Анастасия Дробина.

Барыня уходит в табор

(страница 3 из 29)

скачать книгу бесплатно

Граф Воронин был московской легендой. Выходец из богатого и древнего московского рода, любимец света, герой Крымской войны и трижды георгиевский кавалер, он потрясал златоглавую своими выездами, балами, любовницами, карточными проигрышами и тысячными пари. Смуглолицый красавец с жесткими серыми глазами был одинаково вхож и в цыганский дом в Грузинах, и в гостиную генерал-губернатора Москвы князя Долгорукова. Его видели в светских салонах и публичных домах, на скачках и благотворительных балах в пользу инвалидов последней военной кампании, в Дворянском собрании и на каруселях в Петровском парке. Ходили слухи, что Воронин разоряется. Но граф разбивал эти домыслы в пыль своими кутежами у цыган и карточной игрой, счет в которой порой шел на десятки тысяч. Цыгане с Живодерки звали Воронина «Пиковый валет» – за то, что однажды он на спор выстрелил с пятнадцати шагов в карту – в пикового валета, пробив точно середину черного сердечка. Зина Хрустальная называла графа своим проклятием и была от него без ума. Воронин, кажется, тоже любил ее, но на шутливые вопросы цыган о том, когда же свадьба, Зина отмалчивалась.

Кроме Зины Хрустальной, собственный дом был и у семьи Конаковых – удачливых барышников, для которых работа в хоре была больше развлечением, чем заработком. Мать Конаковых, цыганка невероятных размеров с лицом разбойничьего атамана и с веселым нравом, пела вместе с сыновьями. Цыгане называли ее «Царь-пушка». Глафира Андреевна обладала редкой густоты басом, и Яков Васильев перед каждым выступлением упрашивал ее: «Глашка, Христа ради, не труби! Через тебя никого не слышно». «Не буду, Яшенька, не буду!» – умильно соглашалась Глафира Андреевна. Но все цыгане знали: стоит завести «Гребешки» – и посередине песни все голоса покроет ее мощный, рокочущий «Да ты восчу-у-у-уствуй!..», от которого дрожали стекла в окнах и крестились пьяные купцы. Цыгане прятали усмешки, Яков Васильевич шепотом ругался, а довольная «Царь-пушка» исподтишка показывала ему свой внушительный кукиш. Мол, выкуси-ка, морэ! Чтоб все пели, а я молчала – не дождешься!

Среди мужских голосов славились басы Митро и Петьки Конакова, а также голос дяди Васи, одного из лучших теноров хора. Послушать, как Васька с Живодерки поет «Картошку» и «Тараканов», съезжалась вся московская знать. В ресторане его «заказывали» едва ли не больше Ксюшки, сам граф Воронин дарил ему по червонцу за каждую песню и уверял, что даже в «Гранд-опера» не услышишь такого тенора. И все было бы хорошо, если бы не дяди Васин запойный грех. Раз в два месяца гордость хора, никого не предупредив, уходил из дома в неизвестном направлении. Цыгане немедленно кидались на поиски, переворачивали всю Москву, рыскали по трактирам и кабакам, расспрашивали босяков и проституток. Но проходило несколько дней, прежде чем дядю Васю в совершенно непотребном виде находили в питейном заведении где-нибудь на Сухаревке или Хитровке. Еще день-два уходили на приведение звезды в божий вид. Затем следовало возмездие в лице разгневанного хоревода.

Орать на первый голос хора в открытую Яков Васильев считал недостойным: разбирательство происходило тихо, при закрытых дверях. Никому ни разу не удалось подслушать, какими словами пользуется при этом хоревод. После ухода Якова Васильича дядя Вася выбирался к цыганам изжелта-зеленым, крестился на иконы и клялся всеми святыми, что больше – никогда, ни капли, ни единого глоточка, чтоб его черти взяли на свои вилы! Но, видимо, чертям дядя Вася был ни к чему, потому что через несколько месяцев все повторялось снова. Пела в хоре и дочка дяди Васи – тоненькая, глазастая четырнадцатилетняя Гашка, но ее пока что никто не принимал всерьез.

Появлялся иногда в хоре и Гришка Дмитриев – красавец-цыган двадцати трех лет, высокий, стройный, с огромными черными глазами, которые оставались грустными даже тогда, когда Гришка хохотал с цыганами во все горло. У него был редкой красоты баритон, и когда Гришка, играя бархатом на низах, пел модный романс «Пара гнедых», рыдала даже вполне трезвая публика. В ресторан Гришка всегда приезжал на извозчике, а одевался, как князь, небрежно вертел золотую браслетку на запястье и демонстрировал полную коллекцию перстней. Илья долго не мог понять, откуда у этого парня, крайне редко появлявшегося в хоре и никогда – на Конном рынке, такое богатство.

– Вор он, что ли? – осторожно спросил он как-то у вездесущего Кузьмы.

Тот в ответ усмехнулся:

– Да если бы… Купчихами кормится.

– Это как? – не понял Илья.

– А вот так. Не знаешь, что ль, как у них? Муж – по закону, офицер – для чуйств и дворник – для удовольствия. Только у некоторых вместо дворника – наш Гришка.

– Врешь! – Илью даже передернуло.

– Не вру. Спроси у наших, коль не веришь. Долгополова купчиха с ним жила и Пореченкова с Большой Полянки, а сейчас он вроде возле Прянишниковой вдовы из Староданиловского крутится. Купчихи его куда как любят! В ресторанах кормят, сами кольца дарят, с себя последнее снять готовы… Фу! Ладно, я не говорил, ты не слышал. Яков Васильич не любит, когда про это разговоры ведутся…

Кроме цыган на Живодерке селился бедный люд – мелкие торговцы, чиновники, прачки, мастеровые и желтобилетные девицы. По соседству с Большим домом стоял доходный дом купца Маслишина – бесформенная, заваливающаяся набок развалюха, сверху донизу набитая студентами. Эта веселая, горластая, всегда голодная братия запросто бегала в гости к цыганам, «стреляла» на несколько дней сахар и масло, целовала ручки цыганским девчонкам и слушала «на халяву» песни. Цыгане, в свою очередь, с восторгом прислушивались к голосовым упражнениям студента консерватории Рыбникова – огромного человека с лицом былинного Добрыни Никитича и мощнейшим басом, которым он ревел оперные арии на всю Живодерку. «Эк его забирает – стены дрожат! Право слово – отец протодьякон! – свешиваясь из окон, восхищались цыгане. – Дает же бог счастье такое…» Среди хоровых ходили слухи о том, что Яков Васильевич сам – лично! – просил Рыбникова попеть у него в хоре, но студент отказался «по идейным соображениям». Когда же Илья спросил у Митро, что может означать последнее, тот с умным видом заявил: «Воспитание не такое. Он же не из простых, у него мамаша – попадья под Тулой. Чего ему в кабаке петь?»

В глубине Живодерского переулка притулился старый двухэтажный особняк со звонком и кривоватой надписью на двери: «Заведение». Это был публичный дом мадам Данаи, дела которой были в довольно сильном расстройстве. Богатые люди в «заведении» бывали редко: преобладали купцы средней руки, мещане и даже мастеровые из зажиточных. Десять девиц старались как могли, но доходы веселого дома не повышались. По утрам мадам Даная пила чай в Большом доме, жаловалась цыганкам на бедность, иногда продавала им вязаные шали и салфетки – то был побочный заработок ее девушек – и кое-как оплачивала обучение в гимназии двоих сыновей.

Богиней Живодерки была Настя Васильева. За день ее белое платье и алая шаль умудрялись промелькнуть чуть ли не в каждом доме узкой, грязной улочки. Ее голос звенел из маслишинской развалюхи (Настя брала уроки итальянского вокала у студентов), слышался из окон заведения мадам Данаи (Настя учила девиц наигрывать на гитаре), гневно гремел на всю Живодерку, если надо было унять раскуражившегося отца семейства, рассыпался смехом на углу, где мастеровые играли в лапту или бабки, и легко перекрывал три мужских голоса, когда ссорились братья Конаковы. Стоило где-нибудь вспыхнуть скандалу или начаться пьяной драке, как кто-нибудь из цыган грозил: «Сейчас Настьку позовем!» – и все затихало, как кипяток под слоем масла. Илья сам был свидетелем побоища на Тишинской площади между цыганами и фабричными, не поделившими девчонок. Настя примчалась немедленно, с грозным воплем бросилась между ощетинившимися, злыми парнями, выхватила у кого-то нож, швырнула на землю, охнула, порезав ладонь, – и все прекратилось. Через минуту цыгане бежали за водой, а мастеровые в двенадцать рук искали чистый платок – перевязывать ручку Настасье Яковлевне. Она легко успокаивала пьяных и первой входила в дом дяди Васи, когда тот на седьмой день запоя начинал ломать мебель, гонять синих чертей и выкидывать на улицу жену и дочь. Из дома купца Ракитина, страдающего приступами белой горячки, за Настей раз в месяц высылалась целая делегация – чада и домочадцы, кланяясь, просили «угомонить кормильца». Настя молча надевала шляпку, набрасывала на плечи шаль, шла – и наводила порядок. Яков Васильев, кажется, не одобрял этих поступков дочери, но вслух не возражал.

Матери у Насти не было – она умерла сразу после родов. Цыгане говорили, что она была еще красивее Настьки, во что Илья, как ни старался, поверить не мог. Разве могли быть у кого-то на свете глаза красивее этих черных глаз, спокойных и насмешливых, никогда не сердящихся, или такие же дрожащие ресницы, мягкие губы, густые и тяжелые косы с вьющейся прядкой у виска? Разве могла хоть одна цыганка спеть таким чистым и звонким голосом, то взлетающим к облакам, то падающим на бархатные низы, куда и не всякий бас мог спуститься? Разве еще кому-то было бы так к лицу белое платье, подчеркивающее нежную смуглоту лица? У кого еще были такие тонкие пальцы, хрупкие запястья, такие плечи? Да что тут говорить…

В Большой дом к Васильевым Илья заходил редко: мешала непонятная робость. Если ему нужен был Митро, он предпочитал свистнуть под калиткой. В первое время Илья надеялся, что на его свист хоть раз выглянет Настя. Но высовывался кто угодно – Стешка, Фенька, Аленка, гроздь вопящих ребятишек, мать Митро Мария Васильевна, сам Митро и один раз даже сам Яков Васильевич (Илья тогда чуть не умер со страха), – а Настя не показалась ни разу. Иногда они встречались на улице. В первый раз это случилось на другой день после ночной истории с ветлой. Илья боялся поднять на Настю глаза, но та как ни в чем не бывало поздоровалась, спросила что-то о Варьке, пожелала удачного дня и пошла по своим делам. Из этого Илья заключил, что Настя так и не разглядела, кто сидел ночью на дереве.

Варька, которую приняли в хор, бегала веселая. Целыми днями пропадала у цыган, учила новые романсы, заказывала платья, покупала туфли, примеривалась к персидской шали в лавке еврея Шлоймы. Илья без спора давал деньги: его сестра не должна выглядеть замарашкой среди городских певиц. Вечерами Варька вместе со всеми шла в ресторан, возвращалась глубокой ночью или вовсе под утро, будила брата, восторженно рассказывала о заработанных деньгах, клялась, что Илья, согласись он тоже поступить в хор, сможет «взять» в десять раз больше. Илья ругался, что его разбудили, отмахивался, засыпал снова. Всерьез уговоры сестры он не принимал. И впоследствии утверждал, что ноги бы его в хоре не было, не появись у Макарьевны в один из ветреных и холодных октябрьских дней злой, как черт, Арапо.

– Ну, все, ромалэ, доигрались! – мрачно сказал Митро, входя в горницу. Илья, Макарьевна и Варька, резавшиеся за столом в дурака, прекратили игру и дружно повернулись к нему. Кузьма украдкой вытащил из колоды козырного туза, сунул его в рукав и тоже воззрился на пришедшего:

– Чего случилось-то, Трофимыч?

Митро, не отвечая, сел на пол у порога и насупился. Цыгане переглянулись. Варька встревоженно встала из-за стола, подошла к нему:

– Дмитрий Трофимыч, да ты что? В семье что-то? Я слышала, вашу Матрешу замуж сговорили за Ефимку Конакова… Он что, ее не берет?

– Хуже! – буркнул Митро. – У дяди Васи запой.

Глаза Варьки стали огромными. Она испуганно перекрестилась. Кузьма шепотом сказал «Ой, боженьки…», выронил из рукава спрятанного туза и полез обеими руками в растрепанную шевелюру. Макарьевна схватилась за голову.

– Сегодня ж день-то какой! – чуть не плача продолжал Митро. – У Баташева, Иван Архипыча, именины! Они весь хор к себе в Старомонетный приглашают, с друзьями гуляют, час назад от них мальчишка прибегал, беспокоятся – будем ли. Яков Васильич обещал, велел, чтоб – все до единого… Я – к дяде Васе, а его Гашка вся зареванная сидит. Запил, говорит, еще вчера. Ну, вот что я теперь Яков Васильичу скажу, что?! Он же не из него, а из меня три души вынет! Как будто нянька я вам… Если б хоть не Баташев! Если б другой кто!

Положение в самом деле было отчаянным.

Еще пять лет назад о братьях Баташевых по Москве шла дурная слава. Получив после смерти отца огромное наследство, Иван и Николай со всей молодой купеческой дурью кинулись в омут развлечений. Деньги лились рекой, бешеные тройки неслись по Тверской и Садовой, брались приступами публичные дома на Цветном бульваре, визжали хористки в «Эрмитаже», разбивались окна и зеркала в трактирах, летели под ноги цыганкам сотенные билеты, и осыпались золотом балалаечники из русского хора. Десятки раз братья просыпались после бурной ночи в участке или пожарной части. Десятки раз, бросив полицейскому начальству пачку червонцев, выходили оттуда, чтобы к вечеру снова помчаться к цыганам или к проституткам. На счету Баташевых числились два погрома в тестовском трактире, увоз из хора и насильственное лишение чести девицы Агриппины Гороховой, несколько сбитых сумасшедшими тройками прохожих, загнанные на фонарные столбы городовые, отплясывание камаринской с цыганами под окнами городской Думы, перевернутые сани, выдернутые из вазонов тропические пальмы во французской ресторации и мелкие подвиги вроде площадной брани в общественных местах, зуботычин, пожалованных извозчикам, и варварского обращения с городскими мессалинами.

Все это продолжалось целую зиму. Купеческое Замоскворечье гудело, в городскую управу и к генерал-губернатору Москвы поступали слезные письма с просьбами унять лихих братьев, но неожиданно все закончилось само – быстро и страшно.

Ранней весной Иван и Николай Баташевы возвращались из Петровского парка домой, на Большую Полянку. Ехали в санях, в обнимку с хористками, то и дело прикладываясь к бутылкам «перцовой» и великодушно предлагая того же извозчику. Тот не смел отказываться, быстро опьянел и на обледеневшей набережной выпустил из рук вожжи. Кони помчали, вынеслись на тонкий, подтаявший лед Москвы-реки и там с треском провалились в полынью. Сани и лошади ушли под лед мгновенно. На отчаянный визг женщин прибежали извозчики с набережной, вызвали пожарную команду с баграми, но вытащить из ледяной воды удалось лишь старшего Баташева. Извозчик, две женщины и младший брат Николай утонули.

Две недели Иван Баташев провалялся в сильнейшей горячке. Доктора уже советовали звать попа и стряпать завещание, но молодость могучего организма пересилила болезнь: Баташев поправился. Едва поднявшись, он заказал панихиду по брату, пристроил в сиротский дом двухлетнего сына одной утонувшей хористки и в богадельню – старую мать другой, отвез три сотенных билета семье извозчика, сдал дела старшему приказчику и уехал из Москвы.

Целых четыре года о Баташеве ничего не было слышно. Разговоры давно прекратились, память о страшном происшествии стихала, уже другие буянили в трактирах и домах свиданий, старый дом на углу Полянки и Старомонетного ветшал и зарастал паутиной. О Баташеве ходили разные слухи: кто-то говорил, что он отправился за Урал в раскольничьи скиты, кто-то уверял, что Иван Архипыч утонул спьяну в Волге, кто-то видел его в цыганском таборе, стоявшем под Калугой, кто-то – с калмыками на Саратовской ярмарке. Находились и те, кто божился всеми святыми, что Иван Баташев подался в монахи. Эти домыслы были опровергнуты внезапным появлением самого Баташева в Москве на масленичной неделе. Весь город сбежался смотреть, как в широкие ворота лабаза на Никольской вползает обоз из двух десятков телег, груженных кулями с белкой, соболями, лисами и норками. Город снова взорвался слухами; на другой же день на Сухаревке говорили о том, что купец Баташев был на золотых приисках под Тагилом, скупал у алеутов меха и вернулся в Москву миллионером. К лету Иван Архипович заново отделал дом в Старомонетном переулке, открыл две лавки в Охотном ряду, перекупил у обанкротившейся французской фирмы меховой магазин на Кузнецком мосту, сменил приказчиков, оставив лишь старого, верного Кузьмича, и женился на бесприданнице. Последнее в глазах купеческой Москвы считалось высшим шиком, и все окончательно уверились в баташевском несметном богатстве.

Город с некоторым беспокойством ждал новых выходок когда-то лихого молодца, но Иван Баташев не возвращался к прежней разгульной жизни. Вместо этого купцы одобрительно заговорили о деловой хватке Баташева, о его уме и хитрости в торговом деле, о верности своему слову и честности при расчетах. Теперь Баташева можно было увидеть и в Купеческом клубе на Дмитровке, и в Новотроицком трактире, где за стерлядью и расстегаями вершились многотысячные сделки, и в модных загородных ресторанах. Московское купечество охотно повело дела с новоявленным миллионщиком.

Многие, впрочем, упоминали некоторые баташевские странности, которых прежде за ним не водилось. Так, ему ничего не стоило посреди шумного гулянья в номерах «Эрмитажа», когда вино лилось рекой, а хористки целовались с молодыми купчиками под бренчание рояля, встать, зевнуть, протянуть: «Тоска-то какая, хосподи…» – и выйти, бросив под ноги половому пачку «радужных». Мог Баташев, проезжая в экипаже вместе с деловыми партнерами через Китай-город, внезапно рявкнуть кучеру «Стой!», спрыгнуть на всем ходу и ввинтиться в притрактирную толпу. Когда несколько минут спустя обеспокоенные купцы входили в трактир, они видели Баташева сидящим за некрашеным, залитым дешевым вином столом и погруженным в беседу с косоглазым калмыком в засаленном армяке или с каким-нибудь кудлатым, подпоясанным веревкой мужиком. Причем мужик называл купца-миллионщика Ванькой, а тот в ответ величал оборванца Ксаверием Ардальонычем. Долго ходила по Москве история о хористке Акулине Толстопятовой, которую Баташев увез из «Стрельны», снял ей квартиру в Николоямском переулке, дал полное содержание – и не появлялся более у нее никогда, несказанно удивив и московское общество, и саму певицу. Та долго мучилась, ревела, бегала по церквям, не зная, чем ей придется расплачиваться с благодетелем, и от расстройства завела себе жениха из Тверской пожарной части. Когда Баташев узнал об этом, то дал денег на приданое и свадьбу и был первым гостем на торжестве. Больше всего Москву потрясло то, что хористка Толстопятова оказалась девицей: простыня висела на заборе весь послесвадебный день. «Ума лишился…» – шипели баташевские недоброжелатели. «Без ума миллионов не наживешь, – возражали те, что порассудительней. – Всяк по-своему тешится».

Из прежних привычек у Ивана Архиповича осталась лишь неистребимая страсть к цыганскому пению. Чаще всего он появлялся в ресторане, где пел хор Якова Васильева. У Баташева был свой стол, за который он основательно усаживался, спрашивал рюмку анисовой, подзывал дядю Васю и требовал всегда одно и то же: «Поговори хоть ты со мной». Дядя Вася пел. Баташев слушал, прикрыв глаза, выражение его темного, словно вырезанного из соснового полена лица не менялось до конца песни, не выражая ни радости, ни удовольствия. Затем он платил положенный червонец и движением руки отсылал дядю Васю. Других певцов Баташев никогда не приглашал, веселых песен не заказывал и через несколько минут уезжал. «Ничего не пойму, что человеку надо? – ругался после дядя Вася. – Как для стены поешь! Не поймешь – то ли по душе ему, то ли нет…» «Тебе какая разница, дурак? – хмурился Яков Васильевич. – Платит – и ладно».

Иногда Баташев приезжал прямо на Живодерку, в гости к цыганам. Чаще всего это случалось глубокой ночью, но весь хор немедленно вылезал из постелей и, зевая, отправлялся в Большой дом петь для «благодетеля». Впрочем, никто не жаловался: Баташев обычно приезжал не один, а с компанией купцов, которую с удовольствием угощал «своим табором», и тогда деньги и вино лились рекой. Только в этих ночных забавах с цыганами был слабый отголосок прежних баташевских бесчинств. Но уже не бились, как прежде, оконные стекла, не летели в реку околоточные вместе со своими будками и не дарились цыганкам броши, усыпанные бриллиантами. «Перебесился», – добродушно решила Москва…

Кузьма вздохнул. Осторожно предложил:

– Морэ, может, я вместо дяди Васи спою?

– Ох молчи, убью! – не поднимая головы, сказал Митро.

– А Ванька Конаков не сможет? – подключился и Илья. – Он тоже «Поговори» знает.

– Знать-то, может, и знает… – уныло подтвердил Митро. – А ноту не возьмет. А без ноты песня гроша не стоит. Ох, господи, ну как тут выкрутишься? Ведь первый раз к себе зовет! Люди будут, купцы именитые! Все Ваську слушать захотят, а этот поганец… Ну, не знаю я, что делать, не знаю, и все! Пойду вот да сам сейчас напьюсь! Что я – не человек?!

– Тебе еще не хватало, – тяжелым басом сказала Макарьевна. Сгребла со стола карты, подняла туза, уничтожающе взглянув на заморгавшего Кузьму, и ушла на кухню. В горнице снова воцарилась тишина.

Внезапно Митро поднял голову.

– Смоляко… Слушай – будь человеком…

– А что надо? – настороженно спросил Илья.

Митро вскочил, подошел к столу, сел рядом.

– Морэ… Ну, ради меня! Ты же все песни наши знаешь, уж сто раз слушал. Ну, что тебе стоит вместе с хором выйти?

– Да какого чер…

– Смоляко, душой прошу! На колени встану! Сестер приведу, тоже стоять заставлю!

– Не пойду! – отрезал Илья. – Совсем, что ли, рехнулся?



скачать книгу бесплатно

страницы: 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29

Поделиться ссылкой на выделенное