Анастасия Дробина.

Сердце дикарки

(страница 3 из 29)

скачать книгу бесплатно

– Зачем в табор? Езжай в Москву.

– Ага… Яков Васильич там меня ждет не дождется. А Настьку он вообще проклясть обещал – забыла?

– Обещать обещал, да не проклял же. И портрет ее, тот самый, что студент Немиров рисовал, как висел в зале, так и висит. Яков Васильич снимать не позволяет. Время прошло, Илья. Забылось все давно. Да и Настьку бы ты пожалел. Скучает она.

– Это она тебе сказала? – удивленно поднял голову Илья.

– Нет. Но я же не слепая. Ты посмотри, подумай. Я тебе указывать не могу, но, по-моему, так всем лучше будет. Я, когда осенью в Москве была, с Марьей Васильевной говорила. Она сказала, что можно вам приехать. Ничего не будет. К старости люди сердцем отходят, а у Якова Васильича других кровных внуков, кроме твоей оравы, нету. Посмотри, подумай, морэ. И извини, я спать пойду. Третий час уже, устала как собака. Завтра поговорим.

Варька ушла. Илья некоторое время еще сидел за столом, глядя на то, как сочится каплями свечной огарок. Затем встал и дунул на огонек.

За занавеской – темно, тихо. Настя, казалось, спала, но стоило Илье скрипнуть половицей, как послышался шепот:

– Илья, ты?

– А ты кого ждешь? – буркнул он. – Подвинься. Думал – спишь давно.

– Я и сплю. – Она помолчала. – Илья, послушай… Весна на носу!..

– И что?

– Мы же все равно уедем, верно?

– Ну, уедем…

– Дашку же надо поскорей от Пашенного убирать, правда же?

– Угу.

– Может быть… в Москву, к нашим? А?

Илья молчал, думая о том, что Варька, как всегда, оказалась права. Да-а… Хорош, нечего сказать. Старый дурак. Думал, что Настька про родню давно и думать забыла.

– Ну и что нам там делать? – все-таки заспорил он. – Мне заново торговлю открывать? Там своих кофарей полно, на Конной втиснуться некуда. А ты куда в Москве денешься?

– А здесь куда?

Он не нашелся что ответить. Помолчав, неохотно сказал:

– Весной поглядим. Если только Пашенной до того времени не удумает ничего. Может, в табор Дашку отправить пока? От греха-то подальше…

Внезапно с подушки рядом донеслись странные сдавленные звуки. Испугавшись – ревет! – Илья тронул Настю за руку.

– Чего ты? О, бог ты мой, дура… Я думал – плачешь, а ты хохочешь! Чего заливаешься-то, глупая, чего?!

– Илья… – Давясь от смеха, Настя уткнулась в его плечо. – А что, здорово сегодня Дашка Пашенного хватила?

– Тьфу, безголовая… Тут не смеяться, тут плакать надо, – пробурчал Илья, чувствуя, что и его против воли тоже разбирает смех. – Это все твоя наука.

– Ничего подобного! – Настя перестала смеяться. – Знаешь… Если бы ей этот Пашенной по сердцу пришелся, я бы отпустила.

С минуту Илья ошарашенно молчал. А затем взвился:

– Одурела?! Что она, потаскуха?! Мою дочь к гаджо в подстилки… Белены ты объелась, или пьяная?!

– А ты не кричи. Ты подумай, как она жить будет. Замуж ее из цыган никто не возьмет. Кому нужна слепая? Просидит в вековушах, а ведь хороша, таланна… Может, если бы влюбилась в этого купца, так хоть год-другой с ним в счастье прожила.

Все не пустоцвет…

Илья озадаченно молчал.

– Нет, он ей не нравится, – наконец нехотя сказал он. – Сама от него бегает. Нужно ее увозить поскорей. А замуж… Ей всего-то шестнадцать. Посмотрим.

– Как скажешь, – согласилась Настя, придвигаясь к мужу и кладя голову ему на плечо.

Илья обнял ее, привлек к себе. Дождался, пока заснет, и лишь тогда, поднявшись, вышел в темную горницу, снова сел за стол. Сна не было ни в одном глазу. За окном носилась метель, окна дрожали, в печной трубе завывал ветер, и, казалось, никогда не наступит эта проклятая весна.

Зря Варька говорит, что никто не виноват. Жалеет, может быть, его, сестра все-таки, а сама-то знает…

Илья закрыл глаза, вспоминая тот теплый послегрозовой вечер, когда он увел Настю в табор. Увел от отца, родни, поклонников, шелковых платьев и золотых колец, от ресторанов, романсов и славы. В одном платье и шали внакидку ушла она за ним. Семнадцать лет прошло, а кажется – вчера все было.

Правду говорят цыгане, что если у человека к двадцати годам ума нет, то и потом не будет. Тогда, тем летом, когда он, одуревший от счастья, привел Настю к своим, разве знал он, что так получится? Наоборот казалось, что все сложилось лучше не надо. Тревога о том, что таборные бабы не примут городскую девчонку-неумеху, сроду не державшую в руках гадальных карт, не сбылась. И если поначалу цыганки косились на Настю, ожидая, что «форитка» будет задирать нос, то уже через месяц Настю обожал весь табор. Женщины даже взялись опекать ее, показывая, хоть и со смехом, как правильно развести огонь, как укрепить жерди шатра, как напоить лошадь и даже как правильно свернуть, чтобы не помялась в дороге, снятую юбку. Варька, не отходившая от жены брата, старалась хоть как-то обучить ее гадать: другого заработка для таборных цыганок не было. Но гадание Насте так и не далось, а клянчить копейки она и вовсе отказывалась: «Что я – нищая?»

Илья, зная, кого взял в жены, не вынуждал Настю гадать и побираться. И сам смеялся, узнав, что Настя начала зарабатывать исполнением жестоких романсов на ярмарках. Она тоже смеялась, рассказывая ему об этом. И Илья не замечал дорожек от высохших слез на ее щеках. Хотя еще тогда сто раз можно было понять, что таборная жизнь не для Настьки. Даже ходить босиком, как другие цыганки, она так и не выучилась, предпочитая покупать себе в каждом городе модные туфли на каблуках. И кто, как не она, устав к вечеру от беготни по ярмарке, брала извозчика и с шиком приезжала в табор, пугая цыган, издали принимавших ее за начальство? И разве не Настька до смерти боялась лошадей? И разве не она читала купленные с лотка книги при свете костра, и не ее цыгане почтительно просили: «Настасья Яковлевна, спой по-городскому, все просим»? И Настька откладывала книгу, привычным движением поправляла на плече шаль и запевала, глядя в темнеющую степь, какие-нибудь «Ночи безумные». Табор стихал, дети переставали визжать и носиться. Казалось, слушают даже лошади, даже худой и облезлый, все перевидавший медведь. А он, Илья, стоял рядом с женой и раздувался от гордости, как индюк. И раз за разом пропускал мимо ушей слова вожака, деда Корчи: «Недолго она так проживет». И не обращал внимания на просьбы Варьки: «Да садитесь вы на землю, ради бога, не мучай ее». Пожалуй, только Корча да Варька догадывались о том, что Насте плохо в таборе. Ни цыганам, ни Илье такое и в голову не приходило. Жена всегда была весела, довольна, никогда не сердилась и не плакала – по крайней мере на людях. А он разве мог тогда понять, почему иногда вечерами она уходит в степь и, сидя спиной к табору, все смотрит и смотрит вдаль, на садящееся солнце? Хотя, может, и догадывался в глубине души. Недаром ни разу не осмелился подойти к ней в такие минуты. Но наступала ночь, над шатрами поднималась луна, табор стихал, и Илья входил под темный полог шатра, зная, что жена ждет его там, невидимая в темноте.

– Настенька…

– Я здесь…

Протянутые ему навстречу руки, смутно блестящие в потемках зубы, белки глаз, теплые волосы, губы, плечи… Как он целовал их, как сходил с ума от запаха степной полыни, как раз за разом прятал лицо между грудей Насти, умирая от нежности, как шептал, теряя голову:

– Моя Настька… моя… моя…

Она беззвучно смеялась, обнимая его:

– Твоя, морэ, твоя… Кто отнимает?

– Пусть попробуют! Убью! Всех убью! Скажи, любишь меня? Любишь?

– Люблю, люблю…

– Не врешь?

– Глупый ты какой, господи…

Семнадцать лет прошло, утекло, как талая вода, а Илья до сих пор не знал – правду ли она тогда говорила.

Как и прежде, Илья уходил с цыганами «добывать коней» и ни на что не променял бы этот лихой заработок. Настя смотрела тревожными глазами, кусала губы, но не вмешивалась: это были его дела, дела мужчины. Но недаром говорится: «Сколь веревочку ни вить, а концу быть». До самой смерти ему, Илье Смоляко, не забыть той июльской «воробьиной» ночи, когда небо до утра вспыхивало сиреневыми зарницами, а дождь так и не собрался.

В ту ночь они с Мотькой, мужем Варьки, залегли в овраге возле большого села. Стояли петровские праздники, все село пьяным-пьяно отплясывало на улице, мальчишки, сторожившие коней в ночном, сбежали посмотреть на веселье, и лошади бродили без пригляда по брюхо в росистой траве, то прячась в туман, то вновь бесшумно появляясь из него. По небу плыла тревожная розовая луна. Зарницы вспыхивали одна за другой, в овраге беспокойно кричали птицы, со стороны села доносились пьяные песнопения. «Пора», – сказал Мотька, и они, беззвучно поднявшись, тронулись к лошадям.

Спустя семнадцать лет Илья так и не мог понять, где тогда были их уши и глаза. Ведь не в первый раз шли на лихое дело и знали: лучше сто раз осмотреться и не пойти, чем, понадеявшись на авось, пропасть. Знали: если поймают, не поведут в тюрьму, убьют сразу. Но какой-то цыганский черт отвел от них тогда удачу. И Илья понял, что дело плохо, только когда из тумана бросились к ним черные, тяжело пыхтящие тени. Деревенские мужики оказались не дураками и, заметив остановившийся на горке цыганский табор, на всякий случай легли в засаду возле лошадей.

Их было двое, мужиков – восемь. У них с Мотькой были ножи и кнуты, у крестьян – палки и цепы, и вскоре Илья понял, что пора молиться. Им уже не давали подняться с земли, и глаза не открывались от залившей их крови, когда Илья вдруг почувствовал, что прямо на него падает что-то горячее и живое, и знакомый голос кричит: «Не трогайте, не трогайте, не бейте, люди добрые!» «Настька, откуда?» – хотел было спросить он. Но не спросил, поняв: все равно умирает.

Не помер, конечно. И пришел в себя на четвертые сутки, почувствовав знакомое раскачивание и скрип: он лежал на дне кибитки. Первое, что увидел, – заплаканное лицо Варьки. На ней был черный платок, и Илья разом вспомнил все.

– Мотька?..

Варька залилась слезами.

– Настя?..

Варька заревела еще пуще, и Илья, чувствуя, как сжимает судорогой горло, через силу приподнялся на локте.

– Умерла?.. – одними губами спросил он.

Но Варька, вытирая слезы, замотала головой. Притянула к себе болтающийся на веревке чайник и, поминутно прихлебывая воду, начала рассказывать.

Все цыгане, конечно, знали, что Илья и Мотька пошли за лошадьми, и ждали на околице села с запряженными лошадьми и убранными в кибитки шатрами. Всем было запрещено отлучаться из табора. Но Настька, видно, почуяла неладное и, украдкой выбравшись из кибитки, прямиком понеслась в овраг. Заметить это успела только Варька. Она и всполошила табор, когда спустя полчаса со стороны оврага донеслись истошные крики. Цыгане, похватав кнуты и палки, помчались на выручку. Мотька к тому времени уже не дышал. Таборным удалось отбить лишь Илью и намертво вцепившуюся в него, всю залитую его и своей кровью Настю. Бог знает сколько ударов она приняла на себя, закрывая мужа от кулаков, сапог и палок. Невесть каким способом старухам-цыганкам удалось вернуть ей дыхание, но во всех взглядах читалось: не жилица.

Когда табор подъехал к Ярославлю, Варька настояла, чтобы Настьку отвезли в больницу. Цыгане неделю ждали ее, раскинув шатры на окраине города, а Илья и не уходил с больничного двора. Сидел на разбитых ступеньках, не глядя тянул воду, которую ему выносили сердобольные сестры, смотрел в выцветшее от жары небо и в тысячный раз клялся: если Настька выживет – шагу он больше не сделает к чужим лошадям. Не взглянет никогда, даже думать не будет. А если нет – пусть его солнце и луна разобьют, и кони его подохнут, и небо вместе с господом богом, ангелами и серафимами упадет на него и придавит в одночасье… Но богу наверняка было неохота валиться со всеми чадами и домочадцами на никому не известного цыгана: Настька выжила. Весь табор от мала до велика пришел ее встречать во двор больницы. А Илья бога благодарил за то, что сумел не зажмуриться, не отшатнуться, увидев на ее левой щеке два глубоких рваных шрама.

За эти шрамы потом взялась старая Стеха со своими травами и заговорами и сделала все, что могла, чтобы они выглядели получше. Рваные раны превратились в темно-красные полоски, цыгане крестились и божились Насте, что их и не заметно вовсе, но всем уже было понятно: красота ушла.

Сама Настя не плакала. Лишь молчала и молчала день за днем, делала привычные дела, ходила с цыганками на промысел, утешала оставшуюся бездетной вдовой Варьку. Понемногу успокоился и Илья. В один из дней он поймал себя на мысли, что даже рад случившемуся. Теперь Настька никуда не денется от него. А то живи всю жизнь и дрожи: убежит с кем-нибудь, или уведут ее, или плюнет она на таборную жизнь и вернется к отцу… Все-таки тогда он еще был дурак дураком. Но слово свое Илья сдержал: за семнадцать лет больше ни разу не прикоснулся к чужим лошадям.

Зимовать, как обычно, поехали под Смоленск. Всем табором осели в знакомой деревне, где их давно принимали на зимние месяцы. Настя, зажив привычной оседлой жизнью, казалось, повеселела, снова начала распевать романсы, даже раздобыла где-то гитару, и по вечерам в их дом набивался весь табор. И тут снова бес подстелил свой хвост, на который Илья и наступил со всего маху. Хвостом этим оказалась девица из полтинничного заведения Лукерья Сыромятникова.

И надо же было, чтобы именно с ним все это случилось! Как будто он один из табора ходил в тот распроклятый домик в окраинном переулке. Все цыгане втихую бегали туда, хотя и девицы там были не первый сорт, и вечно было не протолкнуться от извозчиков, воров и трактирных половых – приличные люди ходили в заведения почище. Все бегали… И Илья тогда мог бы побожиться, что Настька ничего не знала. Так бы все и было шито-крыто, не реши Лушка выкинуть фортель.

Хороша, конечно, была, зараза, что скрывать. На взгляд Ильи, ей и не место вовсе было в полтинничном заведении, вполне могла перейти в трехрублевое. Высокая, белая, сероглазая, с каштановыми косами, которые она укладывала вокруг головы, Лушка неуловимо казалась ему похожей на купчиху Баташеву. На Лизу, которую он хоть и не любил никогда, но и забыть не мог. Нет-нет, да и вспоминались пахнущие мышами и ладаном переходы купеческого дома, темная комната с иконами за лампадой, свеча на столе, серые, полные слез глаза, горячие руки, белая грудь под рубашкой. Как забудешь такое… Вот и ходил, как нанятый, к Лушке, и раз за разом пропадали полтинники в Лушкином вязаном чулке, и хохотала она, блестя зубами, откидываясь на стену и распевая песню собственного сочинения:

 
Ах ты, цыган черный,
Да кто ж тебя полюбит?
Кто тебя полюбит – душеньку загубит!
 

Он любил, сев рядом с ней на кровать, наматывать на руку ее тяжелую косу, отливающую на свету орехом. Любил, когда она просила, лениво растягивая слова: «Спой, што ли, сатана…» Любил петь для нее по-цыгански и смотреть, как она злится: «Пой, штоб я понимала, сколь разов просить? Я тебе не цыганка твоя!» Любил приходить к ней не в заведение, а «на фатеру» – в крошечную комнатушку под самой крышей доходного дома, с деревенским сундуком и оклеенной цветными картинками дверью. Картинки эти Лушка обожала страстно и радовалась не столько принесенным в подарок конфетам, сколько рисунку на коробке. Они вместе пили вино или чай с баранками, вместе забирались под Лушкино одеяло, сшитое из лоскутов, и она не обижалась, когда он в горячке называл ее Лизой: «Хоть горшком называй, только в печку не суй». Лишь однажды она, в шутку или всерьез, спросила: «А кто она такая, Лиза?» Илья не стал рассказывать. Лушка не настаивала.

Так все и катилось понемножку до зимы. А после Рождества Лушка вдруг объявила, что затяжелела. Илья забеспокоился:

– Вытрави.

– Поздно.

– Вычистку сделай. Я денег дам.

– Пять рублей у Агафьи.

– Куда пять?! Полтора!

– Все равно не буду.

– Ну и дура, – заявил Илья уже из-за двери. И больше не приходил к Лушке ни домой, ни в заведение.

Первое время он боялся, что Лушка будет бегать за ним и требовать денег, но она не появлялась. А когда стало ясно, что Настя ждет ребенка, Илья и думать забыл о веселой девице. Как и все бабы в таборе, Настя до последнего прятала свой живот,[11]11
  Цыганские женщины того времени старались как можно дольше скрывать беременность, опасаясь, что будущего ребенка могут сглазить.


[Закрыть]
и Илья узнал о ее беременности только на шестом месяце.

Табор снялся с места сразу же, как только сошел снег. Илья с беременной женой остался в Смоленске: Настя решительно объявила, что не намерена рожать первенца посреди грязной дороги. Илья решил, что лучше не спорить. Ребенка ждали к лету, и он рассчитывал сразу же после Настиных родов ехать вслед за табором. Варька осталась с ними.

Настя родила Гришку в мае, промучившись трое суток и чудом оставшись в живых. Илья, которого повивальные бабки и близко не подпускали к жене, чуть не лишился рассудка от страха, замучил баб вопросами, по сто раз заставлял клясться каждую, что Настя не умрет, сидел безотлучно на крыльце, мешая бегающим из дома во двор повитухам и не слушая их ворчания. И в конце концов Варька, глядя на брата, не выдержала. Молча взяла его за руку, потащила прочь со двора, привела прямиком в кабак, сама заказала целый штоф, налила стакан доверху и свирепо приказала:

– Пей!

Илья послушался и через полчаса уже храпел, уронив голову на столешницу. Сияющая и заплаканная Варька растолкала его через два часа:

– Все! Сын у тебя! Настя живая, спит! Бежим!

Илья вскочил, опрокинув табуретку, бутылку и стакан, и они побежали.

Трое суток родовых мучений не прошли для Насти бесследно. Она сумела встать только через месяц, ходила бледная, осунувшаяся, все валилось у нее из рук, и Илья быстро понял, что о том, чтобы ехать догонять табор, не может быть и речи. Все лето они просидели в Смоленске, Илья крутился на конном базаре, Варька бегала гадать, Настя возилась с сыном и кое-как управлялась по хозяйству. А в конце августа, после орехового Спаса, в теплый, напоенный запахом меда и яблок день, в доме появилась Дашка, которой тогда была неделя от роду.

Илья вернулся домой вечером и, еще не доходя до калитки, услышал надсадный детский писк. Он вошел во двор, и тут же на крыльце появилась Настя. Четырехмесячный Гришка сладко спал у нее на руках. Илья озадаченно подумал: а кто же тогда пищит?

– Цыгане приехали? – спросил он, уверенный, что явился в гости кто-то из родни.

Настя покачала головой. Только сейчас он заметил, что жена заплакана, и прыгнул сразу через три ступеньки крыльца.

– Настька, что ты?!

Она молча посторонилась, пропуская его в комнату. Там, на столе, стояла корзина – из нее и доносились вопли. Рядом валялся обрывок серой бумаги. Илья взял его, вгляделся в кривые каракули. «Крещена Дарьей. Простите, люди добрые, самой есть нечего», – гласили они. Под бумагой лежала золотая цепочка, которую Илья сразу узнал: он дарил ее на Рождество Лушке Сыромятниковой. Ах, зараза!.. Первой мыслью Ильи было отказаться от всего напрочь. Но, едва взглянув на ревущую в корзинке девчонку, он понял: без толку. Собственный сын не был так похож на него… Илья стоял столбом, смотрел на крохотный, сучащий коричневыми ножонками комочек, спиной чувствовал взгляд Насти. Молчал… Слава богу, примчалась Варька, разохалась, распричиталась, начала вспоминать, у кого из соседей кормят грудью: у Насти почти не было молока… Вскоре в дом набилась куча баб, все засуетились над ребенком, в Илью полетели насмешливые взгляды, и он уже готов был смыться из дома к чертовой матери, но Варькин взгляд остановил его.

С сестрой они поговорили ночью, когда Настя, уставшая от возни с двумя детьми и от чужих людей в доме, ушла спать. Сам Илья устал не меньше, но никак не мог заставить себя войти в темную комнату и лечь рядом с женой. Воистину, легче было выслушивать Варькино зуденье, но сестра, к его удивлению, не ругалась. Лишь тихо, глядя в стену, сказала:

– Дурак ты… Думаешь, Настька не знала? Да ты осенью еще порога этой потаскухи переступить не успел, а ей цыганки уже доложили. Она всю зиму втихую проплакала.

– Почему ты мне ничего не сказала?

– А что тебе говорить? Все равно совести нету.

– Ты мою совесть не трогай! – огрызнулся он. – Я один, что ли?.. Все цыгане туда ходили!

– Может, и ходили… Да не всем же детей после подсовывали!

Илья не нашелся что ответить. Чуть погодя мрачно сказал:

– Сдам к чертовой матери в приют.

– И думать забудь! – взвилась Варька. – Что мы – гаджэ,[12]12
  Нецыгане.


[Закрыть]
чтобы детей бросать? Да еще своих собственных! Останется!

– Настька не согласится.

– Уже согласилась.

Ночью он не спал. Лежал рядом с Настей, притворялся, что дремлет, из-под полуопущенных век следил, как жена то и дело встает с постели, подходит то к одному, то к другому младенцу, греет на лучине рожки с молоком, делает соску из тряпки с хлебом. Уже под утро, когда за окном совсем стихли шорохи, а Дашка с Гришкой заснули накрепко, Илья спросил в темноту:

– Жалеешь, что со мной связалась?

– Какая теперь разница… – не сразу отозвалась Настя.

– Не уедешь? – наконец решился спросить он.

В ответ – тишина. Только мышь скреблась за невидимой печью. Наконец Настя что-то прошептала. Илья не понял:

– Что говоришь?

– Говорю – куда теперь ехать? Дети…

Больше он не стал ни о чем спрашивать. Еще и порадовался, по молодости и глупости, что не пришлось каяться перед женой, да еще в том, что другим всегда сходило с рук. До рассвета они промолчали. Позже Илья пожалел об этом, поняв, что не таким должен был быть их разговор, но тогда ему был двадцать один год.

Вот тогда и надо было заканчивать с кочевьем. Тем более что все равно больше года просидели на месте. Тем более что весь табор, снова приехавший в Смоленск зимовать, жужжал, как улей, и сплетничал от мала до велика, увидев у Смоляковых двоих детей с разницей в четыре месяца. Впрямую задавать вопросы ни Илье, ни Насте не решались, но за глаза наболтались досыта. Варька сорвала себе голос, скандаля с цыганками: «Вороны! Не ваше дело! Молчали бы, у самих мужики – кобели заулошные!» Но разве можно было заткнуть все рты? И даже после этого Илья не смог уйти из табора. Пришла весна, и снова – дороги, снова – ярмарки и базары, снова – конные рынки, лошади, упряжь, магарыч по кабакам, снова – теплые ночи, догорающие угли, луна, падающая за реку, Настин голос: «Ах, разлетелись-раскачались…» Она опять начала петь по вечерам, улыбалась, когда Илья вступал вторым голосом, и ему даже начало казаться, что жена все-таки простила его.



скачать книгу бесплатно

страницы: 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29

Поделиться ссылкой на выделенное