Михаил Арцыбашев.

Миллионы

(страница 4 из 10)

скачать книгу бесплатно

Большие черные глаза чуть-чуть смигнули, но Опалов притворился искренне защищающим свое замечание:

– Именно при ресторанном… И знаете, это вполне естественно: ресторанный свет всегда спутан влажными парами…

– Просто они потеют!.. – безапелляционно решил Подгурский. – А вот что: правда, что там, где много женщин, всегда пахнет пудрой, духами и падалью?

– Что вы! – усмехнулся Мижуев.

– А что ж?.. Пожалуй, верно… – заметил Четырев.

Когда дама за соседним столиком встала и уронила пуховое боа, Опалов мгновенно оглядел взглядом всю ее фигуру и сказал Подгурскому, но глядя на Мижуева:

– Ну, так вот вам: когда женщина нечаянно уронит с плеч боа, спина у нее на мгновение кажется голой!

– Это недурно… – одобрил Подгурский. – Вы это Пархоменко скажите… Большие деньги даст!..

– Вы, кажется, говорили, что незнакомы с Пархоменко?.. – заметил Марусин и кротко смутился.

– Разве?.. Может, и говорил… Ну, значит, соврал… – хладнокровно ответил Подгурский.

Марусин попытался прямо смотреть ему в глаза, но замигал, слегка покраснел и сконфузился так наивно и искренне, точно это соврал не Подгурский, а он сам.

И опять Мижуев с нежной приязнью подумал о нем: «Какая милая душа!»

– Я его давно, еще с Москвы знаю… – повествовал Подгурский. – Может быть, никто не знает его, как знаю я… Он у меня вот тут сидит!..

Подгурский вытянул и крепко сжал широкую потную лапу. И движение этой грязноватой, с черными тупыми ногтями руки было так цепко и хищно, что все невольно посмотрели на нее, и даже Мижуев почувствовал неловкое и жуткое ощущение.

– Когда был еще жив старый Пархоменко, он сына в ежовых рукавицах держал, бил и не давал ни копейки ведь!.. Бывало, вечером постучит о прилавок двумя двугривенными: получай и марш… Этот Пашка тогда везде денег искал, под фальшивые векселя, конечно… Так мы с ним и спутались… Я за ним какие художества знаю!.. Мне бы тут один документик еще достать, так я ему такой шантажик устрою, что он у меня поросенком запоет!..

– Разве это необходимо?.. – кротко спросил Марусин, с трудом глядя в лицо Подгурскому и мигая глазами.

– Вы его не знаете, Николай Николаич… Это такая гадина!.. Его придавить – сорок грехов простится. Глуп, как резиновая калоша, а мерзости на трех императоров и четырех архимандритов хватит. Жестокая стерва!.. Вы знаете, какой у него идеал?.. Он где-то прочел, что германские офицеры в Африке распинали негритянок и стреляли в них из револьверов на пари… Так у него ведь это – мечта!.. Распять женщину… И когда-нибудь он это сделает… Когда отец его умирал и уже не мог говорить, этот Пашка Пархоменко первым делом почувствовал себя наследником, пришел к нему в спальню, схватил умирающего за бороду и потряс: «Вот тебе, коршун, награда за жизнь воровскую твою!..» А когда получил наследство, стал хуже старика… Скуп ведь, как цепная собака!.. Дрянь… Миллионеры существуют на свете, чтобы на их счет шампанское пили, а этот и для шампанского не годится!

– А вы твердо уверены, что миллионеры только для этого и годятся?.. – отозвался Четырев.

Он спросил как будто бы шутя, но все, и сам Мижуев, почувствовали, что это вызов.

– А для какого ж еще черта?.. – прекрасно уловив тон Четырева, нагло ответил Подгурский с явным желанием вызвать ссору.

Опалов примирительно заглянул в глаза Мижуеву.

– А вы какого мнения о Пархоменко?.. – чересчур естественно перебил он.

Мижуев высокомерно взглянул на него и не ответил.

Ненависть, сквозившая в тоне Четырева, которого он читал и искренне уважал, больно и грустно кольнула его. Он почувствовал себя среди врагов, и почувствовал с болезненным и грустным недоумением.

– Мне кажется, – тихо заметил он, упорно глядя на свои скрещенные на столе руки, – что это не совсем справедливо… Можно быть миллионером и годиться на что-нибудь более интересное, чем спаивание шампанским.

Четырев поднял упрямые ненавидящие глаза и чуть-чуть усмехнулся. Мижуев вздрогнул и слегка покраснел.

– Да вы, кажется, обиделись?.. – двусмысленным тоном заметил Подгурский.

Я не обиделся… – краснея еще больше, возразил Мижуев… – И говорю это вовсе не потому, что я сам миллионер… Пархоменко – исключение. Это выродок, который может появиться во всякой среде. А мне кажется, что человек может быть таким или иным независимо от количества денег в кармане.

– Конечно!.. – воскликнул, опять-таки чересчур искренне, Опалов.

– Пархоменко не выродок… – холодно заметил Четырев. – В той среде, где все построено на деньгах, где деньги все покупают и за деньги все продают, Пархоменко-явление совершенно нормальное. Таким и должен быть настоящий… миллионер. А если есть другие, то уже скорее они – своего рода выродки… живая нелепость…

Дуновение вражды и приближающейся ссоры пронеслось так явственно, что Марусин поднял голову и покраснел, а Опалов заерзал в неопределенном движении между Четыревым и Мижуевым.

– Почему же?.. – сдержанно спросил Мижуев, и что-то грустное послышалось в его голосе. – Я…

– Я не о вас говорю… – небрежно возразил Четырев, и уже совсем ясно стало видно, что он весь во власти неудержимой упрямой ненависти.

– А хотя бы и обо мне… – тихо и не поднимая глаз, заметил Мижуев.

– О присутствующих не говорят!.. – вмешался Опалов. – Вы это забыли, Федор Иваныч!

Мижуев потупился еще больше и еще тише возразил:

– Нет, отчего же… Мне очень интересно знать, что думает… Сергей Максимыч, которого я очень люблю и уважаю как писателя…

Четырев вдруг тоже покраснел. И, не глядя на него, Мижуев понял, что он не верит ему и думает, будто Мижуев хочет его задобрить. Это было страшно больно и обидно. Стало стыдно своей откровенности и недоумевающе-грустно. Четырев искренне казался ему чутким и вдумчивым писателем, и было непонятно, что этот вдумчивый правдивый человек, почти не зная его, уже за что-то ненавидит и хочет сделать больно.

Мижуев сделал над собой болезненно огромное усилие и так же тихо сказал:

– Я говорю искренне…

Теплая просящая нотка дрогнула в его голосе.

Марусина тронуло, что такой большой, сильный, поживший человек так кротко стучится к людям, отталкивающим его. Легкая досада на Четырева шевельнулась в нем.

– Сергей Максимыч, вероятно, хочет сказать, – заговорил он, краснея и поднимая добрые глаза, – что скопление огромных богатств в руках одного человека… есть нелепость…

– Ну, это что-то из социал-демократической программы… – насмешливо отозвался Подгурский.

– Сам миллионер, как живой человек, по-моему, нелепость! – резко перебил Четырев.

– Что вам сделали несчастные миллионеры? – опять постарался сбить на шутку Опалов.

Но это вмешательство раздражило Мижуева. В любопытных глазах Опалова он уловил тайное удовольствие.

– Нет, я попросил бы вас дать высказаться Сергею Максимовичу, – холодно и властно сказал он. Опалов несмело мигнул и неловко улыбнулся.

– Что ж тут высказываться?.. – хмуро возразил Четырев. – Что я думал, я уже сказал, вполне ясно. Я считаю нелепой жизнь людей, у которых в руках сосредоточивается им не принадлежащая колоссальная сила. Они не могут не сознавать, что сами по себе не только нуль, а ниже нуля… что без своих миллионов они никому не нужны. Является логическая необходимость или уйти в ничто, или использовать эту силу… А как ее можно использовать?.. Что могут дать деньги, громадные деньги?.. Разврат, власть, роскошь… И странно было бы думать, что человек может отказаться от того, что так услужливо и легко ему дается. И он развратничает, насильничает… самодурствует…

– Будто только это?.. А Третьяков, например?.. – тихо заметил Мижуев.

– Что ж, Третьяков? – резко оборвал Четырев. – Такой же самодур, как и все… Человек употребил всю свою жизнь на то, чтобы давить на искусство в угодном ему направлении, создал в России целую полосу тенденциозного уродливого направления, на десяток лет задержав здоровое, нормальное развитие искусства.

Резкий, но слабый голос Четырева, которому было трудно бороться с ресторанным шумом, звучал злобно и напряженно.

– Что-нибудь одно: или, идя естественным в своем положении путем, миллионер должен быть паразитом, губить жизнь, высасывая из нее соки, чтобы пухнуть, как червяк на падали, или остаться тем, что есть: ничтожным придатком к своим миллионам…

– А разве сам миллионер не может быть талантливым человеком, писателем, художником, поэтом? – спросил Опалов.

– Может, конечно!.. – коротко пожал плечами Четырев. – Но для того, чтобы развить талант, чтобы создать из себя самого нечто большое, надо борьбу, страдание… Что же может заставить страдать человека, которому жизнь и без того сует в руки самые утонченные наслаждения?.. Это нелепо!..

– Федор Иваныч… – деликатно перебил неслышно подошедший старичок распорядитель. – Вас просят к телефону.

Четырев внезапно замолчал, и глаза у него стали странными, углубленными, точно он мысленно продолжал свою злобную и страдающую речь.

– Что?.. – не сразу поняв, переспросил Мижуев. Лицо его было бледно и устало, и страдальческая черточка лежала у печальных глаз.

– Господин Пархоменко просит вас к телефону.

– Может быть, во многом вы и правы, – не глядя на Четырева, проговорил Мижуев, – и я хорошо понимаю вас, но… знаете, это – жестоко!.. Простите, господа, я сейчас… – перебил он самого себя и пошел за лакеем.

Любопытные лица опять провожали его, пока он пробирался между столами.

Пархоменко звал его в загородный ресторан, говорил, что будет Эмма – шансонетная певичка, которую немного знал Мижуев.

– А Мария Сергеевна?.. – машинально спросил Мижуев.

– Мария Сергеевна уехала домой… – глухо отвечал невидимый Пархоменко.

– Хорошо… – так же машинально ответил Мижуев.

В телефонной будке было темно и душно. Мижуев закрыл глаза и прислонился к стене. В ушах все еще раздавался слабый ненавидящий голос.

– Что ж… может быть, он и прав… Но почему такая ненависть?.. Почему он не видит?..

Мижуев не кончил свою мысль и почувствовал, как больно и тоскливо сжалось в груди.

Когда он вернулся к столу, Четырев и Марусин уже прощались.

– …Между ним и миллионами людей всегда будут стоять миллионы рублей, и что-нибудь из двух: или это совершенно одинокий человек, или зверь… нелепость, которая в самой себе носит свою гибель…

Увидев Мижуева, Четырев коротко оборвал и посмотрел ему навстречу с холодной вызывающей решимостью.

– Вы уже уходите? – через силу спросил Мижуев.

– Да.

– Может быть, еще увидимся?.. – спросил Мижуев, пожимая руки – одну, дрожащую от возбуждения, другую, дрожащую от волнения и болезни.

– Может быть… – холодно ответил Четырев, и от этого ответа еще холоднее и жестче повеяло непримиримой враждой.

Мижуев с непонятным ожиданием взглянул в лицо Марусину. Но оно было смущено, и открытые добрые глаза смотрели чужим далеким взглядом.

Страшный прилив сжал горло Мижуеву: это была и мучительная боль, и внезапное мучительное желание сделать что-то ужасное, злое, показать им, что все-таки он сильнее их и может уничтожить, исковеркать, как бурьян на пути. Но порыв мгновенно упал, и когда Мижуев глядел вслед уходящим, лицо его было только бледно и странно, как у человека, обреченного на смерть.

V

Грудью вперед, точно атакуя, размахивая юбкой, подхваченной выше колен, и крепко и упруго перебирая стройными ногами, влетела женщина с голыми плечами и в черной шляпе набекрень.

Пили уже давно. Вино, сигарный дым, насыщенный электрическим светом, потом и ликерами воздух, крик и шум возбудили уже до того, что женщина была необходима. Нужна была точка, на которую излилось бы чрезмерное напряжение бессонной угарной ночи. При виде ее вспыхнуло буйное, почти бешеное движение: Пархоменко, красный, с налитыми кровью глазами и мокрыми черными усами, кинулся навстречу, повалил стул и, подхватив тонкую гибкую талию, обтянутую ажурным корсажем, поднял женщину на воздух и с размаху поставил на стол. Упала бутылка, и рюмка вдребезги разбилась о пол.

– Ай!.. Уроните!.. – вскричала женщина, и ее неискренний, привычно возбужденный голос вздул бессмысленное веселье.

– Ура!.. – закричал Пархоменко. – Да здравствует красота!.. Давайте вина ей… Пусть догоняет!

Все сгрудились к женщине, в страшной жадной тесноте. Глаза загорелись острыми искрами, пальцы плотоядно цеплялись за выпуклые бедра, упругие ноги и круглые полуобнаженные руки. Пархоменко подносил смеющимся пунцовым губам бокал с желтым шампанским. Опалов, с сухим румянцем на белом лице, целовал руку, нагую выше перчатки. Толстый биржевик, растянув почти на грудь сочный мокрый рот, чокался и ржал, как толстое Сытое животное на случке. Казалось, они все были готовы броситься на это розовевшее, за черным кружевом нагое вкусное тело и разорвать его, визжа и кусаясь.

Только Подгурский равнодушно цедил ликер, да Мижуев, тяжелый и мрачный, как всегда, грузно сидел на диване и смотрел сонными большими глазами.

Женщину перенесли на диван и уронили, должно быть, сделав больно, но она только хохотала, била кончиками бесстыдных пальцев по хватавшим ее тело рукам и кричала уверенно и вместе фальшиво:

– Не увлекайтесь!.. Не увлекайтесь, господа!.. Прочь руки!.. Дайте мне шампанского… Я хочу сегодня быть пьяна!.. Мне весело… Если бы вы видели, как меня сегодня принимала публика!.. Триумф…

И она неожиданно громко пропела отрывок бравурной шансонетки.

Опалов подал ей вино и вдруг зажег под бокалом карманный электрический фонарик. Желтую влагу пронизали яркие золотые искры, и шампанское засмеялось, как живое. Было очень красиво, и желтые искры, отражаясь в смеющихся черных глазах женщины, придали им что-то фантастически дикое.

– Ах, какая прелесть!.. Душка, еще, еще!.. – закричала она, хохоча, как русалка.

Опалов хотел опять зажечь, но Пархоменко неожиданно вырвал у него фонарик и пустил белый резкий свет прямо ей в глаза. Они стали желты и прозрачны, как у кошки. Женщина зажмурилась от боли, потом засмеялась. Но все успели заметить бедный наивный грим у ресниц и тайные жалкие морщинки в уголках глаз еще молодой, но уже увядающей женщины. Даже Подгурскому и Опалову стало чего-то жаль и стыдно, но Пархоменко как будто нечаянно зацепил ногой ее кружевной хвост, свернувшийся на полу, дернул и разорвал.

– Ах, что вы!.. – вскрикнула женщина, и Мижуев услыхал в ее голосе покорный испуг.

Пархоменко притворился, что едва не упал, и еще больше, уже явно нарочно, разорвал кружево, обнажил полную ногу в обтянутом шелковом чулке. Его черноусое лицо сжалось в жестоком движении и стало похоже на кошачье.

– Оставьте же!.. – опять крикнула женщина и в подрисованных глазах ее мелькнула испуганная злость.

Опалову было неловко, и он топтался около них, неестественно и несмело улыбаясь своим странным, как у японской куклы, лицом. Подгурский как будто равнодушно смотрел на них, но в ту минуту, когда Мижуев хотел брезгливо вмешаться, он вдруг сказал:

– Павел Алексеич… бросьте!..

Пархоменко от восторга даже трясся. Он притворялся, что поправляет платье, и потными руками уже мял круглые колени, вздернув кружево так, что показалась полоска голого розового тела… Женщина вырвалась и истерически хохотала. Но сквозь смех слышались наивно-простые слезы. Ей было жаль своего красивого дорогого платья.

– Бросьте… ну что в самом деле!.. – повторил Подгурский.

– Оставьте, Павел Алексеич… – поддержал Мижуев, брезгливо морщась.

Но Пархоменко уже не слышал или не хотел слышать. Красное черноусое лицо стало совсем страшно свирепой сладострастной жестокостью.

– Да вы слышите?.. Бросьте, я говорю!.. – вдруг негромко, но с угрозой крикнул Подгурский. И голос его был так странен, что Мижуев с удивлением оглянулся. Он ожидал, что Пархоменко сделает что-нибудь скверное. Но Пархоменко сразу отступил от женщины, и в его еще горящих от жестокого возбуждения глазах мелькнуло юркое опасение.

– Мы это сейчас поправим… – примирительно вступился Опалов. – Дайте мне вашу шпильку… – сочувственно обратился он к женщине, собиравшей свои кружевные лохмотья.

– Подумаешь, какое благородство!.. – нахально и в то же время трусливо пробормотал Пархоменко, отходя и косясь, как собака. – Нельзя позабавиться… И не таких видали!..

– Есть границы всему… – холодно заметил Мижуев.

Пархоменко на мгновение замолчал и как будто растерялся, потом неискренне оживился и повернулся к женщине. Он понял, что выходка его никому не понравилась, и струсил.

– Какая там шпилька!.. Пустите, Опалов… У меня есть средство получше…

Две сторублевые бумажки очутились у него в руке, и он торжественно засунул их за декольте женщины, погрузив всю руку в мягкую, как пух, пышную грудь.

– Ну, Эммочка!.. Не сердись!..

Эмма сразу присмирела, потом ее черные глаза сверкнули жадным огоньком, и вдруг она поцеловала Пархоменко прямо в черные мокрые усы.

– Ах, какой ты добрый!.. – сказала она и нельзя было разобрать – искренне или нет. Только глаза стали у нее неестественными.

– Да, добрый… – отозвался Подгурский. – Еще бы – платье порвал, денег дал!.. Прелесть!..

У него было такое выражение, точно он готов был броситься и треснуть Пархоменко по круглой самодовольной физиономии.

– И что за манера!.. – брезгливо и зло продолжал он. – Рвать, бить, потом деньги бросать!.. Гостинодворское остроумие!..

Он говорил так выразительно, как будто метил оскорбить не только словом, но и каждым звуком голоса.

– Вы бы еще попробовали лакеям горчицей морды смазывать… Что ж, это тоже хорошо… А то еще собственным лбом зеркала бить!..

Пархоменко с визгом смеялся, и Мижуев с удивлением видел на его черноусом красивом лице трусливую бессильную злобу, какая бывает у мосек, которые хотят и боятся укусить.

– Ну, ладно… Мы знаем, что вы нахал порядочный!.. – бегая глазами по сторонам, защищался он.

Но Подгурский, точно сорвавшись, уже не отставал от него: то он предлагал ему одному ехать в четырех каретах, то выкупаться в шампанском, то велеть проломать стену на улицу для торжественного выхода, как сделал один московский купчина.

– Пархоменко все неестественнее смеялся, и видно было, как страх бессильно борется в нем с бешеной ненавистью.

Опалов даже спросил Подгурского потихоньку:

– Что вы за рыбье слово против него знаете?

– Никакого я слова не знаю, – презрительно-серьезно ответил Подгурский, – а просто эти господа думают, что с их деньгами все возможно… И когда наткнутся на человека, которому на их капиталы в высокой степени наплевать, так и ослабнут… Больше им нечего выдвинуть!

Толстый биржевик, с особой еврейской деликатностью стараясь замять неприятную историю, завел разговор о проделках миллионеров вообще и рассказал два-три анекдота.

Это удалось. Разговор стал общим, и Пархоменко, блестя глазами, с увлечением сказал:

– Нет, это что!.. У них нет чутья… Это все грубо, плоско!.. Мне бы вот что хотелось: например, если бы запрячь в коляску штук пять балерин… так прямо в трико и газовых юбочках… и прокатиться по Морской. Вот это был бы шик, это красиво!..

– Какие глупости!.. – притворно рассердилась Эмма. – Кто же захочет срамиться!..

– Э!.. Дать по тысяче-другой, так сама Адальберг в корню пойдет!

Биржевик захохотал, и на жирных губах у него показался густослюнный водоворотик.

– Еще бы!.. – с восторгом увлеченно крикнул Пархоменко. – Вы только вообразите: розовые ножки, газовые голубые юбочки торчком и голые спинки!.. Можно слегка подхлестывать!.. Нет, знаете, надо только фантазию, а то хо-орошую штуку можно сочинить!..

Мижуев тяжко сидел на диване и почти ничего не пил. Нездоровые глаза его все время сохраняли мрачно брезгливое выражение. И чем дальше, тем становилось ему скучнее и противнее. Тоска начинала переходить в какое-то острое режущее чувство. Но он все сидел и сидел. Ему было страшно остаться одному, чтобы не думать, не желать чего-то непонятного, не желать бессильно и тяжело.

Крики и смех оглушали его, каждое слово и каждое движение было противно. Купеческий сынок, похожий то на барина, то на играющего с мышью толстого кота и думающий, что счастье заключается в том, чтобы пороть голых балерин и издеваться над несчастной курортной кокоткой… жирный биржевик, чмокающий, точно сладострастно пережевывая и пересасывая рубли… действительно талантливый Опалов, топчущий свою тонкую художественную душу, чтобы пристроиться под благосклонность богача… И Мижуеву было страшно думать, что это настоящие люди и что среди них он должен будет жить еще много лет. Он вспомнил Марусина и Четырева и с холодной грустью представил себе их непримиримые, далекие, что-то свое, ему непонятное, знающие души. Болезненная злоба опять начинала кипеть в нем. Один Подгурский, занятый ликером и сигарой, внушал ему слабую непрочную симпатию.

– Все-таки не побоялся выступить на защиту этой жалкой Эммы…

Было уже совсем поздно. Выпили массу, перекричались и пересмеялись. Усталость стала сказываться в беспокойном возбуждении. Эмма сильно раскраснелась и вспотела. От нее возбуждающе пахло женщиной, пудрой и духами. Гладкая мягкая кожа на плечах и груди казалась уже совсем мокрой и тянула к себе. И уже она сама начала чувствовать истому ожидания. Желтые, как у кошки, глаза ее стали влажны и бесстыдны. Она садилась на колени, танцевала матчиш, щипала за руки, прижималась голыми плечами к самым губам. Мужчины начинали свирепеть. Сидели только Мижуев и Подгурский, невозмутимо цедивший свой ликер. Остальные лезли к ней, и уже видно было, что сейчас она достанется кому-нибудь из них на пищу самой голой разнузданной страсти.

Эта откровенная, всем ясная близость момента, когда эту еще одетую женщину кто-то из них станет раздевать, сознание того, что она готова к этому, и желание быть первым возбуждали мужчин до дрожи в ногах.



скачать книгу бесплатно

страницы: 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10

Поделиться ссылкой на выделенное