Чарльз Диккенс.

Тайна Эдвина Друда

(страница 4 из 29)

скачать книгу бесплатно

– Тише, тише, дорогой мой! – мягко и нежно останавливает его Джаспер.

– Тише, тише, тебе хорошо так говорить, Джак. Тебе все равно, ты спокоен. Твоя жизнь не рассчитана, не расчерчена, не размечена вся наперед, как топографическая карта. Ты не чувствуешь неприятного подозрения, что тебя насильно навязывают девушке, которая, возможно, этого совсем не хочет! А ей неприятно сознавать, что ее, может быть, навязали тебе или тебя ей против твоего желания! И что от этого никуда не деться. Ты-то можешь свободно выбирать свою судьбу. Жизнь для тебя – яблоко с его естественным румянцем, которое никто не соскоблил для тебя, а подали свежим, прямо с дерева… А мне из-за чрезмерной заботливости подали вымытое, вытертое, без аромата… Джак, что ты?

– Не останавливайся, мальчик, продолжай.

– Неужели я сказал тебе что-то неприятное, обидное, Джак?

– Как ты мог сказать мне что-то неприятное или обидеть меня?

– Господи, как ты побледнел, Джак! У тебя даже глаза будто помутнели.

Джаспер с натянутой улыбкой протягивает к нему правую руку, как бы желая уничтожить всяческое подозрение и то ли успокоить племянника, то ли попытаться успокоиться самому и выиграть время. Наконец, спустя некоторое время, он тихо произносит:

– Я принимал опиум от болей, от страданий, которым я иногда подвержен. Влияние этого лекарства выражается в каком-то тумане, по временам застилающем мне глаза. Именно сейчас наступила такая минута, но это скоро пройдет. Отвернись, пожалуйста, тогда скорее пройдет.

Испуганный юноша подчиняется и устремляет глаза на тлеющие угли в камине. Джаспер, не отводя пристального взгляда от огня, а, напротив, как бы усиливая его сосредоточенность, крепко впивается пальцами в ручки кресла и в продолжение нескольких минут, напряженный, сидит неподвижно. Затем крупные капли пота выступают у него на лбу, он тяжело переводит дыхание и приходит в себя. Племянник подходит к нему и нежно ухаживает за ним. Когда же силы его полностью возвращаются, то, положив руку на плечо юноши, Джаспер неожиданно произносит тоном более спокойным, чем того требует содержание его слов, даже несколько иронически, словно подтрунивая над простодушным юношей:

– Говорят, что в каждом доме есть своя тайна, о которой никто не догадывается, и ты полагал, дорогой Нэд, что в моей жизни ее нет?

– Клянусь жизнью, Джак, я и сейчас так думаю. Однако, если задуматься, то даже в доме Кошурки, если бы у нее был дом, и у меня, если бы он был у меня…

– Когда я тебя невольно прервал, ты, кажется, хотел сказать, что у меня самая спокойная жизнь, не правда ли? Вокруг меня, по-твоему, ни шума, ни суеты, я не знаю ни риска, ни хлопот, ни беспокойства от перемены мест и, преданный своему любимому искусству, живу в свое удовольствие, сидя в тихом уголке. Так ведь?

– Я действительно хотел сказать нечто подобное, но ты, говоря о себе, пропустил кое-что, о чем я сказал бы…. Например, я непременно упомянул бы прежде всего, что ты всеми уважаем, как светский клерк или как там называется твоя должность в нашем соборе, что ты пользуешься репутацией преобразователя хора певчих, с которым прямо творишь чудеса, что ты занимаешь в обществе независимое положение и имеешь большие связи, наконец, что ты обладаешь педагогическим талантом (даже Кошурка, которая не любит учиться, и та говорит, что у нее никогда не было такого учителя, как ты).

– Да, я видел, к чему ты клонишь.

Я ненавижу свое положение.

– Ненавидишь, Джак? – восклицает с изумлением юноша.

– Да, ненавижу. Горькое однообразие моей жизни точит меня. Ты слышал наше пение в соборе? Каким ты его находишь?

– Чудесным, просто божественным!

– А мне оно часто кажется адским. Оно мне так надоело. Эхо моего собственного голоса под мрачными сводами собора, кажется, издевается над моим ежедневным горемычным прозябанием. И так ведь будет до конца дней – и сегодня, и завтра, все одно и то же, одно и то же… Ни одному несчастному монаху, жившему трутнем прежде меня, день и ночь бормотавшему молитвы в этом мрачном здании, жизнь не могла, наверное, так надоесть, как мне. Они, эти монахи, могли хоть для развлечения, для души вырезать дьяволов на стенах и сиденьях. А мне что делать? Вырезать разве дьяволов или демонов из своего собственного сердца?

– А я-то полагал, что ты нашел свое место в жизни, Джак, – с удивлением отвечает Эдвин Друд, наклоняясь к Джасперу, кладя ему руку на колени и с беспокойством и сочувствием глядя ему в глаза.

– Я знаю, что ты так думал. Все так думают.

– Да, наверное, – говорит Эдвин, будто размышляя вслух, – по крайней мере, Кошурка так думает.

– Когда она тебе об этом говорила?

– В последний раз, когда я был здесь. Помнишь, три месяца тому назад?

– Как же именно она сказала?

– Да ничего такого. Она только сказала, что стала твоей ученицей и что ты просто создан быть учителем, это твое призвание.

При этом молодой человек взглянул на портрет над камином, что не ускользает от Джаспера, который видит портрет, не отрывая взгляда от племянника.

– Как бы то ни было, милый Нэд, – произносит он, качая головой и со спокойной улыбкой, – я должен примириться со своим призванием, теперь уже поздно что-либо менять. А что в душе, сверху не видно. Помни только, Нэд, это должно остаться между нами.

– Я свято сохраню твою тайну, Джак.

– Я потому и доверился тебе, что…

– Я знаю. Потому что мы закадычные друзья и ты меня любишь и доверяешь мне, как я тебя люблю и доверяю тебе. Поверь мне, я это прекрасно чувствую. Давай руку, нет, обе руки, Джак!

Джаспер берет протянутые ему руки и, сжимая их, не спуская глаз со своего племянника, продолжает:

– Ты теперь знаешь, не правда ли, что даже несчастный певчий и жалкий музыкант в его однообразном положении может терзаться честолюбием, амбицией, недовольством или беспокойством, испытывать неудовлетворенность, иметь какие-то стремления, мечты, как хотите это называйте…

– Да, милый Джак.

– И ты будешь это помнить?

– Еще бы, как я могу забыть то, что ты произнес с таким чувством?

– Так пусть это послужит тебе назиданием и предостережением.

Он отпускает юношу и, отойдя назад, пристально вглядывается в него.

Высвободив свои руки из рук Джаспера, Эдвин останавливается на минуту, чтобы обдумать, к чему относятся последние слова Джаспера; потом произносит растроганным голосом:

– Я боюсь, что я пустой, легкомысленный малый, Джак, и голова моя не из лучших. Но я молод и, быть может, с годами стану лучше, поумнею. Во всяком случае я надеюсь, что во мне есть нечто способное чувствовать и понимать, глубоко чувствовать все благородство твоего поступка. Я понимаю, как бескорыстно ты, несмотря на всю горечь для себя, раскрыл передо мной свое сердце, только чтобы предостеречь меня от будущих грозящих мне опасностей.

Напряженность лица и всей фигуры Джаспера достигает такой крайней степени, что дыхание словно замирает у него в груди.

– Я не мог не заметить, Джак, что это стоило тебе большого усилия, что ты был очень взволнован и совсем не походил на себя. Конечно, я знал, что ты сильно меня любишь, но я не мог ожидать, что ты готов принести себя таким образом в жертву ради меня.

Джаспер, к которому снова вернулось дыхание, и он вновь ощутил себя человеком из плоти и крови, смеется и машет правой рукой.

– Нет, не отказывайся от своего чувства, Джак, я говорю теперь совершенно искренне. Я нимало не сомневаюсь, что то болезненное состояние духа, которое ты так страшно описал, приносит настоящие, мучительные страдания, которые невыносимо переносить. Но позволь мне, Джак, тебя успокоить: я не думаю, чтобы мне угрожало такое положение. Через несколько месяцев, менее чем через год, ты знаешь, я заберу из школы Кошурку под именем миссис Эдвин Друд и отправлюсь на Восток, где меня ждет место инженера, конечно, вместе с Кошуркой. Хотя сейчас мы иногда ссоримся из-за неизбежного однообразия моего ухаживания (ведь какой особенный пыл в любви, если все у нас решено заранее), я не сомневаюсь, что мы отлично заживем, когда нас обвенчают, возврата не будет и деваться будет некуда. Одним словом, Джак, говоря словами старой песни, которую я почти процитировал за обедом (а кто лучше тебя знает старые песни?), «я буду петь, жена плясать, и жизнь в веселье протекать». Что Кошурка красавица, в этом нет сомнения, а когда вы, дерзкая барышня, – продолжает Эдвин, обращаясь к портрету, – будете и добры, и послушны, то я сожгу эту карикатуру и напишу новый портрет вашему учителю музыки!

Джаспер слушает Эдвина, подперев рукой подбородок, с благосклонной улыбкой на лице и внимательно следит за выражением и жестами молодого человека, вслушиваясь в каждую его интонацию. Даже когда тот закончил, он несколько минут продолжает оставаться в той же позе, в каком-то очаровании, исходившем от того сильного интереса, который возбуждает в нем столь любимый им юноша. Наконец он произносит со спокойной улыбкой:

– Так ты не хочешь слушать мое предостережение?

– Нет, Джак, это не нужно.

– Значит, тебя не стоит предостерегать?

– Нет, Джак, тебе нельзя. К тому же я не считаю себя в опасности и не желаю, чтоб ты ставил себя в подобное положение из-за любви ко мне.

– Что же, пойдем прогуляемся по кладбищу?

– Конечно. Ты только позволишь мне на минуту забежать в Монастырский дом и отдать посылку? Это всего лишь перчатки для Кошурки, столько пар, сколько ей сегодня минуло лет. Не правда ли, поэтично, Джак?

– Нет ничего сладостнее в жизни, Нэд, – произносит Джаспер, оставаясь все в той же позе.

– Вот они, перчатки, в моем пальто. Их непременно надо передать сегодня, а то пропадет вся поэзия. Я не могу, по правилам школы, видеть ее вечером, но отдать посылку не запрещено. Ну, Джак, я готов!

Джаспер встает, и они оба отправляются в путь.

Глава III
Монастырский дом

По уважительным причинам, которые станут понятны из нашего последующего рассказа, мы должны назвать этот город со старинным собором вымышленным именем. Пусть он будет Клойстергам. Это очень древний городок, и, вероятно, он был известен друидам под другим, уже забытым названием, римлянам – под третьим, саксонцам – под четвертым, а нормандцам – под пятым; поэтому одним именем больше или меньше в длинном ряду веков не может иметь никакого значения для его пыльных летописей.

Клойстергам – древний городок и неудобное местожительство для всех, кого привлекает шумный свет, мирская суета. Однообразный, вроде бы скучный городок, он пропитан каким-то могильным запахом, запахом плесени, исходящим от соборного склепа; да и на каждом шагу в городе вы встретите множество остатков монашеских могил, так что жители разводят клумбы на прахе настоятелей и настоятельниц, а детишки играют песком, который некогда был прахом монахов и монахинь, тогда как соседние пахари на ближнем поле обращаются с государственными казначеями, архиепископами, епископами и подобными знатными особами так, как желал обращаться со своими посетителями людоед в детской сказке, то есть смолоть на муку их кости и испечь себе хлеб.

Сонный городок этот Клойстергам, и жители его полагают со странной, хотя и не редкой непоследовательностью, что все перемены в нем уже в далеком прошлом и что в будущем его ничего нового не ожидает. Удивительное и не особенно логичное будто бы рассуждение, если вспомнить историю: ведь и в самой глубокой древности люди думали так же. Улицы Клойстергама так тихи и безмолвны (хотя эхо в них раздается чрезвычайно громко при малейшем звуке), что в жаркий летний день спущенные в лавках шторы не смеют шелохнуться под дуновением южного ветра. Вообще город так благолепен и приличен, что обожженный солнцем бродяга, который случайно забредет в него, удивленно озираясь вокруг, торопится поскорее выбраться с его строгих улиц. Впрочем, этот последний подвиг не слишком труден, так как весь Клойстергам состоит из одной узкой улицы, по которой входишь и выходишь из города; все остальное – только тесные проулки, заводящие в тупик, с колодезными насосами посредине. Исключение составляют площадь перед собором, сам собор и мощеная площадка перед домом квакеров, по форме и цвету чрезвычайно похожим на чепчик квакерши.

Одним словом, Клойстергам с его хриплыми соборными колоколами, с его такими же хриплыми грачами, снующими над башней собора, и с еще более хриплыми не так заметными «грачами», размещающимися в креслах внизу собора, – это город не нашего, а давно прошедшего времени. Обломки старых стен и часовни, посвященной какому-нибудь святому, здания женской обители и монастыря и т. д. как-то странно вклинились в новые дома и сады, подобно тому как такие же отжившие понятия поселились в сознании многих клойстергамских жителей. Все тут носит печать прошлого. Даже единственный в городе ростовщик не выдает более ссуд и тщетно старается распродать накопившиеся у него запасы, среди которых самое дорогое – это старые, словно вспотевшие, с побледневшими или почерневшими циферблатами часы, сломанные, поблекшие щипцы для сахара и разрозненные тома каких-то книг мрачного содержания. Самые обильные и приятные доказательства прогрессивной, победоносной жизни Клойстергама – это процветающие, богатые буйной растительностью многочисленные сады. Даже обветшалый, жалкий маленький местный театр имеет свой садик, и, когда злой дух по ходу действия проваливается со сцены в преисподнюю, он падает на этот клочок земли среди бобов или устричных раковин, смотря по сезону.

В самом центре Клойстергама возвышается Монастырский дом – старое-престарое почтенное кирпичное здание, теперешнее название которого, вероятно, связано с легендой о том, что в нем когда-то был женский монастырь и жили монахини. На тяжелых старинных его воротах блестит начищенная медная вывеска с надписью: «Пансион для девиц. Мисс Твинклтон». Фасад у этого дома такой старый и обветшалый, а медная вывеска так ярко сияет и бросается в глаза, что прохожий с некоторым воображением может представить себе, глядя на это здание, старого отжившего щеголя с новеньким блестящим моноклем в слепом глазу.

Ходили ли по этим коридорам в те времена монахини (бывшие, по слухам, намного скромнее, чем сегодняшние их ровесницы) с опущенными головами, чтобы не натолкнуться на нависшие над головами балки потолков в низеньких кельях; сидели ли они в глубоких амбразурах, перебирая четки для умерщвления своей плоти, а не нанизывая их в ожерелье для своего украшения; были ли некоторые из них замурованы живыми в углублениях ниш или выдающихся углах здания за то, что в них бродила еще та закваска матери Природы, которая до сих пор поддерживает жизнь сего мира, – все это вопросы, быть может, интересные лишь призракам, посещавшим этот дом (если таковые были), но они не упоминались в полугодовом балансе мисс Твинклтон. Они не появлялись ни в статьях постоянного, ни в статьях срочного расхода, ни как пансионерки, ни как приходящие. Дама, руководившая поэтическим просвещением воспитанниц этого учреждения за мизерную плату, не имела в своем списке стихотворений ни одного, посвященного такой бесприбыльной теме.

В некоторых случаях, при частом пьянстве или под регулярным гипнозом, у человека возникают два разных состояния, которые никогда не приходят в столкновение, а каждое из них идет по своему отдельному пути, словно этот путь никогда не прерывался и не сменялся время от времени другим: так, если я, например, в пьяном виде спрячу часы, то в трезвом не знаю, куда спрятал, и, чтобы найти их, мне надо опять напиться. Подобным же образом мисс Твинклтон имела две отдельные, определенные фазы существования. Каждый вечер, после того как молодые девицы отправляются спать, мисс Твинклтон взбивает свои локоны, придает глазам небывалый блеск и вообще становится такой живой, легкомысленной и веселой мисс Твинклтон, какой ее никогда не видывали и не знали воспитанницы. Каждый вечер в один и тот же час мисс Твинклтон возвращается к прерванному предыдущим вечером разговору, обсуждает все сплетни, скандалы, любовные истории Клойстергама, о которых днем она вовсе не подозревает, и предается воспоминаниям о счастливом сезоне на Тенбриджских водах (легкомысленно называемых ею в этой фазе своей жизни просто Водами). Именно о том сезоне, когда один приятный джентльмен, которого мисс Твинклтон в этой фазе своей жизни сострадательно называет «глупец мистер Портерс», объяснился ей в любви (об этом факте мисс Твинклтон в школьной фазе своей жизни имеет такое же понятие, как камень или гранит). Постоянная собеседница мисс Твинклтон в обеих фазах ее существования и одинаково приспособленная к той и другой, вдова по имени миссис Тишер, почтенная женщина с больной спиной, хроническим кашлем и глухим, тихим голосом. В пансионе она следит за гардеробом девиц, постоянно напоминая им, что видала лучшие дни. Вероятно, поэтому из-за таких неопределенных намеков между слугами и распространились слухи, принимаемые на веру всеми – как старыми, так и новыми обитателями Дома, – что покойный мистер Тишер был парикмахером.

Любимая ученица Монастырского дома – мисс Роза Буттон, прозванная, конечно, Розовым Бутоном, удивительно хорошенькая, очень юная и весьма капризная девочка. Молодые девицы, ее подруги, питают к мисс Буттон особый, романтичный интерес: всем известно, что по официальному завещанию ее отца ей уже избран муж, которому ее опекун обязан передать девушку из рук в руки по достижении им совершеннолетия. Мисс Твинклтон в школьной фазе своего существования старалась побороть, погасить романтичный оттенок судьбы мисс Буттон и часто за хорошенькими плечиками девочки горестно пожимала плечами, демонстрируя сочувствие к несчастной будущности бедной маленькой жертвы. Но все ее усилия ни к чему не приводили, быть может, оттого, что в них проскальзывало воспоминание о «глупом мистере Портерсе»; во всяком случае, девицы, видя эти проделки мисс Твинклтон, единогласно восклицали по вечерам в дортуаре: «Вот противная старая жеманница!»

Никогда в Монастырском доме не бывает такого волнения, как во время очередного посещения предназначенного маленькой Розе мужа (все девицы единогласно полагают, что он имеет законное право на эту привилегию и что, если бы мисс Твинклтон стала бы сопротивляться, то ее немедленно арестовали бы и выслали). Когда ожидается или действительно раздается его звонок у ворот, то каждая девица, которой под каким-нибудь предлогом это удается, высовывается из окна; каждая из тех девиц, что играют в это время на фортепиано, берет фальшивые ноты, а урок французского проходит так плохо, что штрафная метка «за невнимание» путешествует по всему классу так же быстро, как заздравный кубок в веселой пирующей компании.

На другой день после описанного обеда у мистера Джаспера звонок у ворот Монастырского дома вызвал обычную реакцию: смятение и суматоху.

– Мистер Эдвин Друд к мисс Розе, – докладывает старшая горничная.

– Вы можете идти вниз, милая, – говорит мисс Твинклтон со скорбным видом, обращаясь к юной жертве. И мисс Буттон выходит из комнаты, провожаемая пристальными любопытными взглядами всех девиц.

Эдвин Друд между тем дожидается Розу в собственной гостиной мисс Твинклтон, приятной комнате, совершенно не напоминающей об унылой школьной обстановке. Только два глобуса (один изображает Землю, а другой – небесный свод) должны красноречиво напоминать родителям и опекунам девиц, что даже в те минуты, когда мисс Твинклтон отдыхает и возвращается к частной жизни, чувство долга может каждую минуту сделать ее неким подобием Вечного Жида[2]2
  Герой средневековых сказаний, еврей-скиталец, обреченный Богом на вечную жизнь и скитания.


[Закрыть]
, странствующего по земле и небесам в поисках знаний для пользы девиц – своих воспитанниц.

Новая горничная, еще никогда не видевшая джентльмена, с которым помолвлена мисс Роза, старательно пытается познакомиться с ним сквозь щель полурастворенной двери и, пойманная на месте преступления, быстро с виноватым видом убегает по черной лестнице в кухню в ту самую минуту, как прелестное маленькое видение, с наброшенным на голову шелковым передником, вбегает в гостиную.

– О, как это глупо! – восклицает видение, останавливаясь посреди комнаты. – Не надо так делать, Эдди.

– Чего не надо делать, Роза?

– Не подходи ближе. Это так глупо!

– Что глупо, Роза?

– Все! Глупо быть сиротой-невестой, обрученной почти в колыбели, глупо, что все девицы и слуги повсюду следят за мной, точно мыши под обоями, глупее всего, что ты приходишь сюда!

Судя по выговору, очевидно, во рту у видения пальчик.

– Нечего сказать, ты любезно принимаешь меня, Кошурка!

– Ну, погоди минутку, Эдди, сейчас еще я не могу. Как ты поживаешь? Как себя чувствуешь? – Сказано очень быстро и резко.

– Не могу тебе сказать, что всегда чувствую себя хорошо, когда вижу тебя, особенно теперь, в данную минуту, когда я тебя вовсе не вижу, Кошурка.

При этом упреке из-за угла передника выглядывает блестящий черный глаз с насупленной бровкой, но в то же мгновение исчезает, и скрытое видение кричит изо всей силы:

– О, батюшки, что ты наделал? Ты отрезал себе почти все волосы!

– Лучше бы я отрезал себе голову, – недовольно говорит Эдвин, взъерошивая оставшиеся волосы и с досадой взглянув в сторону зеркала. – Что же мне, уходить?

– Нет, не уходи пока еще, Эдди, а то девицы станут меня преследовать вопросами, почему ты ушел так скоро.

– Что же, Роза, ты откроешь когда-нибудь свою взбалмошную головку и поздороваешься со мной как следует?

Затем фартучек падает и из-под него появляется очаровательное детское личико.



скачать книгу бесплатно

страницы: 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29

Поделиться ссылкой на выделенное