаю – не повторится

Этот миг моей юности – пенистый след за кормой.
В голубые пещеры и в гор известковых каверны
Я спускался не раз, чтоб себя самого обрести.
Только тайны опасны, и волны морские коварны,
И такие рассветы с ума только могут свести.

Но еще не растрачена тайная страсть узнаванья,
Хоть душа коренится в беспамятной старине.
Я достаточно слаб,
Чтоб остаться в нормальном сознанье,
Я достаточно юн,
Чтоб летать еще птицей во сне.

2008

Второе предисловие автора

Судьба этого романа – первого опыта автора в прозе – необычна, хотя и неудивительна, ибо отражает изломы времени, которые казались недвижными и непреодолимыми. Но вот уже почти двадцать лет прошло с тех пор, как они канули в небытие.

Ничего в романе не было криминального или антисоветского, но сам его настрой и настой, меланхолически затаенное дыхание за частоколом строк, подобным борту корабля, через который – перепрыгнув, пойдешь на дно, ощущалось подозрительным издателями, верными церберами временщиков, опережающими нюхом самого бдительного цензора.

Автор всё это знал и писал роман «в стол», ибо столь же был остёр на нюх, как и церберы.

Написанный в шестидесятые годы, роман пролежал в столе до 1977 года, когда жизнь автора перевернулась подобно песочным часам (песок – важный и влажный элемент романа, поскольку речь о песке на берегу морском). Оказывается, не только море и небо отделяли автора от Израиля, куда он собирался отбыть.

Советская власть весьма «любовно и бережно» относилась к Слову – будь оно в печатном или письменном виде, и с бдительностью на уголовном уровне отслеживало каждую бумажку, тем более, рукопись, могущую быть вывезенной за границу. Надо было прибегать ко всяческим, с годами совершенствующимся способам вывоза словесной «контрабанды».

Однако автор, находясь, как подобает пишущему человеку, в нервном напряжении и рассеянности мысли, висел между небом и землей, и отдал на хранение до лучших времен рукопись кому-то из надежных знакомых, почти тут же запамятовав – кому. В смутном сознании предотъездной суеты просто выпало из памяти автора, кому он передал на хранение свой первый «роман юности» – «Над краем кратера».

Шли годы, десятилетия, и автор не просто смирился с исчезновением романа, а «отчеркнул» его, согласно Пастернаку, что «надо оставлять пробелы в судьбе, а не среди бумаг, места и главы жизни целой отчеркивая на полях».

Ровно тридцать один год прошел с того июня, когда, отчеркнув сорок три года жизни на земле, где «старался, землю роя, первым быть всегда во всём. Только тайный знак изгоя пламенел на лбу моём», автор очутился в Израиле.

В июне 2008 года автор, после написания семи романов за эти годы, представлял Израиль на книжной ярмарке в Одессе, городе, с которым связано много воспоминаний юности.

Так же, как в прошлом, светились «огоньки за Пересыпью». Кораблей не было видно.

Порт был пуст.

Двадцать первый век предпочитал не плыть, а летать.

А ведь эти причалы положили начало одному из великих феноменов ХХ-го века – созданию государства Израиль: отсюда отплывали пионеры, первооткрыватели земли Израиля – Эрец-Исраэль, которым это государство обязано своим возникновением.

В 2008 году мы праздновали его шестидесятилетие.

И тут, на ярмарке, у Пассажа, пред очи автора возник давний знакомый, поэт и философ. После объятий с ощущением его колючей библейской бороды и незначительной болтовни, которая почему-то, как ни странно, возникает после тридцати лет разлуки, вероятно, как защитная реакция от сильного волнения, он вдруг, как бы невзначай, говорит:

– А знаешь ли ты, что твоя рукопись у меня?

– Рукопись?

– Не помнишь? Ты же мне ее передал на хранение. Даже надписал какой-то израильский адрес на обратной стороне последнего листа.

Пути судьбы неисповедимы.

На следующий день едем к нему, на Ланжеронскую дорогу.

И вот она, в моих руках, копия рукописи, более тридцати лет хранившаяся среди его бумаг, которые он скрупулезно, до последней странички, перевез из Кишинева в Одессу.

Немного смешно и грустно, как в целях вящей безопасности, автор убрал тогда титульный лист: ни заглавия, ни фамилии.

Опять Булгаков, а с ним Воланд, кругом правы: рукописи не горят.

После такого ошеломляющего пассажа у одесского Пассажа, все дальнейшее в тот день – круглый стол на ярмарке под огромным тентом, интервью телевидению и радио – воспринимались как сквозь пленку.

В памяти автора горели слова Коэлета (Экклезиаста), которые заставлял его заучивать в одиннадцатилетнем возрасте, в оригинале, на древнееврейском языке, старенький ребе:

«.. и возвращается ветер на круги своя» (гл. стих 1, 6)

I

Гул безвременья

…Море. Звёзды в ночи. Волны скачут и бесятся.
Я на палубу вырвусь из сонных сетей.
Спит корабль. Только стоит над волнами свеситься —
Ты внезапно один среди звёзд и снастей —

Ввысь уходят так резко с гулом ветра и лопастей,
Где Медведица кажется краем гряды,
А внизу – тьма, смола, вознесенья и пропасти,
Желваки и развалы, и тяжесть – воды.

Только вот же, и волны мне кажутся сонными,
Раздаются так нехотя и не в пример.
В этот миг ощущаешь – болезнью кессонною
Мы раздавлены – тяжестью всех атмосфер,

И, как крабы, мы пятимся, плоски, не поняты,
А корабль лишь – игрушка, ковчег, западня.
Спичкой мачта безудержно чиркает по небу,
Но не может там высечь и искры огня.

Я один в этой тьме проявляю настойчивость
Докопаться до нас стерегущей беды —
Жизнь на миг открывает свою неустойчивость
На гигантских ладонях небес и воды.

Но ведь так ли, иначе – заложники судеб мы,
Лишь порыв и раскаянье нам суждены.
Все забились в углы этой утлой посудины —
Тело спрятали в щель, страхи спрятали в сны.

Только тени, что слабо очерчены вод стеной,
Что прозрачно безмолвны, тоскливо легки,
Всё – таясь и боясь как бы дерзости собственной,
Тянут снасти, но тайно и по-воровски —

И стараются тщетно, очнувшись от лености,
От бездумного сна, от нелепости дум,
Повернуть на оси мощный остов Вселенной всей,
Что из власти их вырвавшись, прёт наобум.

…Ровен ход корабля – над волнами, над прошвами
Белой пены – что, кажется, время стоит —
С шумом в нем пролетает вся память, всё прошлое,
Всё, что было, что есть, что еще предстоит…

Отчетливо помню: за иллюминатором бугры буро-зеленых мыльных вод, потом ночной ветер в снастях, как будто тысячи примусов спиртово шумят на ветру, и частые металлические ржавые скрежеты в утробе корабля, когда он всеми своими ребрами и переборками принимал натиск волн; изредка – гулкие удары – так бьют куском железа по огромной пустой цистерне. Удары я слышал и во сне. Проснулся, как от толчка – от мертвой неподвижности. В темноте нащупал двери. В слабо освещенном узком загибающемся коридорчике пахло жареным луком, прокисшими щами, давно замоченным бельем, а должно было – водорослями, йодистой свежестью. Нужно было немедленно, как чистый глоток воздуха, чтобы не стошнило от кухонных запахов, увидеть – море.

Я бросился по коридорчику, ткнулся ладонями в стенку, где-то сбоку пахнуло щелью: сквозь нее – вверх по лесенке. Снова стены, переборки, слабый свет, отовсюду несло запахом скученности, затхлости, жизни впритирку бок о бок с хронической непроветриваемостью и слежалостью. Наконец-то плеснуло в глаза солнцем, под ноги упало плоское далеко убегающее пространство палубы. Во всяком случае, по краям ее вился затейливый узор невысокого борта. Оказалось, полусгнивший деревянный заборчик с подтеками давнего дождя. Гора картонных ящиков с яркими африканскими наклейками стояла под тентом у края палубы, – это я точно помню. Теперь из-под тента в кривой мощенный булыжником переулок тянулись замершие вдоль серых стен домов люди в будничной одежде, и продавщица в белом фартуке с красным от полнокровия лицом и крикливым голосом извлекала из картонных ящиков оранжевые марокканские апельсины, которые, несомненно же, должны были быть сюда привезены водным путем.

Когда же успели металлические подпорки, на которые натянут тент, обвиться диким виноградом, порядком засохшим и покрытым многодневной пылью?

Когда ухитрились настелить на корабельные ванты длинные узкие доски, уже пропитавшиеся уксусом и другими едкими специями? Оттуда несло смесью дыма и мяса, жаренного с луком, толпились люди, с аппетитом поедая шашлыки, тут же изготовляемые.

Может я не до конца проснулся, и, еще оглушенный сном, так бежал, что не заметил, где палуба перешла в берег, крепленный булыжником?

Я еще и сейчас не очень соображаю: то ли город окружает меня, то ли множество кораблей так вплотную сошлось бортами, что и щели не отыщешь, откуда пахнуло бы запахом влажных днищ, набухшего водой дерева, арбузной свежести. Сошлось, срослось палубами, стало продолжением берега. Уже трава прорастает в щели палуб, мачты снова припомнили, что они – деревья, проросли ветвями. Снасти стали веревками для сушки белья, старушки добрались до рулевых колес и сделали из них прялки, а капитаны, некогда подтянутые и густоволосые, округлились, облысели, стали приказчиками, выставили над палубными надстройками вывески «Бакалея», «Мануфактура», рупоры для отдачи команд превратили в лейки, а медные рукоятки машинного телеграфа – в ручки для дверей.

Вчера весь вечер шатался по Одессе. С малых лет рваться к морю и – увязать в бесконечном сплетении заборов, домов, деревьев, закоулков, тупиков города.

* * *

Тянет в детство, – прозрачен и холоден поток, – тянет, скашивает все мои тридцать два года, как порядком потрепавшуюся сеть невидимым, но сильным и глубинным течением.

Да разве сбежать от того, что произошло вчера, посреди Одессы, на Греческой площади?

Медная ручка двери – первая вспыхнувшая в детской памяти, весточка корабля. Приказчик – человек, отдающий приказы, значит – капитан. И не просто приказчик, а главный приказчик, или управляющий, или хозяин – слова эти были очень в ходу в городе моего детства, где до сорокового года управляла румынская королевская власть, однако большая часть города говорила по-русски.

Сумеречные глубины магазина, где мы бывали с мамой, волнующий запах тканей, которые, конечно же, были заморскими, таинственные слова «сукна», «борта», «обшлаг», почти «овершлаг», в соединении с тяжелым из темного дуба полированным прилавком, в чьих плавных закруглениях, тусклом блеске и крепости угадывался корабельный борт. Особенно привлекало место, где прилавок упирался в стену – деревянная лесенка в люк потолка, на второй этаж, как на капитанский мостик. Вот мостик в моем воображении между кораблем и главой приказчиков, всегда важно сходящим по этой лесенке.

Но что-то мне тут упорно мешало и смущало. Из всех должностей взрослых должность главы приказчиков, управляющего, казалась мне наиболее легкой по исполнению и трудной по подготовке. Только и требовалось – и это, по-моему и составляло его работу, – с озабоченным, чуть высокомерным, но отчетливо достойным лицом с незавершенной и тщательно сверкающей лысиной, покручивать золотую цепочку на круглом выпяченном животе. И обтянут он должен быть брюками в широкую полоску. Обязателен шелковый жилет, подчеркивающий чернотой белизну манишки. И всего-то ему надо было прогуливаться за спинами простых приказчиков, важно кивать покупателям, – именно вся и была работа: прогуливаться и кивать.