Андрей Белый.

Москва под ударом

(страница 9 из 15)

скачать книгу бесплатно

   Уж, наверное, там, с парапета, – босыми ногами неслышно прошел негритос – притаиться в малайскую комнату: шел вслед за ним – другой, третий: сплошною толпою, наверное, там негритосы валили; и – стали: смеяться в сплошной черновак, куда громче – все громче – смеялась с собою она, пока… слезки не брызнули: салом обмазал ее!
   Ножик – вот!
   Прикоснулася пальчиком; чуть-чуть порезалась: вытянув шейку и вытянув ручку, стрельнула в пространство стальным острием: убивают вот так. И потом только агницей вышла из тени; прижав к желтой юпочке ручку и в складочках черного кружева спрятавши ножик, пошла; ночь за нею в открытые двери валила толпою негритосов, – валила в малайскую комнату, красные губы раздвинув и белые зубы показывая.
   Впереди шла, мяукая, черная кошечка.


   Комната ли?
   Настоящий павлятник!
   Пестрятина перьев, пестрятина тканей; не стол, а – парчовник: явайское что-то; бамбук – не гардины – скрывал вырез окон; и дверь в его спальню завесил тростник; в тростниках «он», как тигр – залегал.

 //-- ____________________ --// 

   Залегал на кушетке; раскрыв переплет синекожий, прочел он «Цветы Ассирийские». Драма «Земля». Из Валерия Брюсова знал наизусть:

     Приподняв воротник у пальто,
     И надвинув картуз на глаза, –
     Я бегу в неживые леса;
     И не гонится сзади – никто.

   У Валерия Брюсова часто «гонялись» в стихах; и Мандро это нравилось; очень любил «Землю» Брюсова; там рисовалось прекрасно, как орден душителей постановляет гоняться по комнатам: петлю на шею накидывать; нынче пытался читать: не читалось; прочел лишь какое-то имя.
   – «Тлаватль»!
   Книгу бросил; и, в угли камина вперившись, задумался: да, он любил перелистывать книги с рисунками, изображающими мексиканские древности: долго разглядывал он мексиканский орнамент; любил сочиненья, трактующие про культуру жрецов; про убийство и пытки; он повесть о «Майях» Бальмонта читал; и поэтому голову он засорял сочетаньями звуков имен мексиканских:
   – Катапецуппль, Титекалеиллупль.
   И – так далее, далее: «я» – усыплялося.
   «Я», вообще говоря, представлялось дырою ему, заплетенной сияющей паутиною светского блеска, уменьем одеться, уменьем расклабиться; при приближенье к «дыре» можно было увидеть весьма интересное зрелище: быстро выскакивал черный тарантул; и – схватывал «муху», спасаясь обратно в дыру; такой мухой Лизаша была; такой мухою были профессор Коробкин с открытием; что тут прикажете делать.
   Ее заварызгал своей атмосферой.
   Припомнились эти последние дни, как он пробовал с нею жесточить: держаться салонным фасоном; как с видом таким проходил, энглизируя позы свои, точно он предлагал ей аферу, блеснея нагофренной бакой, блазня ее взорами; с ней на софе все пытался раскинуться, позы варьируя; и – шли жары от него: он геенной своей обдавал; или, делая вид, что – в вассальной зависимости, щупал взором ее: азиат! Даже, даже, – пытался дурить; и игривой «а у кою» несся за нею: «а у» да «а у».
   Передернулась: вид дуралеев еще отвратительней в нем, чем тиранов: дикарское что-то.
   Недавно в прощелок смотрела она: его белые зубы – не зубы; он их вынимал перед сном, можно прямо сказать: рот снимал; и все то, что от рта оставалося, – было зияющей пагнилью.
   «Богушка» кончился: с мига, когда неизвестный нахал оборвал его в тот незапамятный вечер в «Свободной Эстетике», громко назвавши «мандрашкой» и вспомнив про «Киверцы»; Киверцы – что же такое? Там бегал «мандр ашкою».
Значит: все лгал; значит «все» – очень просто; открылось значение взглядов, улыбок и поз; уж не «богушка», а – фон-Мандро, начиненный «мандрашиной»; гадостью всякой: слинял его лик; не дурманным казался – дуркманным, дуранным; вгоняли друг друга в угар, – очень разный; вгоняла его в удар похоти; он же ее – в угар злости: она с любопытством разглядывать стала все то, что доселе таилось пред нею под – «папочкой», «богушкой».
   Прятался просто «мужчина».
   «Мужчина» – не нравился.
   Вспомнила все обстоятельства, как он вглодался в нее, изглодав ее душу, и как начиналось ввергание в пропасть еe – оттого, что хотела тащить его к солнцу; он – нес, точно кот, ее – мышь – в невыдирные чащи свои; и душа изошла синеедом; «ед» – он, фон-Мандро.
   Почему?
   Просто – синяя он борода; семь немеющих жен – семь убитых им женщин: восьмая – была… его… дочерью.
   Произошло нечто вроде того, что бывает, когда мы глядим на кусок зачерневшего неба, каймящего месяц; ведь кажется: чернь эта – что-то; ну – облако.
   Чернь – «ничего».
   Так мгновенный разрыв небосвода, как свода «чегого», в «ничто», разрывает в сознанье – сознанье со всем представленьем о «я», об истории; тут посещает узнание: смерть есть не то, что придет; смерть есть то, что извечно объемлет при жизни; сознание жизни, катящейся к смерти, – безумие, – жизнь выявляется анахронизмом, а самое «я» как плева атмосферы, здесь рвется, в ничто.
   Торфендорф и агенты германского штаба, – какой это вздор: паутиночки. И не Картойфель, которому он сообщил много ценного о снаряжениях армии русской, не деятельность «К°»; странно сказать: шпионаж и шантаж, о которых писали уже в «Утре России», – предлог благовидный, чтобы скрыть свою суть; и тот факт, что со дня на день может он быть опозорен предательством Викторчика, так что носом столкнется с полицией, – вздор; все они не узнают об «этой» последней, секретнейшей миссии, Доннером данной.
   Когда посещал импульс Доннера, зов он испытывал сладкий, подобный длиньканью колоколов монреальских капелл (Монреаль – такой город в Сицилии есть): из единого центра прокалывался двумя стрелами молньи; тот яркий проторч (в сердце, в голову) перерождал его (сердце и голову); чувственность перерождалася в черствость; так черствая страстность, в годах нагнетаяся, переходила в мучительную, беспредметную ярость, слагавшую образы бастиализма.
   Так, странно сказать, импульс Доннера действовал, в годах съедая: снедаемым был неизвестной железною силою, душу его разложившей; душа проваливалась, как нос Ка-валькаса; оттуда, из мрачной дыры, вырывался холодный порыв, развивающий вихри поступков, лишь с виду логичных:
   Позвольте же: «Доннер», – кто это?
   Потом.
   Соболь мощных бровей, грива иссиня-черных волос с двумя вычерченными серебристыми прядями, точно с рогами, лежащими справа и слева искусным прочесом над лбом, соболиные баки с атласно вбеленным пятном подбородка, все дрогнуло: съехались брови углами не вниз, а навер: содвигаясь над носом в мимическом жесте, напоминающе руки, соединенные ладонями вверх; между ними слились три морщинки, как некий трезубец, подъятый и режущий лоб; здесь немое страдание выступило.
   Точно пением «Miserere» [30 - «Miserere» (лат.) – «Помилуй».] звучал этот лоб.


   Предволненьем ходила душа у Лизаши, – вздымалась во что ж: в угомон или в разгон? За стеной раздавалось:
   – Гар-гар!
   Гаргарисмою он занимался: свое ополаскивал горло солями; в те дни он охрип: говорил с горловым, хриплым присвистом, точно змея: вообще ей казался летающим млекопитающим с острова Явы: вампиром; она передернулась узкими плечиками, нервно в воздух подбросив одну финтифлюшечку; и на тростник, закрывающий дверь, поглазела растерянной азинькой, слыша отчетливый глот: он слюну там глотал в полусумерках; глот – приближался.
   Тростник разлетелся.
   Затянутый в черную пару, со стройностью, точно зажавшей в корсет что-то очень гнилое, он к ней подошел сребророгим, насупленным туром, отчетливо строясь на фоне сплошной тростниковой завесы (коричнево-красные пятна, коричнево-черные пятна по желтому полю):
   – А, вы?
   Тут ей пагубно стало.
   – Я ждал вас сюда!
   И она, подбодрившись, такой ангеликою (чуть-чуть нарочитой) стояла пред ним, спрятав пред ним, спрятав ножик за спину, скосясь: но скос глаз ничего не сказал:
   – Понимаете?
   – Что?
   – Продолжать так нельзя же! Молчала.
   – Пора объясниться нам!
   Вокализация голоса переменилась; вздыхая, он всхрипнул: жаровней пахнуло (весьма неприятно). Молчала.
   – Вы знаете, что Вулеву – нет? Зачем это «вы»?
   – Мы – одни.
   Понимала: опять захотелось ему пококетничать с ней; резануло под сердцем колючею, дикою злобой; головку прижала к стене; и на скрещенных, ярких, златисто-лазурных павлиньих хвостах прочертилась своей чернокудрой головкой; а ручки держали за спинкою ножик.
   – Лизаша, – молчал я, но ты, – оборвал он, увидя, как выблеском глаз заактерила.
   – Ты все чуждаешься: ты, как отцу, перестала мне перить.
   – Xa-xa!
   Пародировал «папочку»: слишком веселенький папочка!
   – Ха-ха-ха!
   Не задурачиться ль взапуски? Страшные запуски.
   – Стало быть, врете и тут… Хоть бы в руки-то взяли себя, – процедила с кривою морщинкой у ротика.
   – «Богушк а», – тоже!
   И – вертни оставила; и – побледнела она: перед этим мерзавцем – легко ли припомнить звук слова святыни погибшей?
   Приблизился к ней с гадковатой, прогорклой улыбкой и руки потер:
   – Вы – чудище!
   – Ты-то – не ангел, отродье мое; миф об ангелах бросила б; мы – арахниды.
   И вдруг – легкий звук: точно в воздух разбилась золотая арфа: то – ножик, упавши из рук, дребезжал и поблескивал:
   – Что это?
   – Ножик.
   – Откуда?
   Она – пронежнела глазами; но взгляд относился – к ножу.
   – Да вы сами, – врала, – тут оставили!
   – Я?
   И – друг в друга вперились глазами.
   – Я – нет.
   Видел он, как глазенок стал – глаз; глаз – глазище;
   жестокий и злой.
   Но, себя пересилив, ему ухмыльнулася «тоном»:
   – Ах, – вы!
   И не тон, а усмешка цинизма: когда вместо неба – разъезд плотяной, вместо носа – гниющая щель, что ж иное? Он думал – «иное»; тогда с павианьим прыжком неожиданно он оказался вплотную, насильно ее усадил на дивана рядом с ней развалился и к ней протянулся, обмазанный салом – алкательно, слюни глотая.
   – Нет, нет, вы не смеете! Расхохоталась – все громче, все громче!
   Откинулась и, поднося папироску к губам, затянулась, закрыв с наслаждением глазки; она наслаждалась не им, а картиной законченной мерзи: весь – мерзь; ни сучка, ни задоринки. Ни одного диссонанса. Ни проблеска честности. Видно, его атмосфера – не воздух, вода иль огонь: паутина; дышал паутиною; в лилах – не кровь: паутина тянулась осклизлая; весь – пауковный, бескровный: проколется, – смякнет, смалеет, смельчится; лишь тлятля покопает – «кап-кап» – поганою страстностью. Маленький, гаденький.

 //-- ____________________ --// 

   Шли в отдаленье шаги: подошли!
   И тростник разорвался: дворецкий! С торжественным, с аллегорическим видом подняв свои брови, с порога в пространство сказал:
   – Кавалькас!
   И под ним, как сквозь ноги, с торжественным, с аллегорическим видом в тужурке коричнево-красной (оттенка свернувшейся крови) порог переступая, стремительно выбежал – карлик: без носа!
   Как пойманный ворик, весь вспыхнув, с лицом абрикосово-розовым, взором метаясь, вскочил Эдуард Эдуардович; длинные руки бросал он к порогу, стараясь карлику путь преградить; а дворецкий бесстрастно стоял, будто здесь совершался пред ним алхимический акт претворения мысли в уродца, вполне осязаемого.
   Эдуард Эдуардович быстро взял в руки себя, запавлинясь своей бакенбардою, длясь над дворецким, которому жестом руки дал приказ: провалиться сквозь землю; себе самому под диктовку сказал, пародируя позой иронию:
   – Нет, ты позволь мне представить, Лизаша, тебе… Жест руки:
   – Кавалькас!
   – Лизавета… И – жест:
   – …Эдуардовна: дочь моя… Карлик молчал и сопатил.
   – Я – знаю, я – знаю, – возился Мандро, оступись простуженным голосом, руки себе потирая и позою всей декламируя: – Э… Ничего… После я объясню: прекурьезно, – не правда ли?
   Карлик надул свисловатые щеки; и высипнул пискло: простуженным голосом:
   – Очень жалею вас, барышня, я… При таких обстоятельствах встретились. Но – ничего не поделаешь… Бог нам послал…
   Эдуард Эдуардович прочь от Лизаши оттаскивал молча уродца, который, лицо повернув на нее, докричал:
   – Не отца, а – обманщика.
   Пальцем коснувшися лба, Эдуард Эдуардович грустно вздохнул, дав понять, что имеет тут место лишь факт слабоумия: паралича прогрессивного.
   – Этот обманщик… – старался тащимый уродец.
   – 
   Эдуард Эдуардович с карликом бился в дверях:
   – …меня носа лишил!
   За дверьми досипело в шагах топотавших:
   – Бог – спас.
   И шаги достучали.

 //-- ____________________ --// 

   Лизаша упала на шкуру малайского тигра, прижавшись головкою, серой и мертвой, к оскалу немой головы, безотчетно вперяяся в ножки резной этажерки, собой представляющие цепь голов: встала в тень, прорастая главою, глава – из главы; и все – скалились; ей показалось, что негр деревянный из тени рвал рот в диком вое: шумело в ушах.

 //-- ____________________ --// 

   Вдруг она померцала глазами: казалось, – в глазах соблеснулось созвездие; думалось: нет, – не заколешь того, кто извечно убитый, извечно здесь рыскает, – в комнатах этих, – с безумцами, с черными; черные, фраки надев, нахлобучив цилиндры, гоняются здесь друг за другом, стараясь зубами вцепиться друг в друга, чтоб вместе с штаниною рвать друг из друга филе.
   Мир – таков!
   Пусть уж рыскает он, опозоренный, вместе с такими ж, как он, опозоренными, – в черном фраке, с цилиндром в руке; не убить его надо (убить его – дурочкой быть); надо всех их зараз уничтожить, чтоб камня на камне в Париже, в Берлине, в Бостоне, в Стокгольме, в Нью-Йорке, в Москве не осталось; убить одного – разбегутся другие.
   Огромное дело в ней зрело.
   Со шкуры малайского тигра, звездея глазами, вскочила; и вытянув шейку, и вытянув ручку, стальным острием приколола пространство она.
   Убивают – вот так!

 //-- ____________________ --// 

   Этой ночью Василий Дергушин в темнотах со свечкою шел; кто-то в черном цилиндре, во фраке с угла налетел на него, головою боднув, точно бык.
   – Шу!
   Пропал.
   Лишь цилиндр покатился под ноги – мяукавшей черною кошечкой; кошечка – «фырк»: на балкон: он – за ней: никого!
   Но когда он со свечкой прошел в пустоту, тростники разлетелись: всклокоченный, голову вниз опустив, точно бык обезумевший, воздух боднув бакенбардою, выпрыгнул кто-то: осклабясь, понесся под дверь, где «она», подбородок прижавши к коленям, руками колени обняв, в своей долгой рубахе, похожей на саван, – за дверью задумалась: в дверь.


   Эдуард Эдуардович часто задумывался над судьбою; да, жизнь его – криволинейный узор.
   Его детство – Полесье; действительно, – отроком бегал он в Киверцах, где его Киерко видывал; уж спекулировал он; и по многим местечкам таскался вполне санкюлотом: щипал еле видный пробившийся усик; еще не умел перевязывать галстуха, но был какой-то весь томистный, чуткий и нервный, тончея лицом бледноватым, фарфоровым; был весьма набожен, чтил иезуитов, костел посещал; здесь и был он замечен какою-то крупной свиньей, его взявшей сперва для услуг незначительных; вскоре же стал расточитель позорных услуг; и случилось, представьте же, – усыновление, после которого усыновивший его фон-Мандро приказал долго жить.
   Так он стал «фон-Мандро», обладателем суммы, не малой в то время; весьма развивал поганизм, был поганцем: религии этой держался; и все ж – к католичеству чувствовал он уваженье; он стал – вертипижником, чорт знает как истаскался; сперва его жесты страшили его; их читал он, как знак гиероглифа необычайной судьбы; но потом – к ним привык; сатанил по Европе: служил чьим-то импульсом и не просил сатисфакций; спеша проходить абсолютною поступью, гадя вполне бескорыстно.
   Святою, возвышенной гадиной верно считал он себя; уважал иезуитов; и в веке двенадцатом был бы, наверное, он с крестоносцами; в веке шестнадцатом действовал бы заодно с инквизицией; в веке двадцатом, увы, спекулянтом он стал; но – во всем изощрился; и – странные вкусы имел; так: он в Африке ел саранчу с сарацинским пшеном; утверждал, что жук майский, которого съел он однажды, похож на орешек (он в детстве еще на пари откусил у живой мыши голову); в средней Италии, где проживал он два года, себя считал варщиком снадобий редких отравленной жизни; здесь он собирал сардониксы с прослойками (или – «глазком», иль – «кольцом»), и отсюда, потом уже, вывез в Москву очень много ценнейших предметов. Для тех же, с которыми дружбу водил, был он пагубою, нападая на сеятелей справедливости, чтоб забодать, растоптать и тащить в невыдирные чащи; подсаживался к безбородым юнцам на бульваре; здесь, кстати сказать, черноглазого мальчика раз изнасиловав в Риме, зарезал; и «Сатанилом» Мандро в его бытность в Джирженте его называл иезуит Лакриманти; на это крутил банкенбарду:
   – Мы все – сатанята!
   Любил за десертом саркасмить пленительно над негодяями мира, взрезая гранат; и лечился от насморка сарсапарильным отваром.
   В утонченнейший час своей жизни, признаться, однажды он попросту слямзил почтенную сумму; и так оказался в Германии, но с Лакриманти он связей не рвал: и папёж – уважал: здесь в берлинском Паноптикуме поразил Кавалькас его чем-то; его он и выкупил, быстро приблизил к себе; Кавалькас стал его Лепорелло по части разврата; так длилось два года.
   Однажды устроил трехдневный разврат с Кавалькасом; они издевались совместно над взятою женщиной; и издевалися так, что фантазия Брегеля меркла; а кончилось дело – убийством замученной; с этого дня Кавалькас – заразился (а он заражен был и прежде); в ту ночь поседел двумя прядями: засеребрился рогами; тогда ж рассчитал Кавалькаса, уехал в Россию, женился, приданое взял; дочь родил.
   А жена умерла как-то сразу.
   Оставив Лизашу двухлетнюю на воспитанье мадам Вулеву, – укатил за границу, но чувствовал: силы сломились; себя ощутил он носителем странной душевной болезни, его начинавшей весьма удручать: он испытывал голод по муке (хотелося мучить ему); вместе с тем самым «голод» его не казался уже интересным: испробовал в мыслях – все, все: перешел все пределы: об этом писал Лакриманти, который ему посоветовал волю отдать, развернув пред Мандро план огромнейших действий сообщества, лишь номинально себя называвшего «Братством Иисусовым».
   Так вот и стал фон-Мандро иезуитом; отчасти со скуки, отчасти, чтоб силы испробовать в «миссии»: «ими» вертеть; тут – был пойман; и сам превратился лишь в скромного агента, связанного вечным страхом пред тем, что «убийство» его обнаружат; отсюда уж послан в круги буржуазии был: завелися на «Бирже» дела, цель которых (последняя цель) ускользала; в ту же пору ловчайшим аллюром он вьюркнул в круг лож масонских, себя называя антиклерикалом и втайне содействуя «братству»; в масонстве с такими же, как он, повстречался: там тоже сидели «инкогнито», чтобы в положенный час самый орден взять в руки (заранее скажем: в масонских кругах того времени встретился он с Муссолини).
   Мандро восхищала политика эта.
   Тогда-то был послан он в Мюнхен, где жил доктор Доннер, буддолог, известный трудами «Problem des Buddhismus» [31 - «Problem des Buddhismus» (нем.) – «Проблемы буддизма».], которого на Гималаях считали почти Боддисаттвой; в Германии – крысой ученою; в Риме же слыл он за «черного папу» (вы знаете ль, что в католичестве целых три «папы»? один – «белый» папа, известный и вам; другой – «красный»; а третий, иль «черный» – начальник какого-то религиозного ордена: и, может быть, иезуитского).
   К нему-то и шел с поручением от Лакриманти Мандро.
   Доктор Доннер держался открыто весьма удивительной линии: не говорил о политике, но говорил о буддизме, писал монографии он: «Wassubundu», «Dignagy»; жил в скромной квартирочке на Кирхенштрассе и мяса не ел (только «обст» да «гемюзе» [32 - «Обст»… «гемюзе» (нем.) – фрукты, овощи.]); пошучивал все с экономкой-уродиной; он фон-Мандро пригласил отобедать, завел разговор о могуществе «братства», вкушая печеное яблоко, руки над яблочком перетирая с таким твердым видом, как будто то яблочко было землею, которую Доннер мог скушать с огромнейшей легкостью; и за обедом сказал он:
   – Европа проткнется войною.
   Сказав, подмигнул:
   – Да уж я постараюсь!
   Сказал добродушно и просто, – без позы; и – дрожь охватила Мандро: сорокапятилетний ученый с кровавым затылком, обстриженный, с выторчем красных ушей, в золотых, заблиставших очках, в длиннополом своем сюртуке (в таких ходят в Баварии выпущенники иезуитской коллегии), был трезвей самой трезвости в явном своем утвержденье, что он, доктор Доннер, во славу «Иисуса» проткнет земной шарик войной мировой; все карьеры померкли в сознанье Мандро перед этой уже не карьерой, а… мироправлением, что ли. Безумие: в тысяча восемьсот девяносто восьмом году явно у всех на глазах с «Кирхенштрассе» почтенный буддолог вертел судьбой мира, не прячась, не превозносяся.
   Потребности «мироправителя» были скромны: гак, – занятия в «Университетсбиблиотек», прогулка по «Энглише Гартен»: обед: рыбий «зуппе», печеное яблоко; послеобеденный сон, угловатые шутки со злой экономкой, держащей в руках его, и посидение над фолиантами; вечером – гости: профессор Бромелиус иль пфаррер Дикхоф, – «полмассы» холодного пива; и – сон.
   Нет, – Мандро был уверен, – пред сном посидение в кресле с пропученным оком, налившимся кровью, с открывшимся ртом (минут десять): тогда-то не миром ли в мыслях своих управлял удивительный «доктор»: наверное, клал пред собой земной шарик он, величиной эдак с мячик; над судьбами этого шарика и повисал; суевернейший ужас пред Доннером вкрался в Мандро, потому что поверил он вдруг, что от мыслей о «шарике» «шарик» менялся: вот в этом вот пункте, куда села муха, – созрела война; в том Вильгельм-император вгонялся в безумие доктором Доннером.
   Ровно в одиннадцать доктор, «приняв» «пургативное» средство от крепких запоров, которыми сильно страдал он, – шел спать.
   Эдуард Эдуардович после свидания с доктором и объяснений с ему угрожающими разоблачениями Лакриманти, подставил себя подток мысли «буддолога», и с той поры его действия, – обогащение, деятельность многих «К°», им открытых, – имели фиктивные цели: служить авансценою действия «доннеровского» просекавшего импульса; стал он сознательно пешкою, средством веденья какой-то, ему самому неизвестной игры; вербовщик черной рати нашел; и он стал негодяем, в которого вгрызся большой, мировой негодяй, обирающий на Кирхенштрассе под маскою Доннера: да, может быть, сумма мерзостей, сделанных им, – малый штрих теневой, вырельефливающий слепитель-но сложно лежащую плоскость в гравюрной работе: взнузданья сознания масс; так и черные папы, и белые папы, сплетая ложь с правдой, извечно высасывают миллиарды жужжащих, запутанных мушек, высасываемые…


скачать книгу бесплатно

страницы: 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15

Поделиться ссылкой на выделенное