Леонид Андреев.

Сашка Жигулёв

(страница 8 из 18)

скачать книгу бесплатно

   – Да что с тобою, Линочка?.. Какие еще предчувствия? Ну, конечно, наверно, о Тимохине опять говорили; этот несчастный Тимохин скоро всех вас с ума сведет. Говорили?
   – Говорили. Но какая глупая Женя Эгмонт, я никогда от нее этого не ожидала! Впрочем, мы обе с ней плакали.
   – Еще о чем?
   – Ах, мама: раз плакали, значит, нужно.
   Закинула голову вверх и, не мигая, смотрела на светлый круг от лампы; и влажно блестели глаза. Елена Петровна знала, что теперь от нее ничего не добьешься, и коротко сказала:
   – Иди-ка ты спать лучше.
   – Пусть Саша меня проводит.
   Мать улыбнулась:
   – Проводи ее, Сашенька.
   Все так же не глядя, Линочка подставила матери щеку и устало поплыла к двери, поддерживаемая улыбающимся Сашей; но только что закрылась дверь – схватила Сашу за руку и гневно зашептала:
   – Сашка! Если ты… если ты, Сашка, то ты будешь такой!.. Вот письмо, да бери же!
   – Какое письмо?
   – От Жени.
   – Это еще зачем?
   – Если ты не возьмешь, Сашка, то клянусь Божьей Матерью… Ты такой дурак, Саша, что мне даже стыдно, что ты мой брат. Ах, родной мой Сашечка, если бы ты тоже мог поклясться…
   – Давай письмо.
   – И ответ?.. Скорее, а то мама.
   – И ответ. Завтра вечером.
   Линочка быстро и крепко поцеловала брата и поплыла, как актриса, по коридорчику.
   В эту первомайскую ночь Саша не ложился до рассвета. Полночи, последней, которую он проводил дома, он решал: вскрывать ему письмо или нет – и не вскрыл; полночи он писал бесконечный ответ на письмо, которого не прочел, и кончил записочкой в два слова: «Не нужно. А.П.». И так и не заметил этой ночи, последней в этой жизни, не простился с нею, не обласкал глазами, не оплакал – вся она прошла в биении переполненного сердца, взрывах ненужных слов, разрывавших голову, в чуждой этому дому любви к чуждому и далекому человеку. И о матери ни разу не подумал, а что-то собирался думать о ней – изменил матери Саша; о Линочке не подумал и не дал ни любви, ни внимания своей чистой постели, знавшей очертания еще детского его, тепленького тела – для любви к чужой девушке изменил и дому и сестре. Только ужасной мечте своей не изменил Саша. Хоть бы на краешек, на одну линию поднялась завеса будущего – ив изумлении, подобном окаменению страха, увидел бы юноша обреченный, что смерть не есть еще самое страшное из всего страшного, приуготовленного человеку.
   Но не поднялась завеса, и вовеки темным стояло будущее, таинственно зачинаясь от последнего сказанного слова.
   В воскресенье…
   А в воскресенье происходило следующее. Шел уже третий час ночи; накрапывал дождь. В глухом малоезжем переулке с двумя колеями вместо дороги стояла запряженная телега, и двое ожидали Сашу: один Колесников, беспокойно топтался около забора, другой, еле видимый в темноте, сидел согнувшись на облучке и, казалось, дремал.
Но вдруг также забеспокоился и певучим, молодым душевным тенорком спросил:
   – Да то ли место, Василь Василич? Не прогадать бы.
   – Да то самое, Петруша. Молчи, того-этого.
   – Можно.
   – Что можно?
   – Помолчать можно. А вы бы часы поглядели, Василь Василич.
   – Глядел уж. Сиди!
   Место действительно было то самое, что условлено: та часть низенького, светившегося щелями забора, откуда в давние времена Саша смотрел на дорогу и ловил неведомого, который проезжает. Уже серьезно забеспокоился Колесников, когда зашуршало за оградой и, царапнув сапогами мокрые доски, на верхушку взвалился Саша.
   – Держи! – шепнул он сдавленно, протягивая маленький чемоданчик и нащупывая в темноте поднятые руки Колесникова.
   – Заждались! – сказал Колесников, принимая.
   Саша не ответил и легко спрыгнул, слегка задев его плечом.
   – Здравствуй, Саша.
   – Здравствуй. А это кто? – Андрей Иваныч?
   – Как можно! Андрея Иваныча я вчера отправил. Это Петруша. Петруша, это ты?
   Петруша засмеялся:
   – Я!
   – Все готово?
   Когда расселись на телеге, Саша, касавшийся плеча Петруши, но все же не могший его рассмотреть, сказал:
   – Ну здравствуйте, Петруша.
   Колесников поправил:
   – Не говори ему «вы», он не любит. Петруша! Вот тебе и атаман, того-этого. Знакомься.
   – Очень рады. А как вас звать?
   Саша покраснел и твердо ответил:
   – Сашка Жегулев.
   Петруша дернул вожжами: но, караковая! – и, подумав, сказал:
   – Значит, Александр Иваныч. Ну здравствуйте, Александр Иванович!



   Грозное было время.
   Еще реки не вошли в берега, и полноводными, как озера, стояли пустынные болота и вязкие топи; еще не обсохли поля, и в лесных оврагах дотаивал закрупевший, прокаленный ночными морозами снег; еще не завершила круга своего весна – а уж вышел на волю огонь, полоненный зимою, и бросил в небо светочи ночных пожаров. Кто-то невидимый вызвал его раньше времени; кто-то невидимый бродил в потемках по русской земле и полной горстью, как сеятель щедрый, сеял тревогу, воскрешал мертвые надежды, тихим шепотом отворял завороженную кровь. Будто не через слово человеческое, как всегда, а иными, таинственнейшими путями двигались по народу вести и зловещие слухи, и стерлась грань между сущим и только что наступающим: еще не умер человек, а уже знали о его смерти и поминали за упокой. Еще только загоралась барская усадьба и еще зарева не приняло спокойное небо ночи, а уже за тридцать верст проснулась деревня и готовит телеги, торопливо грохочет за барским добром. Жестоким провидцем, могучим волхвом стал кто-то невидимый, облаченный во множественность: куда протянет палец, там и горит, куда метнет глазами, там и убивают – трещат выстрелы, льется отворенная кровь; или в безмолвии скользит нож по горлу, нащупывает жизнь.
   Кто-то невидимый в потемках бродит по русской земле, и гордое слово бессильно гонится за ним, не может поймать, не может уличить. Кто он и чего он хочет? Чего он ищет? Дух ли это народный, разбуженный среди ночи и горько мстящий за украденное солнце? Дух ли это Божий, разгневанный беззаконием закон хранящих и в широком размахе десницы своей карающий невинных вместе с виновными? Чего он хочет? Чего он ищет?
   Мертво грохочут в городе типографские машины и мертвый чеканят текст: о вчерашних по всей России убийствах, о вчерашних пожарах, о вчерашнем горе; и мечется испуганно городская, уже утомленная мысль, тщетно вперяя взоры за пределы светлых городских границ. Там темно. Там кто-то невидимый бродит в темноте. Там кто-то забытый воет звериным воем от непомерной обиды, и кружится в темноте, как слепой, и хоронится в лесах – только в зареве беспощадных пожаров являя свой искаженный лик. Перекликаются в испуге:
   – Кто-то забыт. Все ли здесь?
   – Все.
   – Кто-то забыт. Кто-то бродит в темноте?
   – Не знаю.
   – Кто-то огромный бродит в темноте. Кто-то забыт. Кто забыт?
   – Не знаю.
   Грозное и таинственное время.


   Вечерело в лесу.
   К Погодину подошел Еремей Гнедых, мужик высокий и худой, туго подпоясанный поверх широкого армяка, насупил брови над провалившимися глазами и сурово доложил:
   – Александр Иваныч! Построечку-то надо бы расширить, не вмещат, народу обидно.
   – Ну и расширь.
   – Федот работать не хочет. Я, говорит, сюда барином жить пришел, а не бревна таскать, пускай тебе медведь потаскает, а не я.
   Около костра засмеялись. Петруша, смеясь, крикнул певучим, задушевным тенорком:
   – Гоните-ка его, Александр Иваныч. Ему говорят, завтра соорудим шалаш, не лезть же на ночь за хворостом, глаза выколешь, а он страдать: построечку да построечку!
   Еремей, не глядя в ту сторону, мрачно сказал:
   – Холодно без прикрышки, сдохнешь.
   – Привык с бабой-то на печке! – засмеялся Федот и уже сердито добавил: – Не сдохнешь, не дохнут же люди.
   – Да и врет он, Александр Иваныч!.. Какой холод, раз костер не угасат. А уж так, не может, чтобы знака своего не поставил землевладелец! Нынче только пришел, а уж построечку, – помещик!
   Опять засмеялись у костра; ни разу не улыбнувшийся Еремей повернул прочь от Саши и привалился к огню. Еще синел уходящий день на острых скулах и широком, прямом носу, а вокруг глаз под козырьком уже собиралась ночь в красных отсветах пламени, чернела в бороде и под усами. Как завороженный, уставился он на огонь, смотрел не мигая; и все краснее становилось мрачное, будто из дуба резаное лицо по мере того, как погасал над деревьями долгий майский вечер. И будто не слыхал, как про него говорил слабым голосом заморенный, чуть живой бродяжка Мамон, от голоду еле добравшийся до становища:
   – Сколько я видал на земле людей, все люди, братцы, глупые. Нашему брату, вольному человеку, крыша над головой все равно, что гроб, а они этого никогда не понимают, заживо хоронятся да тухнут.
   Федот, молодой, по виду чахоточный парень, недоверчиво кашлянул:
   – А зимой?.. То-то хорошо ты вчера пришел. Тут люди, брат, за делом собрались, а не лясы точить. Шел бы ты дальше, не проедался.
   Петруша певуче поддержал:
   – Равнодушный человек!.. Тут люди по всей России маются, за Бога-истину живот кладут, а он только и знает, что скулит: беспорядок, много-де стражников по дорогам скачут, моему-де хождению мешают…
   И крикнул:
   – Александр Иваныч, надо нам такой порядок установить, чтобы как только бродяга, так его в шею. Ненужный он зверь, вроде суслика.
   Бродяга покраснел от обиды и непонимания; и, хотя собирался еще денек погостить и покормиться, обиженно пробормотал:
   – Завтра проследую дальше. Господи, и с силой-то собраться не дадут, так и гонют, так и гонют. Много я вашего хлеба наел.
   – Никто тебя не звал.
   – Господи, слышу, молва идет: объявились лесные братья. Ну, а если братья, так не мимо же идти, а они, братья-то, на манер волков. И все гонют, все гонют.
   Долго скулил голодный и обиженный бродяга. Под кручею шумел и дымился к ночи весенний ручей, потрескивал костер в сырых ветвях и крючил молодые водянистые листочки, и все, вместе с тихой и жалобной речью бродяги, певучими ответами Петруши, сливалось в одну бесконечную и заунывную песню. «Вот кого я люблю!» – думал Саша про Еремея, не отводя глаз от застывшего в огненном озарении сурового лица, равнодушного к шутке и разговору и так глубоко погруженного в думу, словно весь лес и вся земля думали вместе с ним. Только раз шевельнулись усы, и в Петрушину плавную речь, как камни в воду, упали громкие и словно равнодушные слова:
   – Без меня меня женили, я на мельнице был.
   Саша заинтересованно окликнул:
   – Что ты говоришь, Еремей?
   – А то и говорю: без меня меня женили.
   – Это я про Господарственную Думу рассказываю, – подхватил Петруша, – что решила Дума мужичкам землю дать… в газетах писали, Александр Иваныч.
   Петруша был грамотный, но не столько читал газеты, которые трудно было достать, сколько произвольно сочинял; сочинив же, немедленно сам верил, что это из газет. На слова его отзывался Федот, закричав громко и гневно:
   – Врут, не дадут!.. Пока тонут, топор сулят, а вынырнут – и топорища жаль. ……., один с ними разговор, мать их…
   «И на что им земля? – думал с неодобрением бродяжка, – вот дадут им землю, а они первым делом забором огородятся, лазай тут. Нет, душно мне, завтра уйду».
   И опять шумел в овраге ручей, и лесная глушь звенела тихими голосами: чудесный месяц май! – в нем и ночью не засыпает земля, гонит траву, толкает прошлогодний лист и живыми соками бродит по деревам, шуршит, пришептывается, гукает по далям. Склонив голову на руки, сидел на пенечке Саша и не то думал, не то грезил – под стать текли образы, безболезненно и тихо меняя формы свои, как облака. Думал о том, как быстро ржавеет оружие от лесной сырости и какое лицо у Еремея Гнедых; тихо забеспокоился, отчего так долго не возвращаются с охоты Колесников и матрос, и сейчас же себе ответил: «Ничего, придут, я слышу их шаги», – хотя никаких шагов не слыхал; вдруг заслушался ручья. Но, что бы ни приходило в голову его, одно чувствовалось неизменно: певучая радость и такой великий и благостный покой, какой бывает только на Троицу, после обедни, когда идешь среди цветущих яблонь, а вдалеке у притвора церковного поют слепцы. Или и это представлялось Саше? – Минутами и сам удивлялся тихо: не пора ли беспокойства настала, откуда же покой и радость? Хорошо бы также найти какие-то совсем особые слова и так сказать их Еремею, чтоб осветилось его темное лицо и тоска отпала от сердца, – вот и костер его не греет, снаружи озаряет, а в глубину до сердца не идет. Погоди, Еремей.
   Высоким голосом испуганно закричал Петруша:
   – Кто идет? Откликайся, что прешь, как медведь!
   Саша схватился за маузер, стоявший возле по совету Колесникова: даже солдат может свое оружие положить в сторону, а мы никогда, и ешь и спи с ним; не для других, так для себя понадобится. Но услыхал как раз голос Василия и приветливо в темноте улыбнулся. Гудел Колесников:
   – Свои, свои, Петруша.
   В круг от костра вступило четверо: еще мужик Иван Гнедых, однофамилец Еремея, и Васька Соловьев, щеголь; и сразу стало шумно и весело. Даже Еремей повеселел, во все стороны заулыбался и вздернул на лоб картуз.
   – Много настреляли? – спросил Саша, тоже улыбаясь и за руку здороваясь с Соловьевым, которого еще не видал.
   – Никак нет, Александр Иванович, – ничего, – ответил Андрей Иваныч. – Да разве с пулей можно? У меня тетерка из-под ног ушла.
   – Стрелять не умеете, Андрей Иваныч, – пошутил Колесников, так как матрос был лучшим стрелком в отряде и уступал только Погодину. – Но как, Саша, чудесно, того-этого, вот вовремя на дачу выбрались.
   Федот захохотал и закашлялся; во всю бороду ухмыльнулся Еремей и сказал:
   – Шутят.
   – Иван хлеба да селедок купил. Вонючие, того-этого. Садись, Соловьев, иль ноги не отмахались? Потом, Саша, расскажу.
   Соловьев, подбористый малый, с пронзительными, то слишком ласковыми и почтительными, то недоверчивыми глазами, по манере недавний солдат, откинул полы чистенькой поддевки и сел, поблагодарив:
   – Покорно благодарю, Василь Василич.
   Запел Петруша:
   – Нет, вы вот что скажите, Василь Василич: опять ведь баба с яйцами приходила!
   Мужики засмеялись.
   – Вчерась одна, нынче другая, – и откуда они, сороки, проведали? Словно и впрямь дачники понаехали. Даром, говорят, бери, а бери, назад не понесу.
   – Далеко молва идет, – отозвался слабо бродяга, – я еще где услыхал! Так и говорят: у нас ничего нет, а иди, брат, к Жигалеву…
   – Жегулеву, – поправил матрос.
   – Жигулеву, Александру Иванычу, он тебя к делу приспособит и поесть даст. И за хлеб-соль, братцы, спасибо, а что касается дела, то уж не невольте, не по моей части кровь…
   Нахмурились. Федот взмахнул кулаком и крикнул:
   – Молчи, гусыня!
   Бродяжка робко отстранился, бормоча:
   – Меня и саратовские лесные братья уважили, меня и…
   – Не тронь его, – приказал Саша, слегка покрасневший, когда упомянулось его новое имя. – Завтра он уйдет.
   Колесников смотрел с любовью на его окрепшее, в несколько дней на года вперед скакнувшее лицо и задумался внезапно об этой самой загадочной молве, что одновременно и сразу, казалось, во многих местах выпыхнула о Сашке Жегулеве, задолго опережая всякие события и прокладывая к становищу невидимую тропу. «Болтают, конечно, – думал он, – но не столько болтают, сколько ждут, носом по ветру чуют. Зарумянился мой черный Саша и глазами поблескивает, понял, что это значит: Сашка Жегулев! Отходи, Саша, отходи».
   А там смеялись над рассказом Ивана Гнедых, как он в селе пищу покупал:
   – Говорю ему, Идолу Иванычу: для лесных братьев получше отпускай, разбойник, знаешь, какой народ!
   – Верно! – подтвердил Еремей. – Так ему и надо. А он что?
   – Чтоб вы сдохли, говорит, анафемы, с вами я скоро от одного страху жизни лишусь. Да и обсчитал меня на гривенник, только в лесу я догадался, как считать стал.
   Еремей молча качнул головой:
   – Ах ты, поди ты – ну и сволочь же человек!
   – Бесстрашный, дьявол!
   – Нет, погоди!
   – Надо б тебе вернуться да в морду ему плюнуть.
   – Нет, погоди, – кричал Иван, – дальше-то слушай. Ка-а-к нюхну я селедку, это в лесу-то, да ка-а-к чкну: весь нос от вони разодрало! Ах ты, думаю…
   Петруша забренчал балалайкой.
   – Ах, душа Андрей Иваныч, матросик мой отставной – игранем?
   И при смехе мужиков, знавших, что Петруша в деревне оставил невесту, зачастил:

     Пали снеги, снеги белые,
     Да растаяли, —
     Лучше брата бы забрили,
     Милого б оставили! А – юх, йух, йух, йух!..

   Колесников поманил пальцем Соловьева, с ним и с Погодиным отошел к шалашу.
   – Ну, Саша: завтра. Тезка тебе расскажет, он три дня, того-этого, на путях работал, все высмотрел. Расторопный он человек!
   При слове «завтра» лицо Саши похолодело – точно теперь только ощутило свежесть ночи, а сердце, дрогнув, как хороший конь, вступило в новый, сторожкий, твердый и четкий шаг. И, ловя своим открытым взглядом пронзительный, мерцающий взор Соловьева, рапортовавшего коротко, обстоятельно и точно, Погодин узнал все, что касалось завтрашнего нападения на станцию Раскосную. Сверился с картой и по рассказу Соловьева набросал план станционных жилищ.
   – Я думаю, Саша…
   – Не мешай, Василь Василич! Жандарм, говоришь, здесь… – Он незаметно перешел на ты.
   – Так точно. И два стражника. А вот тут телеграф… – при свете огарка не совсем уверенно бродил по бумаге короткий с черным ногтем палец.
   Погодин решил: до утра своим ничего не говорить, да и утром вести их, не объясняя цели, а уже недалеко от станции, в Красном логу, сделать остановку и указать места. Иван и Еремей Гнедых с телегами должны поджидать за станцией. Федота совсем не брать…
   – Отчего же? – почтительно осведомился Соловьев. – Все не лишний для начала человек.
   – Слабосилен и стрелять не умеет, – сказал Колесников.
   – У него ярости много, – настаивал Соловьев, – пусть на случай около выхода орет: наши идут! Кто не бежал, так убежит, скажут, тридцать человек было. Боткинский Андрон таким-то способом сам-друг целую волость перевязал и старшину лозанами выдрал.
   Колесников покосился:
   – Да ты, того-этого, по правде говори: нигде раньше в делах не был? Чтой-то ты, дядя, много знаешь – нынче мне всю дорогу анекдоты рассказывал! Ну?
   Соловьев усмехнулся и щеголевато козырнул глазами:
   – Кабы где был, так уж наверняка б слыхали! – Но встретил суровый взгляд Саши, съежился, точно выцвел, и заторопился. – Между прочим, можно Федота и не брать, человек они неопытный, это правда.
   Решили, однако, Федота взять и даже дать ему маузер, но незаряженный: был один в партии испорченный, проглядел, когда принимал, Колесников. На том и покончили до завтра.
   – Ну, ступай пока, Соловьев, – приказал Саша.
   – Слушаю-сь, Александр Иваныч, но, между прочим, позвольте присовокупить: с народом нашим надо поосторожнее. Слух идет… бабы эти разные… и вообще. Конечно, пока они за нас, так хоть весь базар говори, ну, а на случай беды или каких других соображений… Народ они темный, Александр Иваныч!
   – Ладно, ступай, – сухо приказал Саша, но встретил покорные, слегка испуганные, темные, как и у тех, глаза Соловьева и стыдливо добавил: – Иди, голубчик, я все сделаю. Нам поговорить надо.


   – Неприятный человек! – сказал Колесников про ушедшего, но тотчас же и раскаялся. – А, впрочем, шут его знает, какой он. В городе, Саша, я каждого человека насквозь, того-этого, вижу, как бутылку с дистиллированной водой, а тут столько осадков, да и недоверчивы они: мы ему не верим, а он нам. Трудно, Саша, судить.
   – Привыкнут! – уверенно ответил Погодин, прислушиваясь к веселому говору около костра и улыбаясь. – Ах, Вася, чудесный какой вечер! Постой, Петруша петь хочет…
   Как Елена Петровна в то жестокое утро, когда зашла, речь о губернаторе Телепневе, увидела вместо привычного Сашеньки новое и удивительное, в одно мгновение осознала и как бы сложила в сумму весь ряд незаметных перемен, – так и Колесников в эту минуту. Куда девалось все прежнее?.. Как меняется человек! Отяжелел подбородок, а лоб словно убавился, – или это костер играет тенями? Но вот что несомненно: резко очертился нос и выпуклости бровей, и четко изогнулась линия от носа к верхней губе – точно впервые появился у Саши профиль, а раньше и профиля не было. И еще: исчезла бесследно та бледная хрупкость, высокая и страшная одухотворенность, в которой чуткое сердце угадывало знамение судьбы и билось тревожно в предчувствии грядущих бед; на этом лице румянец, оно радостно радостью здоровья и крепкой жизни, – тот уже умер, а этот доживет до белой, крепкой старости. У того была мать, благородная и несчастная Елена Петровна, а этот словно никогда не знал матери и ее слезами не плакал – и как белеют зубы в легкой улыбке! Мысленно приделал Колесников бороду к Сашиному этому лицу – получился генерал Погодин, именно он, хотя даже карточки никогда не видал. Вздохнул с укором.
   – Так вот, Саша, – значит, завтра.
   – Да. Завтра. Но, Василий, милый, ты хотел о чем-то говорить – не надо! Не надо вообще говорить. Ты присматривался к Еремею, нет? – Присмотрись. Он все время молчит, и я целый вечер за ним слежу: он все мне открыл. Я знаю, ты сейчас же спросишь, что открыл, а я тебе что-нибудь навру – не надо, Вася.
   – Нет, не спрошу. Прости меня, Саша.
   Погодин удивленно обернулся, сдвинув тени:
   – За что?
   – Так. За некоторые мысли, того-этого.
   – Ну вот!.. Разве это не разговор? «Прости», «за мысли», – чтоб черт нас побрал, мы только и делаем, что друг у друга прощения просим. И этого не надо, Василий, уверяю тебя, никому до этого нет дела. Не обижайся, Вася, я, честное слово, люблю тебя… Постой, идем ближе, поют!
   «Кость бросил, чтобы отвязаться: любит, да еще „честное слово!“ – горько думал Колесников, идя за Сашей. И вдруг обозлился на себя: „Да я-то что? Разве не весело? – разве не поют? Эх, да и хорошо же на свете жить, пречудесно!“


скачать книгу бесплатно

страницы: 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18

Поделиться ссылкой на выделенное