Владимир Даль.

Павел Алексеевич Игривый

(страница 6 из 7)

скачать книгу бесплатно

   И узнав, что сосед увез их с собою, промычал что-то вроде: «а!» или «мм!» – и пошел своим путем.
   Когда все это устроилось, то и Павел Алексеевич ожил несколько. Его не тяготила более день за день и с часу на час участь Любаши: он знал, что она теперь весела и спокойна, что даже в его воле было продлить это спокойствие; детки ее были пристроены; он также не ездил более в Подстойное, не видел беспрестанно перед собою этого бесчинства и теперь даже не хотел и слышать о том, что там делается. Он внезапно стал семьянином, жил не только для себя, но и для других, милых ему существ, и день казался ему вдвое короче и яснее прежнего.
   Прошло уже с лишком год, как Любаша была за границей; она писала Игривому, скучала по нем и по детям, но сама сознавалась, что здоровье ее чрезвычайно поправилось. Игривый выслал ей еще денег, написав ей, что они получены от мужа ее и брата, и просил остаться еще за границей. Он сделал это, рассудив, что ей возвращаться на первый случай незачем и что три недели, проведенные ею опять в Подстойном, без сомнения нанесли бы ей более вреда, чем год, проведенный в Теплице, мог принести пользы. Любаша писала ему на это:


   «Не смею даже благодарить вас – вот в какое положение вы меня поставили! Итак, благодарите от меня мужа и брата… Но что тогда, если благодарность эта, несмотря на слепое послушание мое вам, не дойдет до них, а останется при том, кому она следует?… Все равно; я вам уже столько обязана, что считаться с вами не могу…»


   Между тем на взбалмошного Шилохвостова вдруг напала хандра: он стал скучать по жене и начал ездить к Игривому, чтоб видеть детей. Нежность эта шла к нему, как к корове седло, – не менее того он был муж и отец и никто не мог ему запретить вздыхать и скучать по жене и ласкать детей. Сколько ни морщился бедный Павел Алексеевич, а должен был показывать вид радушия при этих посещениях. Мало-помалу Шилохвостов и сам привык к этим поездкам в Алексеевку, где его кормили и даже несколько поили, тогда как он дома нередко сиживал, посвистывая, и думал: «Как бы теперь хорошо было съесть что-нибудь порядочное и запить как следует и чем следует…» Он нашел, что в Алексеевке гостить выгоднее, чем жить дом-a, и под предлогом, что скучает один, что не может жить без жены и без детей, которые-де составляют единственное его утешение, проводил у соседа целые недели. Он вскоре там до того обжился, что, повидимому, считал алексеевскую усадьбу настоящим местом своего жительства. Этого мало: вообразив себя хозяином Алексеевки, Шилохвостов начал и сам хозяйничать там. «Вина! Водки! Рому! Закуски! Горького!» – эта команда раздавалась громогласно под скромною кровелькой Игривого, где ни сам хозяин, ни люди в доме не привыкли к жизни этого рода. Вскоре и Карпуша, встосковавшись по друге своем, стал его навещать; затем также нашел, что его никто домой не гонит и там дети по нем не плачут, что, наконец, и жить на чужой счет выгоднее и удобнее, – а потому также поселился у соседа и поселил тут же слугу своего и кучера с тройкой лошадей.
   Истощив все осторожные намеки, а с тем вместе и терпение свое, Игривый наконец решился во что бы ни стало очистить дом свой от такого нашествия.
К этому подал довольно приличный повод незначительный по себе случай: Шилохвостов с Карпушей, кроме разных бесчинств, вздумали для забавы напоить пуншиком пятилетнего Ваню и прибить бедную Машу за то, что она вступилась и не хотела этого дозволить. Разобрав и покончив дело это и дав буянам проспаться, Игривый сказал без обиняков Шилохвостову:
   – Послушай, однако ж, любезный! Ты, кажется, намерен поселиться у меня совсем?
   – А что? – спросил тот.
   – Да так; я бы желал знать мысли или намерения твои по этому делу.
   – Эх, любезный Павел Алексеевич! Ты друг и благодетель наш. Я ведь не то чтоб… я так, погостить думал у детей… Ну, куда же мне деваться, ну, посуди сам: дома одному тоска – мочи нет; ты знаешь, я люблю семейную жизнь, тихую, укромную… Ну, брани меня, я сам знаю, каков я, знаю это лучше тебя… Да ведь дома-то, брат, скука, что с души воротит… Бестолковый Карпуша этот – Карпуша да Карпуша – о, да и надоел же он мне…
   – А между тем ты и сюда привел его хвостом за собой – и он также тут поселился…
   – А черт ли его приводил! Да коли хочешь, так я, брат, с удовольствием вытолкаю его отсюда в шею!
   – Нет, не трудись; этого я не хочу; но, признаться, хотел бы быть у себя в доме сам хозяином и господином. Посуди сам, Семен Терентьич: мы с тобой хоть и приятели, но жить вместе нам не приходится. Приезжайте раз в неделю, хоть, пожалуй, на весь день, – и я тебе буду рад; повидаешься с детьми, побалагуришь, да и с богом домой. А Карпушу, сделай милость, не вози ко мне вовсе: он, чай, не соскучился ни по сестре, ни по племянникам, ни по мне – так ему здесь и делать нечего.
   – Так я детей своих только раз в неделю и увижу?
   – Это довольно, любезный; вспомни, ты покидал их прежде и не на одну неделю: стало быть, тебе не идет теперь прикидываться таким нежным отцом… Ты в этот день, например в воскресенье, приедешь к обедне, соберешься с силами и останешься порядочным человеком на весь день, не станешь кричать: «Водки! Рому! Горького!» – не станешь браниться с людьми моими ни за что ни про что, оставишь в покое девок – одним слоном, покажешь отеческий пример детям, чтоб им не стыдно было смотреть отцу в глаза; а там поезжай с богом и делай дома что хочешь.
   – Бог тебе судья, Павел! Да ведь добро наше теперь все почти у тебя в руках,
   – Что же? Разве я его взял у вас наездом? Разве ты можешь попрекнуть меня, чтоб я приобрел его какими-нибудь непозволительными средствами!
   – Нет, я этого не говорю; да ведь помнишь ли, не я ли спрашивал тебя тогда же, что кормить-де под старость нас, дураков, станешь!
   – А вспомни, не я ли тогда же отвечал, что накормил бы вас путем смолоду, а теперь лих-поздно?
   – Правда! – сказал тот со вздохом. – Ну, брат, так прощай; да только скучно же мне будет дома возиться с мужиками да с дураком с Карпушей… Знаешь ли что? Уж я давно об этом подумывал; ведь пора бы жене моей воротиться: надо же и честь знать; вот бы мы и зажили!
   С этого времени несчастная мысль о возвращении Любаши не оставляла Шилохвостова, несмотря ни на какие убеждения Игривого. Соглашаясь, что он подлец и негодяй, что ему опять скоро прискучит жить с женою, Шилохвостов, однако ж, козырял правом своим и как супруг требовал жену свою налицо. Он до того увлекся этою несчастною мыслью, что не шутя стал собираться сам за женою, если она не послушается зова его и не приедет.
   Что тут было делать? Обдумав все, Игривый уже решился было для спасения бедной Любаши принять к себе в дом Шилохвостова, надеясь отвлечь его этим от исполнения угрозы, но колебался, предвидя нескончаемую для себя муку от этого сожительства и, сверх того еще, будучи уверен, что Шилохвостов не в состоянии долго жить спокойно, а, кроме всех проказ своих, непременно опять вскоре примется за старое и будет настаивать, чтоб Любаша возвратилась. В этих заботах Игривый провел несколько беспокойных дней, а может быть, и недель, как Шилохвостов, не шутя готовившийся уже в путь, прискакал к нему сломя голову, кинулся на него как сумасшедший и с криком: «Детки мои, сиротки мои… Павлуша мой… боже мой…» – бросился ему на шею. Он неистово ревел и завывал, так что Игривый с трудом только отвел его в свою комнату и запер двери, желая устранить позорное зрелище это от прислуги. С отчаянным движением Шилохвостов выдернул из кармана письмо, подал его Павлуше, а сам упал в кресло и закрыл лицо руками. Игривый прочитал уведомление от неизвестного человека, какого-то немецкого доктора, что Любаши уже нет на свете. Она скончалась довольно внезапно и похоронена в Теплице, успев, однако ж, написать еще приложенное завещание, которым передает все имение свое мужу и умоляет его быть отцом своих детей, но предоставить воспитание их Игривому, если только Павел Алексеевич просьбы ее не отринет.
   С сожалением и презрением смотрел Игривый на этого беспутного во всех отношениях человека, который рвал на себе волосы с отчаянием по жене, между тем как сам же отравил все бытие ее. Теперь Любаша была, по словам Шилохвостова, и друг его неоцененный, и любовь его, и радость, и ангел-хранитель… Теперь наконец уничижение этого человека дошло до того, что он не находил слов для выражения брани, которою бы мог достойным образом поносить себя… К вечеру Семен Терентьевич привел себя с горя в такое отчаянное положение, что был отправлен домой в беспамятстве; кучер, привезя его домой, долго кричал людям: «Да возьмите, что ли, барина-то! Долго ли ему тут лежать? Ведь я коляску-то задвину в сарай; ночью дождь будет…»
   Поутру Шилохвостов с трудом только сообразил вчерашние похождения свои, послал записку к Игривому, умоляя его прислать хоть пятьдесят рублей, и поехал для рассеяния покутить в ближайший город.
   Не станем теперь следить за всегда ровною и одинаковою жизнью Шилохвостова и Карпуши, которые, как мы видели, никогда не стеснялись какими-либо узами долга и приличия, а теперь и подавно хозяйничали на просторе, так что все соседи покачивали головой и с некоторым беспокойством пророчили, что все это чем-нибудь да кончится. Опасение, которое выражалось в этом двусмысленном чем-нибудь, было не без основания, и конец вылился из дурных дурной.
   Шилохвостов был уже круглый бобыль; он давно промотал все женино имение и жил нахлебником на крохах у шурина, над которым приобрел такую власть, что командовал и управлял всем. Люди ненавидели его, как «врага рода человеческого», во-первых, потому что считали его, не без основания, соучастником в окончательном разорении вотчины, а во-вторых, за развратную жизнь, в которой он постоянно был наставником Карпуши.

 //-- ____________________ --// 

   Карпуша поехал куда-то на недельку один, а Шилохвостов остался дома. Соскучась сидеть и пить, он велел оседлать коня и поехал в поле. Прошло час, два или три, как вдруг на барском дворе сделалась тревога, стали сбегаться люди со всех концов села, и вскоре сбежалось все село, стар и мал, мужики, бабы и дети.
   – Что там такое, Тимоша? – спросил едва движущийся старик с печи или с полатей барской людской, когда в двери вбежал молодой парень и сорвал поспешно с гвоздя кафтан свой и шляпу. – Чего там народ сбежался ровно на пожар? Ась? Не слышу!
   – Да ничего, дедушка Макар; поди-ка погляди: гнедой гостинца привез.
   – Какой гнедой? Какого гостинца?
   – А привез барина, Семена Терентьича.
   – Ась? Привез барина? Ну что ж за диво?
   – Да, что за диво! Поди погляди, дедушка: диво-то такое, что поехал барин на коне, а приехал под конем; вот и диво. Крестись, дедушка, да молись: бог прибрал его.
   Сказав это, Тимоша выбежал опять из избы; старик перекрестился и прочел молитву, а между тем полез, кряхтя, с печи. Вышед на двор, он заметил, что здесь собралось все село. Пробравшись с трудом в середину толпы, он увидел оседланную верховую лошадь Семена Терентьевича, который лежал неживой и в обезображенном виде на земле, а одною ногой висел в стремени. Лошадь была в поту и в мыле, вся дрожала и фыркала; староста держал ее под уздцы, а сам тужил и горевал вслух о том, что не знает, как теперь быть и что делать: он разослал уже конных за исправником, за Павлом Алексеевичем и другими, но сомневался, чтоб земская полиция могла вскоре прибыть, а между тем не смел прикоснуться до того к покойнику и в то же время недоумевал, как удержать бешеную лошадь в этом положении и не дать ей освободиться от трупа. Бедный староста стоял бледный, расстроенный, тпрукал, почесывал у себя затылок, оглядывался, тужил и горевал, между тем как лошадь храпела, дрожала всем телом, оглядывалась и рвалась то в бок, то в сторону. Народ стоял молча, то перешептываясь между собою, то опять поглядывая на страшное зрелище, и ждал, чем все это кончится.
   Когда наконец суд выехал и произвел следствие, то обнаружилось только ровно то, что мы сейчас описали: Шилохвостов поехал живой, но вполпьяна, и лошадь принесла его убитого в стремени. Суд заключил, что Шилохвостов был сбит лошадью, повис одной ногой и таким образом затаскан до смерти.

 //-- ____________________ --// 

   Крестьяне Подстойного давно уже были разутые и раздетые бобыли: с них поживиться было нечем, как ведомо было всякому; рассудили, что не стоит заводить дела и шуметь из-за пустяков, и потому предали его воле божьей.
   Услышав об этом происшествии па чужбине, Карпуша как будто немного опомнился. При всей бутылочной храбрости, у него, однако ж, подкосились было ноги и язык онемел. Он вспомнил, что говорили ему не раз соседи и что пророчила какая-то темная молва, и рассудил, что коли зять его теперь «пристроен», то о нем заботиться нечего, а надобно-де подумать о себе. Убедившись, что он теперь остался ка свете один, горемычным сиротою, без наставника и товарища, с которым так свыкся, Карп Иванович сделался малодушным и горько заплакал. Он струсил до того, что даже не решался ехать в вотчину свою и долго не знал, что делать. Наконец бог его надоумил.
   Павел Алексеевич сидел после обеда на своем диванчике, Ваня и Анюта лазили по нем, а Марья Кондратьевна, то есть Маша, стояла с веселою улыбкою перед ним и уговаривала детей, загрязнившихся в песке, надеть другие платьица; Ваня шагал на плечо дяди Пау и не хотел расстаться с алой рубашонкой, а Анюта тянулась вслед за ним и также повторяла: «Не, няня, ни-ни!» В это время коляска прокатила мимо окон; Игривый узнал ее тотчас, встал и встретил Карпушу.
   – Павел Алексеевич! Беда! Спаси! – проговорил он и начал его крепко обнимать.
   – Какого же ты чаешь от меня спасенья?
   – Да я услышал вот – меня не было дома, – я вот вчера только узнал и не могу еще опомниться… Ты был там?
   – Был.
   – Что ж, правда?
   – Я не знаю, что ты называешь правдой: покойник стоит здесь в церкви – завтра похороны.
   – Ах, боже мой, боже мой… Но ведь говорят, будто…
   – Это говорят; но, видно, слух при розыске не подтвердился: суд не изъявил подозрений и разрешил уже погребение.
   – Как ты думаешь, что же мне, сироте, теперь делать?
   – Идти дальше тем же путем: пример в глазах.
   – Ах, Павел! И ты можешь теперь так шутить…
   – Я не шучу, Карпуша, я говорю только горькую истину.
   – Да что же мне делать теперь? Не опасно ли мне будет воротиться домой и жить там?
   – Этого я не знаю. Это ты сам должен знать лучше.
   – Послушай, Павел, я решился: ради бога, развяжи меня с Подстойным совсем – и много ли там его осталось? Возьми все, оцени сам, дай мне угол у себя – я туда не поеду…
   – Если хочешь продать мне остатки твоей вотчины – изволь, я покупаю и могу дать тебе цену выгоднее других, потому что мне покупка эта сподручнее другого. Но угла я тебе у себя в доме не дам; на этом не взыщи.
   – И тебе не грешно, Павел? За что же ты так со мною обходишься?…
   – Ты не так спрашиваешь: за что, это походит на то, будто я хочу тебя наказать за прошлое или мстить тебе; а этого за мной нет. Но спроси почему или для чего я тебе отказываю в пристанище, и я тебе скажу, не обинуясь, что нам с тобою жить под одной крышей нельзя. Рассуди сам: мы смотрим врознь; общего в роде жизни нашей нет ничего; мы друг для друга не годимся.
   – Да куда же мне деваться? – спросил жалким голосом Карпуша, который, лишившись вожака своего и наставника, был без него как без головы.
   – Немножко поздно задаешь ты себе этот вопрос – я думаю, денег тебе станет на год веселой жизни; тогда опять спросишь кого-нибудь: куда деваться; может быть, посоветуют лучше меня.
   Отчаянный Карпуша сделался смирен и кроток, как ягненок; он упросил Игривого позволить ему погостить у него только до уплаты денег, обещаясь выехать в тот же день, когда дело будет кончено, – послал домой за платьем и кой-какими вещами и через неделю отправился, сам не зная куда. Никто не слышал и впоследствии о том, куда молодой Гонобобель девался; а потому мы прощаемся с ним навсегда: он пропал без вести для нас, как и для прочих.
   Выпроводив от себя благополучно несчастного Карпушу, который при всем отчаянии и малодушии своем бушевал, сердился, плакал, бранился и напивался пьян с горя и никому в доме не давал покоя, Игривый зашел к деткам. Это было вечером; они уже спали; а Маша сидела за грамотой и что-то так прилежно выписывала, что даже не слышала, как барин вошел, и вдруг торопливо привстала. Взглянув на лежавший перед нею листок, он прочитал: помяни господи во царствии твоем рабов твоих: Ивана, Семена, Кондратия, Ивана, Анну, Любовь, Марию. Что ты это пишешь, Маша? Что за поминовение?
   – Хочу подать в церковь, Павел Алексеевич, по родителям – чтоб поминали их.
   Игривый еще раз взглянул на листок и спросил:
   – Да кто же это? Кондратий отец твой – а прочие?
   – А тут матушка покойница да покойные господа. Любовь Ивановну голубушку я уже приписала в Покров, а теперь вот села было приписать и Семена Терентьевича… А это сыночек мой… Карпа Ивановича да мужа своего я записать не посмела: бог весть, ведь может статься, они еще и живы где-нибудь…
   Привязанность эта и незлопамятность, даже относительно самого Шилохвостова, тронули Игривого. Подумав немного, он сказал:
   – Ну, Маша, уж коли так, то вычеркни еще одно имечко из тех, что написала.
   Маша глядела на него, ничего не понимая.
   – Да, да, Маша; вычеркни еще одно имя; тут у тебя записан живой, или живая: Любовь Ивановна жива и здорова; слышишь, она жива, Маша!
   Маша зарыдала и бросилась Павлу Алексеевичу в ноги. Он поднял и обнял ее и вскоре успокоил, рассказав, что Любаша действительно жива и никогда не думала умирать; что вести в то время пришли ложные, а теперь получил он от нее самой письмо. Опомнившись, Маша пошла крестить спящих малюток и сама молилась, не зная куда от радостных слез деваться.
   Объясним теперь в двух словах недоумение читателей. Любаша точно не думала умирать, но и слухов о смерти ее до Павла Алексеевича не доходило: все было придумано им в крайности, когда сумасшедший Шилохвостов вдруг стал настаивать, чтобы она непременно воротилась, и до того взбеленился, что готов был ехать за нею сам. Не видя никакого спасения для Любаши, Игривый написал ей об этом поспешно, присовокупив, что ей ничего не остается, как сказаться мертвою. Он советовал ей попросить кого-нибудь из надежных знакомых ее написать горестную весть эту прямо мужу и в то же время уведомить о том его, Игривого. Все это, как мы видели, было вовремя исполнено, и тайна сохранилась до настоящего времени.
   Теперь Игривый вздохнул еще свободнее. Он терялся в размышлениях и сам едва мог поверить всем переменам, которые произошли в глазах его. Все то, что столько лет томило его, отравляло всю его жизнь, все, что, казалось, тяготело вечным, пожизненным бедствием над несчастной Любашей, – все это исчезло каким-то волшебным ударом с лица земли: Шилохвостова нет, и уже нет навсегда; он не с цыганами кочует по ярмаркам, он не возвратится уже оттуда избитым и оборванным, промотав лошадей, коляску и сюртук с плеч своих, – он выбыл навсегда, и никто на этом свете его более не увидит. Любаша свободна; ей только двадцать три года, а Подстойное обратилось в собственность Павла Алексеевича, того самого робкого молодого человека, который так недавно еще стоял как ошалевший перед покойным Иваном Павловичем, когда этот в присутствии всей семьи своей хохотал до слез и кричал в уши ему: «С праздничком, сосед, а девки-то уж нет; выдали, брат, выдали, вот за проезжего молодца…» А теперь уже не было на свете ни самого Ивана Павловича, который с таким торжеством возглашал победу свою, ни старушки Анны Алексеевны, которая с недовольным и озабоченным видом слушала громогласные возгласы своего почтенного сожителя, ни даже этого знаменитого проезжего молодца, как будто кинутого судьбою поперек пути всем добрым людям, которым суждено было где-нибудь и когда-нибудь с ним столкнуться…
   Игривый продолжал еще несколько месяцев спокойно свой род жизни, уведомив с осторожностью Любашу о том, что в отсутствие ее случилось, и успокоив ее насчет детей. Ответы ее приходили как-то чрезвычайно медленно, и Павел Алексеевич замечал в них какой-то странный, небывалый оттенок… Письма Любаши оставляли в нем с некоторого времени такое впечатление, будто она не досказывает чего-то, будто у нее на душе остаются какие-то заветные чувства и думы. Рассуждая об этом сам с собою, он, задумавшись, пересчитал по пальцам, что по смерти Шилохвостова прошло уже полгода, а затем поднял голову и спросил мысленно у самого себя, чего он теперь еще сидит на месте и почему бы ему не ехать за границу, пасть подруге своей в Мариенбаде как снег на голову и посмотреть, что из этого выйдет дальше. «Надобно быть таким чудаком, как я, – подумал он, улыбнувшись, – чтобы давно уже не сделать этого: еду. Зима не удержит меня, я еду не лечиться; весной воротимся…»
   _ – Ну, Маша, – сказал он, когда стал готовиться в путь, – я покину тебя с ребятишками месяца два либо три: я поеду за вашей барыней. На тебя оставляю их: помни, что ты им мать взамен родной.
   – Вы меня воскресили, Павел Алексеевич, – отвечала веселая Маша, которая весь день ясным голосом своим распевала песенки с детьми. – От ваших приказаний я ни шагу; а детки, сами знаете, и своих-то, может статься, не сумела бы так полюбить, как этих…
   Приведя хозяйство свое в порядок на время отсутствия, Игривый сделал также несколько распоряжений, чтоб убрать у себя в доме комнаты и изготовить немного мебели.
   – Вот эти синие стулья, – говорил он своему Ивану, – выкрасить хоть в белую краску – они пообтерлись, а это будет поопрятнее; их можно будет поставить в залу; а мой стул с шитым чехлом (работы Любаши) прибереги, чтоб его без меня не таскали.
   Расцеловав детей и строго приказав им слушаться няни, Игривый в хороший зимний день покатил со двора.
   «Я, благодарю бога, здоров и еду не лечиться», – повторил он про себя, улыбаясь, не подозревая того, что он точно нездоров и что именно едет лечиться…,


скачать книгу бесплатно

страницы: 1 2 3 4 5 6 7

Поделиться ссылкой на выделенное