Эдвард Бульвер-Литтон.

Кола ди Риенцо, последний римский трибун

(страница 6 из 35)

скачать книгу бесплатно

– Мы слишком долго были в разлуке друг с другом, и должны возобновить знакомство, – отвечал Адриан. – Я скоро навещу тебя, непременно.

Обратясь потом к Ирене, чтобы проститься с нею, он поднес ее руку к своим губам. Пожав эту руку, неужели он обманулся, вообразив, что нежные пальцы девушки слегка, невольно отвечали тоже пожатием?

VII
О любви и любовниках

Если бы Шекспир, взяв для своей драмы легенду о любви Ромео и Юлии, перенес сцену действия в более северный климат, то едва ли даже искусство этого великого поэта могло бы нас примирить, в одно и то же время, с внезапностью и силой страсти Джульетты. Даже и теперь, я думаю, между нашими благоразумными и рассудительными островитянами мало найдется таких, которые на прямой вопрос не захотят добросовестно признаться, что романтизм и пылкость несчастных веронских любовников им кажутся ненатуральными и преувеличенными. Но в Италии такая любовь, родившаяся в одну ночь и «сильная, как смерть», принадлежит к числу самых общих мест жизни, которая представляет там» бесчисленные подобные примеры. Как в разные века, так и в разном климате любовь видоизменяется удивительным образом. Даже в настоящую минуту под итальянским небом многие простые девушки способны чувствовать то же, что и Джульетта, и многие простые любовники поспорят с Ромео в сумасбродстве. В этой жаркой стране продолжительное ухаживание неизвестно. Может быть, нигде не встречается так часто любовь с первого взгляда, и вместе с тем ни в какой стране любовь, вспыхнувшая так внезапно, не сохраняется с такой верностью. То, что созрело в воображении, вдруг переходит в страсть, которая постоянно поддерживается чувством. Пусть это будет моим и их извинением, если любовь Адриана возникла слишком внезапно, а любовь Ирены – слишком романтически. Эти качества они заимствуют от воздуха и солнца, от обычаев своих предков, от тонкой заразительности примера. Но они поддавались внушениям своего сердца с некоторой тайной грустью, с предчувствием, которое, может быть, имело свою прелесть, хотя это было предчувствие затруднений и чего-то недоброго. Происходя от гордой фамилии, Адриан почти не мог думать о браке с сестрой плебея, а Ирена, не подозревавшая будущей славы своего брата, едва ли могла питать какую-нибудь надежду, кроме надежды быть любимой. Но эти неблагоприятные обстоятельства, которые в более твердых, более благоразумных, более способных к самоотвержению и может быть в более доброжелательных умах, сформировавшихся под северным небом, служили бы побуждением к борьбе против любви, так невыгодно сложившейся, еще более способствовали поддержанию и укреплению любви Адриана и Ирены. Препятствия имели для них свою романтическую прелесть. Они находили частые случаи видеться, хотя и на короткое время, – не совсем наедине, а в присутствии потворствовавшей им Бенедетты – иногда в общественных садах, иногда среди обширных и пустых развалин, окружавших дом Риенцо. Не задавая много вопросов будущему, они предавались упоению и блаженству минуты.

Они жили изо дня в день; их будущее заключалось в ближайшей их встрече; за этой чертой их юная любовь уходила в мрак тени, куда они не старались проникнуть. Они еще не достигли того периода привязанности, когда им могла грозить опасность падения, – их любовь не переступила порота той золотой двери, где оканчивается небо и начинается земля. Любовь для них была поэзия, неопределенность, изящество, а не сила, сосредоточенность и чувственность желания. Это были взгляд, шепот, мимолетное пожатие руки, обозначавшие грань чувства, которое наполняло их новой жизнью и возвышало их, вдыхая в них новую душу.

Стремления Адриана, бывшие до сих пор неопределенными, теперь определились и сосредоточились; грезы девушки, дорогой его сердцу, пробудились к жизни еще мечтательной, но уже истинной. Вся задушевность, энергия и пылкость чувства, которые у ее брата проявлялись патриотическими планами и стремлениями к власти, у Ирены смягчались в одной цели существования, в одном средоточии души – в любви. Но в этом по-видимому ограниченном пространстве мысли и деятельности существовала сфера не менее беспредельная, как и в обширном пространстве многообъемлющего честолюбия ее брата. Она не меньше его имела силы и воли ко всем возвышенным стремлениям, дарованным нашей смертной природе. Не менее велик был ее энтузиазм к своему идолу, не менее велики, в случае равных испытаний, были бы ее великодушие и преданность: но мужество ее, конечно, было бы выше, обожание ее – неизменнее и дальше от себялюбивых целей и низких намерений. Время, перемены, несчастье, неблагодарность не изменили бы ее. Какое государство могло бы пасть, какая свобода могла бы погибнуть, если бы усердие шумного патриотизма мужчины было столь же чисто, как безмолвное бескорыстие женской любви?

В них все было молодо; они обладали неохладевшим и непоблекнувшим сердцем – полнотой и роскошью жизни, имеющими в себе что-то божественное. В том возрасте, когда нам кажется, что мы не можем умереть, как ярко и сильно все, что создается нашим сердцем! Наша юность похожа на юность земли, когда леса и воды населены божествами, когда жизнь безумно кипит, но производит одну красоту, все ее образы – поэзия, все ее песни – мелодии Аркадии и Олимпа. Золотой век никогда не оставляет мира: он существует и будет существовать, пока есть на свете любовь, здоровье и поэзия. Но существует он только для людей молодых!

Если я теперь останавливаюсь на этой интермедии драмы, требующей более мужественных страстей, чем страсть любви, это я делаю потому, что нам представится очень мало подобных случаев. Если я распространился в описании Ирены и ее сокровенной привязанности, вместо того, чтобы предоставить обстоятельствам высказать ее характер, то это я делаю потому, что, как я предвижу, ее любящий и милый образ останется до конца более тенью, чем портретом. Он будет отодвинут на задний план более смелыми фигурами и более яркими цветами – обыкновенная судьба подобных натур, присутствие которых более ощутимо, нежели видно, сама гармония которых с целым состоит в их удалении и покорном спокойствии.

VIII
Энтузиаст и суждение о нем благоразумного человека

– Ты несправедливо судишь обо мне, – сказал Риенцо с жаром Адриану, когда они сели перед концом продолжительного своего разговора наедине. – Я не играю роли простого демагога; я не хочу возмущать глубину для того, чтобы мое благополучие выплыло со дна на поверхность. Я так долго думал о прошедшем, что мне кажется, будто бы я составляю его часть и не имею отдельного существования. Я выковал мою душу в одну господствующую страсть, и цель ее – восстановить Рим.

– Но какими средствами?

– Синьор, синьор! Для восстановления величия народа есть только одно средство: воззвание к самому народу. Князья и бароны не в силах доставить государству прочную славу; они возвышаются сами, но не возвышают вместе с собой народа. Все великие благодетельные перевороты были произведены всеобщим движением массы.

– Нет, – отвечал Адриан, – или мы поняли историю неодинаково. Мне кажется, что все великие благодетельные перевороты были делом немногих, и безмолвно приняты большинством. Но не будем спорить, как спорят в школах. Ты громко говоришь, что близок великий кризис, что buono stato (доброе государство) будет восстановлено. Каким образом? Где ваше оружие? Ваши солдаты? Разве нобили менее сильны, чем прежде? А чернь – разве она теперь смелее и постояннее? Бог свидетель, что я говорю, не придерживаясь предрассудков моего сословия; я оплакиваю упадок моей родины. Я римлянин и в этом имени забываю, что я патриций. Но я трепещу пред бурей, которую ты хочешь поднять так опрометчиво. Если твое возмущение удастся, то оно будет насильственно, успех будет куплен кровью – кровью всех самых гордых имен Рима. Ты имеешь целью второе изгнание Тарквиниев, но оно будет более похоже на второе изгнание Силлы. Кровь и беспорядки никогда не пролагают дороги миру. С другой стороны, если тебе не удастся, – цепи Рима сомкнутся навсегда и неудачная попытка к бегству послужит только предлогом к прибавке невольнику новых мучений.

– Так что же, по мнению синьора Адриана, мы должны делать? – спросил Риенцо с особенной саркастической улыбкой, о которой я уже говорил. – Неужели нам следует ждать, пока Колонны и Орсини не перестанут ссориться? Или мы должны просить у Колоннов свободы, а у Орсини – правосудия? Синьор, мы не можем апеллировать к нобилям против нобилей. Нам некстати просить их, чтобы они умерили свою власть, которую мы должны возвратить себе сами. Эта попытка, может быть, опасна, но мы делаем ее среди памятников форума, и если мы погибнем, то погибнем достойными наших предков. Вы, люди высокого происхождения, вы имеете звучные титлы и обширные земли и говорите о вашей прадедовской чести. Мы, плебеи, тоже имеем свою: наши предки были свободные люди! Где наше наследственное имущество? Оно не продано, не отчуждено, а похищено у нас то обманом, то силой; украдено, когда мы спали, или вырвано у нас жестокими руками среди наших криков и борьбы. Синьор, мы требуем только возвращения нам этого наследства; наша, нет, не только наша, но и ваша свобода исчезла. Разве вы можете жить в доме своего отца без башен, укреплений и наемных мечей бандитов? Разве можете ходить по улицам в темноте без оружия и свиты? Правда, вы, благородные, можете мстить, а мы не смеем. Вы в свою очередь можете устрашать и оскорблять других, но разве своеволие вознаграждает за отсутствие свободы? Вам даны великолепие и могущество, но безопасность и одинаковые законы были бы лучшим даром. О, если бы я был на вашем месте, если бы я был даже на месте самого Стефана Колонны, я бы жаждал так же сильно, как теперь, свежего воздуха, который не проходит через решетки и укрепления, воздвигнутые против сограждан, а любит открытое пространство, которое безопасно, потому что находится под защитой закона, а не страха и подозрения, неизбежных спутников ненавистной власти. Тиран воображает себя свободным, потому что он повелевает рабами: но самый незначительный крестьянин в свободном государстве свободнее его. О, синьор, если бы вы – мужественный, великодушный, просвещенный, вы, почти единственный из вашего сословия человек, знающий, что у нас была родина, о, если бы вы, который может сочувствовать нашим страданиям, захотели помочь нам в облегчении их!

– Ты хочешь войны против Стефана Колонны, моего родственника, но хотя я редко его вижу и, сказать правду, не питаю к нему большого уважения, но он – гордость нашего дома: как же я могу присоединиться к тебе?

– Его жизнь, его имения, его звание – будут в безопасности. Против чего мы воюем? Его могущество вредит другим.

– Если бы он узнал, что твоя сила не ограничивается словами, то он был бы не так милостив к тебе.

– Разве он не заметил этого? Разве клики народа не показали ему, что я человек, которого он должен бояться? Неужели он, лукавый, осторожный и проницательный, строя крепости и воздвигая башни, не видит с высоты их здания, которое я тоже построил?

– Вы! Где, Риенцо?

– В сердцах римлян! Разве он не видит? – продолжал Риенцо. – Нет, нет, он и все его племя слепы. Не правда ли?

– Мой родственник не верит вашей силе, иначе, он давно бы уже раздавил вас. Впрочем, нет. Не далее как три дня тому назад он сказал с важностью, что он желал бы лучше, чтобы вы говорили с чернью, нежели достойнейший из священников христианского мира; так как они только воспламеняют народ, но ни один человек не умеет так успокоить народ и заставить его разойтись, как вы.

– И его называют проницательным! Разве небо не делает воздух тихим, подготовляя бурю? Да, синьор, я понимаю. Стефан Колонна презирает меня. Я бывал (и щеки его сильно покраснели) – я бывал – вы помните это – в его дворце в мои более молодые годы и забавлял его своими замысловатыми рассказами и веселыми изречениями. Ха! Ха! Ха! Он, помните, в виде веселого комплимента называл меня своим забавником, шутом! Я перенес обиду; я даже поклонился при его одобрении. Я готов бы опять перенести эту пытку, подвергнуться тому же стыду из-за тех же побуждений и ради того же дела. Чего я хотел добиться? Можете вы сказать? Нет! Ну так я откровенно объясню это вам: я хотел добиться презрения Стефана Колонны. Это презрение защищало меня, пока я не перестал иметь надобности в защите. Я не желал прослыть между патрициями за страшного человека для того, чтобы иметь возможность спокойно и не возбуждая подозрений прокладывать свою дорогу к народу. Я так поступал прежде, теперь сбрасываю маску. Став против Стефана Колонны лицом к лицу, я могу хоть сейчас сказать ему, что не боюсь его гнева, что смеюсь над его тюрьмами и солдатами. Но если он считает меня прежним Риенцо, – пусть его; я могу ждать своего времени.

– Да, – проговорил Адриан в ответ на гордую речь своего собеседника; – скажи мне, чего ты требуешь для народа, чтобы избежать воззвания к его страстям? При его невежестве и прихотливости ты не можешь обращаться к его благоразумию.

– Я требую полного правосудия и безопасности для всех. Я не буду доволен ничем, что меньше этого. Я требую, чтобы нобили срыли свои крепости, распустили своих вооруженных наемников, отреклись от безнаказанности лиц знатного рода за преступления, не искали защиты нигде, кроме судов, действующих по общим для всех законам.

– Напрасное желание! – сказал Адриан. – Проси того, что можно дать.

– Ха-ха! – возразил Риенцо, горько смеясь. – Не говорил ли я вам, что просить закона и справедливости у вельможи – пустая мечта. Можете ли вы упрекать меня теперь за то, что я ищу их в другом месте? – Потом, вдруг изменяя тон и манеру, он прибавил с большой торжественностью: – Наяву случаются ложные и пустые грезы; но сон иногда бывает вещим пророком. Посредством сна небо таинственно беседует со своими созданиями и руководит и поддерживает своих земных посланников на тропинке, по которой ведет их промысел его.

Адриан не отвечал. Не в первый раз он заметил, что сильный ум Риенцо странным образом соединен с глубоким и мистическим суеверием. И это еще более заставляло молодого нобиля, мало склонного к дикому суеверию того времени, сомневаться в успехе планов своего собеседника. Он сильно ошибался, хотя его ошибка была ошибкой людей, отличающихся житейской мудростью. Ничто так не внушает человеку смелости, как пламенное убеждение, что он есть орудие Божественной мудрости. Мщение и патриотизм, соединенные в одном человеке, гениальном и честолюбивом – вот Архимедовы рычаги, которые в фанатизме находят для себя лежащую вне мира точку, чтобы посредством ее двигать этот мир. Благоразумный человек может управлять государством, но только энтузиаст возрождает его – или губит.

IX
Когда народ увидел картину, то все удивлялись

Перед рыночной площадью, у подножия Капитолия, собралась огромная толпа. Каждый старался протолкаться вперед своего соседа; каждый старался добраться до одного особенного места, вокруг которого сплошная толпа образовала толстую стену.

– Согро di Dio, – сказал человек огромного роста, продвигаясь вперед, как какой-то массивный корабль, раскидывающий волны направо и налево, – это жаркая работа, но во имя Св. Девы, чего вы так толпитесь? Разве не видите, синьор Рибальд, что моя правая рука разбита и перевязана, так что я не могу теперь ничего сделать, точно малый ребенок? А вы напираете на меня, как на какую-нибудь старую стену!

– А, Чекко дель Веккио! Да, мы должны дать вам дорогу, вы слишком малы и нежны и не в силах протолкаться через толпу. Подите сюда, я буду защищать вас! – сказал карлик около четырех футов ростом, взглянув на гиганта[7]7
  Современный биограф Колы ди Риенцо. Издание Циферино Ре Forl: 1828 г.


[Закрыть]
.

– Право, – сказал угрюмый кузнец, озираясь на толпу, которая громко смеялась, услышав предложение карлика, – мы все нуждаемся в покровительстве; и большие, и малые. Чего вы смеётесь, вы, обезьяны? Впрочем, вы не понимаете притчей.

– И, однако же, мы пришли посмотреть на притчу, – сказал один из толпы, слегка оскалив зубы.

– Добрый день, синьор Барончелли, – отвечал Чекко дель Веккио, – вы хороший человек и любите народ; сердце радуется, когда вас видишь. Из-за чего вся эта суматоха?

– Папский нотариус выставил на площади большую картину, и зеваки говорят, что она имеет отношение к Риму; ну, так они теперь и вытапливают свои мозги на жару, чтобы отгадать загадку.

– Го, го! – сказал кузнец, подвигаясь вперед с такой силой, что вдруг оставил говорящего за собой. – И если Кола ди Риенцо затевает что-нибудь, то я готов пробиваться через каменные утесы, чтобы быть возле.

– Много добра принесет нам эта пачкотня, – сказал Барончелли кисло и обращаясь к соседям; но никто его не слушал, и он, претендент на звание демагога, злобно закусил губу.

Среди подавленных вздохов и проклятий мужчин, которых расталкивал дюжий кузнец, и открытой брани и пронзительных криков женщин, к платьям и головным уборам которых он оказывал столько же мало уважения, он дошел до пространства, огороженного цепями, в центре которого была поставлена большая картина.

– Как он пришел сюда? – вскричал один. – Я был первый на площади.

– Мы нашли ее здесь чуть свет, – сказал продавец плодов, – никого еще не было возле.

– Но почему вы вообразили, что в этом участвовал Риенцо?

– Кто же другой? – отвечали двадцать голосов.

– Правда! Кто другой? – отозвался долговязый кузнец. – Я готов поклясться, что добрый человек провел целую ночь, рисуя ее сам. Клянусь, славная картина! Что там нарисовано?

– Вот в том-то и загадка, – сказала одна торговка рыбой.

– Если бы я могла это разобрать, то умерла бы спокойно.

– Это, без сомнения, что-нибудь о свободе и о налогах, – сказал Луиджи, мясник, наклоняясь над цепями. – Ах, если бы Риенцо захотел, то всякий бедняк имел бы в своем горшке кусок мяса.

– И столько хлеба, сколько бы мог съесть, – прибавил бледный хлебопек.

– Вот выдумали! Хлеба и мяса! Они теперь у всякого есть! Но какое вино пьют бедные люди! Никаких нет поощрений, чтобы можно было позаботиться о винограднике, – сказал виноторговец.

– Го-гопло! Многие лета Пандульфо Ди Гвидо! Дорогу – он ученый человек, друг великого нотариуса; он нам объяснит картину. Дорогу, дайте дорогу![8]8
  Случаи, совершенно отдельные друг от друга (так как история, подобно вымыслу, имеет свои привилегии).


[Закрыть]

Медленно и скромно Пандульфо ди Гвидо, спокойный, богатый, честный литератор, которого ничто, кроме насилия того времени, не могло вызвать из его тихого дома или из его рабочего кабинета, подошел к цепям. Он долго и пристально смотрел на картину, блестевшую еще свежими влажными красками. Она была похожа на произведение возрождавшегося искусства, которое вначале отличалось грубыми и жесткими чертами, а потом было доведено до гораздо большей степени совершенства и встречается в картинах Перуджино, процветавшего в следующей генерации. Народ толпился вокруг ученого с открытыми ртами, обращая глаза то к картине, то к Пандульфо.

– Разве вы не видите, – сказал наконец Пандульфо, – в чем состоит понятный и осязательный смысл этой картины. Посмотрите, как живописец изобразил обширное и бурное море – заметьте, как оно волнуется.

– Говори громче, громче! – вскричала нетерпеливая толпа.

– Тс! – вскричали те, которые стояли вблизи Пандульфо, – достойного синьора можно слышать совершенно ясно.

Однако же некоторые из более изобретательных, пробравшись к одной стойке на рыночной площади, принесли оттуда неуклюжий стол и просили Пандульфо говорить с него народу. Бледный гражданин, с некоторой неохотой и застенчивостью из-за непривычки к речам, должен был согласиться. Но когда он бросил взгляд на огромную и притаившую дыхание толпу, то его глубокое сочувствие к ее делу вдохновило и ободрило его. Его глаза засверкали, голос приобрел силу, а голова, обычно опущенная на грудь, поднялась.

– Вы видите пред собой, – начал он опять, – могущественное и бурное море; на его волнах – пять кораблей; четыре из них превратились уже в обломки; их мачты разбиты, волны врываются через погнившие доски; для них уже нет ни помощи, ни надежды; на каждом из этих кораблей лежит тело женщины. Замечаете ли, как верно живописец в омертвелом лице и безжизненном теле изобразил оттенки и отвратительный вид смерти? Под каждым из этих кораблей есть подписи, которые соединяют метафору с истиной. Вон под тем подписано «Карфаген», под другими тремя – «Троя», «Иерусалим» и «Вавилон». Для этих всех четырех кораблей – одна общая надпись: «Мы доведены несправедливостью до истощения». Обратите взгляд на середину моря – там вы видите пятый корабль, качающийся среди волн. Мачта его сломана, руль отбит, паруса порваны, но это еще не такое крушение, какое постигло другие корабли, хотя и с этим скоро будет то же самое. На палубе на коленях стоит женщина, одетая в траур: заметьте горе на ее лице; с каким умением художник изобразил глубину и безнадежность этого горя! Она простирает руки в молитве – она со слезами просит вас и небо о помощи. Теперь заметьте подпись – это Рим! – Да, ваша родина обращается к вам в этой эмблеме!

Толпа заволновалась, глухой ропот пробежал среди безмолвия, которое она до сих пор хранила.

– Теперь, – продолжал Пандульфо, – поверните глаза на правую сторону картины! И вы увидите причину бури; вы увидите, почему пятый корабль находится в такой опасности, а другие четыре погибли. Посмотрите – вон там четыре разных рода зверей; они из своих ужасных челюстей испускают ветры и бури, которые тревожат и волнуют море. Первые – львы, волки и медведи. Это, как говорит вам надпись, законные и свирепые правители государства. Следующие – собаки и свиньи; это дурные советники и паразиты. Далее, вы видите драконов и лисиц – это неправедные судьи и нотариусы, люди, продающие правосудие. В-четвертых – в зайцах, козлах, обезьянах, которые помогают производить бурю, вы, по надписи, видите эмблемы наемных воров и убийц, похитителей и грабителей. Вы до сих пор не понимаете, римляне? Или вы разгадали загадку картины?



скачать книгу бесплатно

страницы: 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35

Поделиться ссылкой на выделенное