Михаил Арцыбашев.

Рабочий Шевырев

(страница 4 из 9)

скачать книгу бесплатно

– Здравствуйте, – стремительно сказал человечек с ястребиным лицом.

– Здравствуйте… Чаю хотите?

– Какой тут к черту чай!.. – сердито возразил человечек.

Он осторожно снял пальто и вынул какой-то плотно увязанный в бумагу предмет.

– Что так? – неприветливо спросил Аладьев.

Человечек положил предмет свой на стол и тщательно огородил его книгами, чтобы не свалился на пол. Аладьев тревожно смотрел.

– Да так, – повернулось к нему ястребиное лицо, – накрыли чуть было… Насилу ушел… Квартиры теперь черт ма!.. Вот принес к вам, спрячьте… и вот…

Он стремительно полез в карман, достал какой-то пакет и тоже положил на стол.

– Завтра возьму… – отрывисто произнесло ястребиное лицо.

Аладьев молчал.

– Вы, синьор, кажется, недовольны? – развязно и слегка презрительно сказал человечек. – Можете же вы хоть на прощанье оказать эту маленькую услугу? Ведь вы завтра в безопасности?

Аладьев встал и с выражением борьбы на лице прошелся по комнате.

– Вы ведь теперь постепеновец, идеалист, чуть ли не толстовец! – высыпало, как из мешка, ястребиное лицо, ни на минуту не оставаясь спокойным.

– Напрасно вы стараетесь меня оскорбить, Виктор, – с тяжелой мужицкой досадой возразил Аладьев. – Это я, конечно, возьму… до завтра… но вы должны понять…

– Возьмете? – живо спросил человечек. – Это самое главное, а остальное ваше дело, и спорить нам нечего.

– Нет, будем спорить! – крепко ответил Аладьев и остановился, весь покраснев и засверкав глазками.

– К чему? – притворно-равнодушно ответил человечек и, якобы скучливо, отвернулся.

– А к тому, – с досадой сказал Аладьев, – что мы с вами столько лет были друзьями и…

– О, полноте… Стоит ли вспоминать о таких пустяках!

Аладьев мучительно побагровел и задышал тяжко и гневно.

– Может быть, для вас это и пустяки… хотя я этому не верю… Как вы ни старайтесь бравировать… но для меня не пустяки, и мне хочется, чтобы вы хоть раз меня поняли… Объяснимся.

– Оно, знаете, мне некогда… – как будто наивно возразил человечек, и пронзительные глазки его забегали под очками, – но если вам так хочется…

– Да, хочется! – твердо произнес Аладьев.

Человечек дернул плечами и моментально сел, делая вид, что он готов принести жертву.

Аладьев видел это, но пересилил себя и с деланным спокойствием заговорил:

– Прежде всего я ушел от вас не потому, что я струсил, или… вы это прекрасно знаете, Виктор, будьте хоть на этот раз искрении!

– Никто этого и не думает… – вскользь обронил человечек с ястребиным лицом.

– Следовательно, я мог уйти только потому, что в корень и совершенно искренне переменились мои взгляды если не на идею, то на некоторые тактические приемы… Я понял…

– Ах, Боже мой, – моментально вскочил человечек, – избавьте меня от этого… Знаем… Вы поняли… Знаем… Поняли, что насилием нельзя проводить свободу, что надо воспитывать народ и так далее… Знаем!

Слова так быстро и резко вылетали у него изо рта, что казалось, будто они долго сидели там на запоре и вдруг вырвались на свободу.

Сам он метался по комнате, вертел во все стороны своим ястребиным лицом, сверкал круглыми очками и махал цепкими, с птичьими пальцами руками.

Аладьев стоял посреди комнаты и не успевал вставить ни одного слова. Их, горячих, проникновенных, как ему казалось, способных дойти до самых глубин человеческого сердца, было много у него в голове. Казалось, что невероятно, чтобы его не поняли, не понял, по крайней мере, этот человек, столько лет близкий, живший вместе с ним, любивший и когда-то веривший в него. А между тем с каждой минутой он чувствовал, что между ними ширится какая-то непереходимая грань и все слова бессильны. Как странно: еще недавно они были так близки, точно соприкасались открытыми сердцами, а теперь казалось, что они совсем чужие, на разных языках говорящие и чуточку даже враждебные друг другу люди. И все это оттого, что Аладьев понял, что убийство есть убийство, во имя чего бы оно ни происходило, и пролитая кровь не может слепить человечество. Только любовь, только безграничное терпение, шаг за шагом веками приближающее людей друг к другу, чтобы сделать их родными братьями по духу, может вывести из истории человечества стихийную борьбу, насилие и власть. Аладьев верил в это всем сердцем своим. Он знал, что в мучительной борьбе духа, в страданиях пройдут века; но что такое века в сравнении с вечностью и ярким солнцем любви, которое взойдет когда-нибудь и высушит всю пролитую кровь в памяти счастливого человечества.

– Ну, и прекрасно… А пока до свиданья… Завтра приду…

Человечек стремительно схватил шапку и протянул цепкую руку.

Аладьев медленно подал свою.

Неожиданно человечек задержал пожатие. Круглые очки как будто призадумались. Но сейчас же он не оставил, а как бы отбросил руку Аладьева и сказал:

– Я, может быть, не приду… Кто-нибудь другой… Пароль – от Ивана Ивановича.

– Хорошо… – не подымая головы, ответил Аладьев.

– Так до свиданья!

Человечек напялил шапку на свою круглую птичью головку и стремительно бросился к двери. Но у двери неожиданно остановился.

– А жаль! – сказал он со странным выражением, и под его блестящими очками стали влажны и грустны маленькие острые глазки. Но он сейчас же справился, кивнул головой и выскочил в коридор. Там он оглянулся на занавески, заглянул в одну и другую дверь, как будто понюхал воздух, сверкнул очками и исчез на лестнице.

Аладьев молча и понурившись сидел у стола.

VII

В сумерки пришли из церкви Максимовна и портниха Оленька. Они принесли с собой тонкий запах ладана, и мечтательное смирение еще теплилось на их лицах, как бы озаренных изнутри тихими светами лампадок, возжженных перед светлыми образами.

Оленька даже не сняла платочка, а только спустила его на плечи и села у стола с мечтательным восторгом, уронив на колени бледные тонкие руки. Максимовна тоже постояла в тихой задумчивости, потом вздохнула, как бы приходя в себя, и стала разворачивать свои тяжелые коричневые платки. Лицо ее стало сразу обычным – озабоченным и сухим. Она посмотрела на Оленьку и как будто про себя проговорила:

– Приготовиться бы надо…

– Что? – испуганно переспросила девушка, подняла на старуху чистые светлые глаза и вдруг порозовела слабым бледным румянцем.

– Приготовиться, милая, говорю… – повысила голос Максимовна. – Василий Степанович обещал часов в семь прийти, так ты принарядилась бы, что ли.

– Сегодня! – с беспомощным ужасом вскрикнула Оленька и вдруг стала опять прозрачно-бледной, точно вся жизнь внезапно ушла из тела и осталась только в больших глазах, полных томления и стыда.

– А что? – со страдальческим нетерпением возразила старуха. – Не сегодня, так завтра. Что уж там еще… Все равно уж, от судьбы не уйдешь, а другого такого случая не скоро дождешься. Таких, как ты, в городе сколько угодно. Не Бог весть какое сокровище!

Руки Оленьки задрожали до самых кончиков пальцев, исколотых иголкой. Она умоляюще смотрела на старуху полными слез глазами.

– Максимовна… пусть лучше завтра. Я… у меня голова болит, Максимовна!

Наивный голосок ее прозвучал таким безысходным ужасом и такой трогательной кроткой мольбой, что Шевырев, сидевший за дверью, в темной комнате, повернул голову и внимательно прислушался.

Максимовна помолчала.

– Ах ты, моя горькая! – сказала она и всхлипнула. – Что ж ты станешь делать… Сама знаю…

– …на что ты идешь! – хотела она прибавить, но сорвалась и только повторила:

– Ничего не поделаешь.

– Максимовна, – дрожащим голосом и молитвенно складывая руки проговорила Оленька, – я лучше… работать буду…

– Много ты наработаешь, – с горькой досадой возразила Максимовна, – куда ты годишься! И побойчее тебя на улицу идут, а ты… и глухая, и глупая… Пропадешь ни за грош. Послушайся лучше меня, хуже не будет. Вот умру я или ослепну совсем… что с тобой тогда будет?

– Я, Максимовна, тогда в монастырь пойду… Мне бы хотелось монашкой быть. В монастыре хорошо… тихо…

И вдруг совершенно неожиданно Оленька широко раскрыла мечтательные глаза и проговорила, задумчиво и восторженно глядя куда-то сквозь стены:

– Мне бы хотелось быть большой белой птицей и полететь далеко-далеко!.. Чтобы внизу были цветы, луга, а вверху небо… Как во сне бывает!

Максимовна вздохнула.

– Дура ты!.. А в монастырь тебя не примут… Туда вклад нужен или на черную работу. А какая из тебя работница!

Старуха махнула рукой.

– Нет, что уж тут… иди за Василия Степановича. По крайности сама себе хозяйкой будешь и мне подмогу окажешь… У Василия Степановича в банке тысяч семь есть, говорят.

– Он страшный, Максимовна, – трепетно пробормотала Оленька, точно умоляя простить ее, – грубый, совсем как мужик простой!

– А тебе барина нужно? Барин не для нас, Оленька… Был бы человек хороший и слава Богу!

– Он даже ничего не читал, Максимовна. Я его спрашиваю: как вам нравится Чехов, а он говорит: при нашем деле некогда пустяками заниматься…

Оленька комично передразнила чей-то тупой и грубый бас. Передразнила и заплакала: большие глаза налились крупными светлыми слезами, и руки опять задрожали.

– Что ж, и дело говорит! – сварливо возразила Максимовна (но видно было, что она старается говорить сердито). – Подумаешь! Не читал!.. Кому твое чтение-то нужно?.. Он человек деловой, не блаженный, как ты!

Оленька перестала плакать и опять широко и мечтательно раскрыла глаза.

– Ах, Максимовна! Ты ничего не понимаешь, а говоришь!.. На свете только и хорошего, что книги. Чехов, например!.. Когда читаешь его – просто плакать хочется! Такая прелесть, такая!

Оленька прижала обе ладони к щекам и закачала головой.

– А ну тебя с твоими книжками! – не то сердито, не то жалостливо огрызнулась старуха. – Может, оно и очень хорошо, только не про нас. Я вон с каждым днем слепну… Вчера со стола убирала – стакан разбила. Гляди, через месяц в богадельню придется проситься… А ведь тоже вот так – шила, шила всю жизнь, ну и дошилась… А я тебе не чета была! Ты и теперь если пять рублей заработаешь да два отдадут, так и слава Богу еще! На самой целой тряпки нет, а туда же… книжки! Что уж тут.

В комнату тихонько вползла старушка из коридора. Крошечные глазки ее смотрели пугливо и любопытно.

– Максимовна, да ведь хуже смерти!.. Он – мужик… Еще бить будет! – с воплем отчаяния крикнула Оленька.

– Ну, уж непременно и бить! – возразила старуха, но не кончила и опять махнула рукой.

– А что ж, что и бить? – прошамкала старушка у двери. – А вы, Ольга Ивановна, покоритесь.

– Что? – испуганно переспросила Оленька.

– А вы покоритесь, говорю… – повторила старушка. – Побьет раз, два, да и отстанет… Они все такие. С ними надо больше смирением. Пусть бьет, а вы терпите… Он и отойдет, ничего!

Оленька смотрела на нее с ужасом, точно из темного коридора вылез и подползает какой-то страшный гад. Она даже подобрала платье и прижалась плечом к столу. Но старушка уже отстала и торопливо повернулась к Максимовне. Ее маленькие глазки загорелись странным выражнием: ехидной трусливой радости.

– А нашего учителя опять со службы прогнали!

– Что?! – вскрикнула Максимовна. – Как прогнали? За что?

– За то, что начальству согрубил. Начальник его выругали за что-то, а он ему грубо сказал… Ну, и прогнали. Марья Петровна сегодня страсть как убивалась! – захлебываясь торопливым шепотком и на каждом слове озираясь на дверь, докладывала старушка.

Максимовна с недоумением смотрела на нее белыми слепыми глазами.

– Да ведь они мне за три месяца должны. Сама сегодня обещала хоть часть отдать… Как же теперь? – растерянно пробормотала она.

– Да теперь уж не отдадут. Где же! Теперь и самим голодать придется, – почти с наслаждением ответила старушка.

Максимовна с минуту молча смотрела на нее в упор, точно хотела понять, чему она радуется. Но не поняла, решительно сдернула платок со своих седых, гладко причесанных волос и швырнула его на кровать.

– Да что они думают? Что я их даром держать буду? Благодетельницу нашли!.. Мне самой жрать нечего…

Она еще немного подумала и, вдруг быстро повернувшись, пошла из комнаты. Оленька, почти ничего не понявшая, испуганно смотрела ей вслед, а старушка боязливо поплелась в коридор и спряталась за занавеску, откуда тотчас выглянули две пары любопытных мышиных глаз.

В комнате учителя было темно. Дети притаились где-то по углам, и их не было ни видно, ни слышно. Учитель и его жена рядом сидели у окна, и на смутном светлом пятне его виднелись силуэты двух понурившихся в безнадежной думе голов.

– Марья Петровна! – сдержанно, но значительно, как власть имеющая, позвала Максимовна из дверей.

Учитель и его жена быстро подняли головы. Лиц не было видно, но движение это было покорно и убито.

– За комнату, как обещали, сегодня… Можно получить? – так же сдержанно спросила старуха.

Два темных силуэта шевельнулись и промолчали. Было в них то жалкое, беспомощное выражение, когда человеку даже и сказать нечего.

– Так вот… – зловеще спокойным голосом сказала старуха. – Вы уж, значит, соберитесь. Я завтра комнату сдавать буду… Что за вами за три месяца пропадает, то уж пусть на вашей совести… Сама виновата, дура, что верила. А дольше я терпеть не могу… Как хотите!

Жена учителя не шевельнулась, но сам учитель встал и торопливо вышел в коридор, почти насильно вытолкнув туда Максимовну.

– Видите ли… Я хотел вам сказать… Нельзя ли как-нибудь? Я поищу места. Мне тут кое-где обещали… Так вот… это…

Глаза его бегали, и чахоточный румянец пятнами покрыл бледные щеки. Максимовна вздохнула и махнула рукой.

– Нет, в самом деле… обещали! – заторопился учитель, все гуще краснея и бестолково шевеля руками. – И вообще, я поищу. Нельзя же… Вы сами видите.

– Не могу, господин, – отступая и разводя руками, возразила Максимовна, – если бы не самой! А то ведь дворник каждый день ходит… Самой придется уходить… Только на вас и надеялась. А оно вот что вышло!

– Максимовна! – стремительным умоляющим шепотом, оглядываясь на дверь, заговорил учитель. – Да вы поймите! Куда мы пойдем? Я, знаете, место потерял и вот… Я думал сегодня вперед взять, потому что я раньше уже забрал… Детям нужно было башмаки и жене что-нибудь… Потому что, понимаете, холода, а она кашляет ведь… И теперь у меня ни копейки! Куда же нас пустят? Везде вперед спросят, а вы нас все-таки уже знаете… Максимовна, войдите в мое положение!

Он судорожно хватал ее за руку и лихорадочно блестел глазами.

– Максимовна, ради Бога!

– Нет. Не могу… Своя рубашка к телу ближе… Уж вы как хотите. Мне вас, конечно, очень жаль, а только я ничего не могу. Были на месте, ну и держались бы зубами. А то, что вышло? Сами виноваты.

Учителя мучительно передернуло, но он нечеловеческим усилием подавил себя. Только глаза забегали еще лихорадочнее и лицо стало красным, точно ему было страшно жарко.

– Да, конечно… Я виноват. Но ведь это я виноват, а не дети…

– Дети ваши. Вот для детей и снесли бы.

– Видите ли, Максимовна, это…

– Да что я вижу! – с безнадежной грубостью перебила старуха. – Что ж вы себя передо мною унижать будете! Я ничего не могу. Вот бы и говорили так там.

– Максимовна!

Вдруг в темных дверях появилась худая женская фигура с растрепанными волосами.

– Леша, оставь! – истерически крикнула она на всю квартиру. – Разве у этих людей есть жалость! Будь они все прокляты! Они мизинца твоего не стоят, а ты перед ними…

– Что ж вы проклинаете! – оскорбленно начала Максимовна. – У нас жалости-то, может, больше, чем у вас…

– У вас жалость? Да вы звери, а не люди! Человек тонет, а вы ему нотации читаете… Оскорбляете, чтобы потом на улицу вышвырнуть!.. А он еще объясняет ей! – с бесконечной мукой и негодованием крикнула она. – Идите вон отсюда!

– То есть как это – вон? – повысила голос Максимовна. – Мне из своей квартиры идти некуда…

– Вон идите! – пронзительным голосом надорванно закричала больная и почти трагическим жестом вытянула худую руку. – Что вам нужно? Чтобы мы ушли? Успокойтесь. Уйдем… Завтра же уйдем, а пока убирайтесь вон!

– Машенька, – робко пролепетал учитель. – Не надо!

– Вон, вон, проклятые!.. Замучили! – истерически кричала женщина и вдруг схватилась за волосы и бросилась назад.

Муж побежал за нею, и слышно было, как он лепетал, а больная злобно и надорванно скоро-скоро говорила что-то и нельзя было понять что.

Максимовна с минуту стояла молча, потом скорбно развела руками и пошла прочь, как виноватая, бормоча про себя.

В дверях своей комнаты ее окликнул Аладьев.

– Максимовна, подите сюда на минутку…

Старуха с тем же видом мучительного недоумения зашла к нему.

– Скажите, пожалуйста, – нерешительно и глядя в сторону заговорил Аладьев, – неужели в самом деле нельзя немного подождать?.. Сами видите, в каком они положении… А?

Максимовна по-прежнему развела руками.

– Я, ей-Богу, ничего не могу… Разве я со зла! Мне самой сроку до послезавтра дворник дал. Не заплачу и вон!.. Ведь я на них и надеялась.

– Но все-таки?

– Вы думаете, у меня жалости и в самом деле нет? Я – старый человек, скоро умирать буду… Нет, Сергей Иванович, когда она на; меня кричала, у меня словно ножами по сердцу резало. Да что ж я буду делать? Я три месяца терпела, дворнику в ноги кланялась… Думаете из-за чего? Жалко было… Нам, если друг друга не жалеть, так бедному человеку и податься некуда будет! Жалостью весь голодный мир живет. Да ведь бедняку и жалеть-то можно до поры до времени… Под конец и себя тоже пожалеть надо!.. Не я безжалостная – жизнь жалости не знает!

Голос старухи с белыми полуслепыми глазами звучал суровой и даже величавой скорбью. Аладьев смотрел на нее с изумлением и чувствовал себя маленьким и легкомысленным перед нею.

– Так-то, Сергей Иванович. Нашему брату, голяку, жалеть труднее, чем другому… Наша жалость нашей же кровью живет… Богач копейку подаст – свое удовольствие сделает, а я копейку подам – у себя изо рта кусок вырву. А за этот кусок я вот скоро слепая буду, на солнце посмотреть нечем будет… Коли люди не пожалеют, на улице сдохну, как старая собака!.. Что уж тут в безжалостности упрекать!.. Понять надо!

Старуха вздохнула.

Аладьев стоял перед нею, беспомощно свесив длинные руки.

– Вот какие дела!.. Да-а… А жалко мне их вот как! Вы думаете, я не понимаю, что ему иначе нельзя было? Очень понимаю! Бедному человеку если еще и гордости лишиться, так смерть краше жизни покажется. А что тут поделаешь?

– Послушайте, Максимовна, – нерешительно заговорил Аладьев. – А если бы они за месяц заплатили… Вы бы тогда как?

– Да как!.. Я же не зверь, в самом деле! Как-нибудь выкрутилась бы. Заложить что-нибудь можно… Да ничего у них нет!

– Я достану, Максимовна, – глядя в пол и страшно стесняясь, пробормотал Аладьев.

Старуха пристально посмотрела на него, но не разглядела выражения лица.

– Вы? Да у вас у самих ничего нету…

– Да я достану… Займу у одного приятеля… Вы уж сегодня их не трогайте, а я сбегаю, тут недалеко… Да… вы им уж и чаю дайте и огня, а то у них… Вон чай, сахар, булки, возьмите мои… А я побегу…

Максимовна молча смотрела на него. Потом вздохнула, ничего не сказала, забрала чай и сахар и ушла, покачивая седой головой.

Аладьев смущенно постоял посреди комнаты. Ему почему-то казалось, будто он поступил неловко. Но он не думал, почему это так, а просто размышлял, где бы скорее достать денег. И сейчас же, торопливо надев пальто и шапку, побежал из квартиры, через три ступени шагая длинными ногами.

VIII

Часов в семь пришел лавочник.

Он долго стучал в коридоре новыми калошами, старательно и с напряжением вытер платком красное лицо и, осторожно поскрипывая на ходу, прошел в комнату Оленьки.

Там Максимовна уже приготовила самовар, водку и селедку на тарелке. Оленька сидела у стола прямо, как былинка, и большими тоскливыми глазами смотрела на дверь.

– Оленька, а посмотри, какой гость к нам пожаловал! – сказала Максимовна таким неестественно умильным голосом, каким говорят с детьми.

Лавочник вошел, ступая так, точно шел по льду в лакированных сапогах.

– Здравствуйте, – сказал он, подавая большую потную руку с несгибающимися перстами.

Оленька молча и не подымая глаз подала тонкие бледные пальцы. Видно было, как горело ее опущенное лицо и трудно дышала невысокая, еще совсем девичья грудь.

– Ну, вот… Вы тут поговорите, поболтайте, а я насчет чайку похлопочу… – тем же неестественным тоном сказала Максимовна и ушла, плотно затворив дверь. У себя в кухне она остановилась, задумалась и вздохнула. Та же суровая, почти грозная жалость была на ее сухом слепом лице.

Оленька сидела у стола, положив на него руку, и изгиб этой руки был тонок и чист, как мраморный. Лавочник сидел напротив, грузно придавив стул своим громадным, как куль муки, телом. Глазки у него были серые, маленькие, как щелки, но смотрели остро и жадно, по-звериному. До сих пор он видал Оленьку только в церкви да у себя в лавке, куда она забегала на минутку. Теперь разглядывал внимательно и подробно, точно прицениваясь к вещи. Оленька чувствовала его глазки на своей груди, на ногах и лице, и это бледное лицо горело страхом и стыдом.

Она была тоненькая, нежная и слабая. Странно было думать, что ее хрупкое тело может служить для грубых и грязных животных отправлений. И в этой слабости, чистоте и беспомощности было что-то неуловимо сладострастное для толстого, сального, задыхающегося от массы нечистой крови зверя. Глазки лавочника подернулись мутной влагой, и вдруг он весь раздулся, точно стал больше и толще.

– Чем изволите заниматься? – спросил он тоненьким голосом, с трудом выходящим из жирного горла, сдавленного жадностью и сознанием полной власти. – Не помешал ли я? А?



скачать книгу бесплатно

страницы: 1 2 3 4 5 6 7 8 9

Поделиться ссылкой на выделенное