Михаил Ахманов.

Массажист

(страница 4 из 18)

скачать книгу бесплатно

   Так юная студентка Института физкультуры, девушка из приличной семьи, комсомолка, спортсменка, отличница, сделалась матерью-одиночкой. В общем-то не трагедия, не драма, но Захар Ильич и Мария Евгеньевна никак утешиться не могли – ведь у чинов номенклатурных внук появляется на свет только законным путем и при живом отце, со всеми надлежащими документами. В крайнем случае, допускался отец-покойник – летчик или герой-полярник, съеденный белым медведем, но уж документу положено быть – как и отцовскому отчеству и фамилии.
   Но что поделаешь – Фестиваль… Фестиваль, будь он неладен!
   Впрочем, Оленьку родители не виноватили. Девочка юная, неопытная, что с нее взять?.. Что она знала, что понимала?.. Правда, ее учили, что иностранцам доверять нельзя, особенно западным людям, ибо живут они в обществе тлетворного капитализма, который плох, развратен и жесток. Но звериный его оскал таился где-то далеко, за морями и горами, за полосой отчуждения, за пограничными столбами и «железным занавесом»… Казалось, не достанет, не укусит!.. Однако достал и укусил.
   Нет, Ольгу они не винили – винили и ненавидели того подонка, то ли немца, то ли шведа, что подпоил их девочку на клязьминских зеленых берегах. Ненавидели смертной ненавистью, не зная, кто он таков, откуда явился и куда ушел, и потому их чувство было иррациональным; так можно ненавидеть абстрактную идею или гипотетического врага, разбойника и грабителя, который, быть может, лет через пять встретится в темном закоулке, вытащит ствол и прорычит: ну, фраер, выворачивай карманы!
   Но ненависть – слишком сильное чувство и редко бывает безадресным. Тем более, что адресат неподалеку, не надо его искать – здесь он, тут как тут, вертится под ногами, чего-то требует, пищит…
   Так Баглай и рос – приблудный щенок, нелюбимый ребенок, ненужный и нежеланный, позор семьи… Из детства он вынес немногое – фамилию Баглай, ненависть к собакам и старикам, смертельную обиду на мать и пристрастие к антиквариату. Последнее было явлением неизбежным, результатом перверсии любви; если нельзя любить что-то теплое, живое, хоть канарейку, хоть котенка, любовь обращается к вещам, к предметам холодным, безразличным, но красивым, и кажется, что это и есть самая истинная любовь – ибо предметы не живые, они покорны своему владельцу, они не обидят, не предадут, так как понятия обиды и предательства им попросту неведомы. Они позволяют любоваться собой, трогать, гладить, ласкать и греть в ладонях, но главное – они позволяют обладать; обладать столь полно и всеобъемлюще, сколь ни один человек не может обладать другим. Эта страстная тяга к вещам временами принимает болезненные формы, становится заботой сексопатологов и именуется фетишизмом; но чаще ее называют жадностью.
   Баглай, однако, не был ни больным, ни слишком жадным. Вернее, эти обстоятельства присутствовали в том букете чувств, которые внушало лицезрение красивых дорогих предметов, но лишь как фон, как декорация спектакля.
Актеры тут были другие – отчасти злорадство, но в большей степени самоудовлетворение и торжество. Люди – а семья ассоциировалась у него со всеми людьми – не проявляли к нему ни доброты, ни ласки; люди владели столь многим, желанным для него, но недоступным; люди, наконец, не хотели делиться, и на попытку насильственного отторжения своих богатств отвечали стократным насилием. Но он обманул их, придумал способ убивать и отнимать, не подвергаясь опасности и каре – и в том состояло его торжество. Оно же было важной частью удовольствия: когда он глядел на свои сокровища, то вспоминал, что и когда ему досталось, а главное – как и от кого. В отличие от детских, эти воспоминания были приятными.
   Мать его Оленька все же закончила институт и превратилась в Ольгу; потом, после защиты диссертации – в Ольгу Захаровну, перспективного преподавателя и тренера. Потом удачно вышла замуж и родила детей; супруг, чиновник нефтяного министерства, был много старше, но зато берег ее и холил. Жизнь наладилась, и старый невольный грех мог бы совсем забыться, если б не постоянное напоминание о нем. Это раздражало; мнилось, что в иных обстоятельствах все могло бы сложиться удачней, карьера шла бы без помех, а муж мог быть помоложе и покрасивее, а также повыше чином и перспективнее – скажем, из министерства иностранных дел.
   Баглай подрос, но мать и отчима не радовал. Учился с неохотой, был нелюдим, все делал наперекор, к двум малышам, сестренке и братцу, не проявлял родственных чувств, и никаких талантов, кроме несокрушимого здоровья, в нем не замечалось. Мать мечтала, чтоб он поступил в институт – экономический, медицинский, не важно какой, лишь бы поднялся быстрее на ноги, что было б поводом расстаться и забыть. Но он и тут пошел наперекор – закончил школу, проболтался год на курсах при медицинском институте, экзаменов не сдал и прямиком отправился в армию.
   Взяли его в ВДВ, по причине крепкого телосложения и неприкрытой агрессивности. Попал он на север, в войсковую часть под Выборгом. Учили там хорошо и учили долго, месяцев десять, а после, во имя интернациональной солидарности, отправляли в Афганистан. Все эти десять месяцев афганские горы маячили перед Баглаем, и слышал он в снах жужжание муджахедских пуль, грохот взрывов и злые гортанные вопли на чужом языке. Жизнь опять поворачивалась не лучшей стороной: кто-то учился в институте, кто-то гулял с девочками, кто-то мог шарить в родительском кармане, брать и тратить, не считая; а расплатиться за них должен был он, Баглай. По самому крупному счету: жизнью своей либо увечьем, а в оптимальном случае – неизбывной злобой, какую питают неудачники к счастливцам. Злобы же в Баглае и так хватало, но это начальникам нравилось. Какой боец растет!
   Так что загремел бы он в Афганистан, если б не счастливый случай. Кроме стрельбы и прыжков с парашютом, курс подготовки включал неотложную помощь – обращение с аптечкой, перевязка ран, врачевание ушибов и растяжений, массаж и самомассаж. Занятия эти велись медицинским майором с нерусской фамилией Шульман; но, будто искупая этот грех, был он заботлив и вежлив, и даже в какой-то степени добр – насколько доброта уместна в ВДВ. Баглай, проявивший внезапные способности к массажу и к медицине вообще, быстро попал у Шульмана в любимчики, что отразилось на его карьере самым благотворным образом.
   Приехали в часть генералы, из Ленинграда, с инспекцией; собственно, инспектором был один, а другой – вроде его приятель, но тоже двухзвездный генерал под шестьдесят, в штанах с лампасами и с орденской колодкой в две ладони. Генералам, по армейскому обычаю, накрыли стол, а до того попарили в бане, и стала та баня баглаевым звездным часом. Шульман, то ли по доброте, то ли желая выслужиться, упомянул, что есть-де в части солдатик-массажист, какого не стыдно подпустить к генеральским спинам – ну, и подпустили. Старания Баглая так понравились инспектору, что тот заметил: такой талант не должен пропадать, под парашютом болтаться и рыскать по горам – а значит, место ему не в Афгане, а в спорткоманде округа. Что и свершилось через неделю; так что Баглай дослуживал в Питере, массируя мышцы армейским штангистам, борцам и бегунам.
   Отслужив, он вернулся в Москву, но не в квартиру деда, а в комнату в коммуналке на Старом Арбате, которую по своим связям выхлопотал Захар Ильич. Дом стоял в центре, комната была большой, просторной, на два окна, соседи – приличными и пожилыми, однако Баглай не остался в Москве, а поменял столичную жилплощадь на крохотную лениградскую квартирку. Была она полуподвальной и сырой, холодной, как могила, без всяких излишеств, за исключением необходимых, зато на Петроградской стороне. Баглая неудобства не смущали; главное – убраться от родных, уехать из столицы. И он уехал. Навсегда.
   Вниманием ему не докучали. Адрес свой, ни прежний, ни нынешний, он не давал, и мать писала иногда на главпочтамт; затем, в конце девяностого, проклюнулся отчим – сообщил о похоронах матери, с намеком, что не худо бы Баглаю появиться и проводить усопшую в последний путь. Но письмо пролежало на почте две недели, мать проводили без Баглая, и он был этому рад. Горя он не испытывал и о матери не вспоминал; помнил лишь раздраженную женщину с вечно злыми глазами.
   …Он поднялся, быстрым движением облизал губы, подошел к секретеру из тикового дерева и выдвинул ящичек, где хранились лупы в латунных и бронзовых оправах. Затем приблизился к картине Гварди, поднялся на носки и стал рассматривать пейзаж – то его место, где маленькая гондола, покинув улицу-канал, плыла в сияющий простор лагуны. Гондольер стоял на носу суденышка, а на корме сидела дама в роскошном зеленоватом платье, и хоть ее фигурка и лицо были совсем крохотными, Баглаю почудилось в них что-то знакомое. Черты Виктории? А может, матери? Такой, какой она была лет в тридцать?
   С минуту он размышлял о матери и о Вике Лесневской, а также о том, кем могла бы стать для него Виктория – да вот не станет, в силу множества причин и неблагоприятных обстоятельств; затем покачал головой, представив, что на корме гондолы – не загадочная венецианка, а нефритовая ваза. Китайская древняя ваза с клыкастым драконом, редкостный раритет ценой в пять тысяч долларов.
   Ваза смотрелась лучше женщины.


   Дело генеральши Макштас, присланное из Северного РУВД, легло на стол к подполковнику Глухову во вторник, девятого марта. Папку доставил щеголеватый черноглазый капитан Джангир Суладзе, но кроме глаз, фамилии да имени в нем не было ничего кавказского; как выяснилось с первых слов, в Грузии он не бывал, грузинского не знал, мать у него из Витебска, да и отец родился не в Кутаиси, не в Тбилиси, а в Ленинграде. Установив эти подробности биографии помощника, Глухов перелистал бумаги, вытащил рапорт Суладзе и углубился в его изучение.
   Они сидели в маленьком глуховском кабинетике, где всякая вещь и документ находились на своих неизменных местах: текущие дела – в шкафу на верхней полке, в аккуратных скоросшивателях; те, что полагалось сдать в архив – тоже в шкафу, только пониже; в левом ящике стола – канцпринадлежности, скрепки, ручки, карандаши; в правом – чистая бумага и копирка; в тумбе – кофейник, баночка кофе, кружка, тарелка и ложка; на стене – морской пейзаж, на вешалке у двери – плащ с шерстяной подкладкой и берет – в обычное время Ян Глебович предпочитал ходить в гражданском. Оружие и кое-какие ценности – скажем, перстень с пальца разложившегося трупа – хранились в сейфе; все – пронумерованное и распиханное по пакетам и пакетикам, с записью, к каким делам относится та или иная вещь и где на нее акт экспертизы. Обстановка была неизменной уже лет пятнадцать, и лишь столик у окна, который прежде прогибался под тяжестью «Олимпии», [7 - «Олимпия» – пишущая электромеханическая машинка стационарного базирования. В настоящее время – музейный экспонат (примечание автора).] теперь подпирал потертой спиной монитор и серый коробок компьютера. На письменном же столе у Глухова ничего не стояло и не лежало – только телефон да фотография Веры в простой деревянной рамке.
   – Пустовато у вас, товарищ подполковник, – произнес Джангир Суладзе, сверкнув на стол огненными черными очами.
   Глухов согласно кивнул.
   – Пустовато. Но ты, во-первых, зови меня Яном Глебовичем, а во-вторых, не думай, что множество бумаг способствует движениям в делах. Знаешь, когда Черчилль пришел к власти и занял кабинет предшественника, его поразили бумажные горы на столе, в шкафах и на диване. Если все читать, не будет времени решать и думать – так он сказал и распихал бумаги другим министрам и помощникам. Стол его был чист. Он знал, как заставить работать подчиненных.
   – А много ли подчиненных у вас, Ян Глебович? – с интересом спросил Суладзе, играя блестящей пуговицей мундира.
   – Немного, – со вздохом признался Глухов, накрыв ладонью папку. – По этому делу – ты один.
   По другим делам было не меньше, но и не больше, так как бригада «Прим» петербургского УГРО не отличалась многочисленностью. За стенкой с пейзажем, в самой просторной комнате, которую прозвали «майорской», сидел Гриша Долохов с Линдой Красавиной; за ними, в двухместных клетушках, располагалась бригадная боевая сила рангом помельче, зато ногами побыстрей – Верницкий, Голосюк и Караганов с тремя лейтенантами-практикантами. Напротив был кабинет Олейника, такой же маленький, как глуховский, и еще одна комнатка побольше, которую занимала Надежда Максимовна – бессменный секретарь и делопроизводитель. С ней у Глухова были сложные и деликатные отношения, особенно после смерти Веры.
   Он покосился на Суладзе, но тот сидел с мечтательным лицом – видно, размышлял, как очистит стол по принципу Черчилля, выйдя в генералы. Придвинув к себе его рапорт, Глухов кашлянул и, вспоминая, принялся водить пальцем по строчкам.
   – Хорошо пишешь, Джангир, красиво, но лучше бы без излишеств… Значит, так: обыск ты произвел, замки проверил, с Мироновым и Орловой побеседовал… А с участковым? Что участковый о нашей генеральше говорит? И в жилконторе? В жилконторе был? Что там?
   – А ничего, Ян Глебович. Сказали, что за квартиру, свет и воду платила исправно, соседей не затапливала, не шумела и не устраивала пьянок. А участковый… Участковый там крутой. К вам мечтает перевестись, в УГРО, и потому сосредоточен на грабежах и кражах. В помощи не отказал, но ничего интересного не выяснил. Ему не до бабулек-генеральш.
   – Раз так, мы его не возьмем, – пробормотал Глухов, внимательно перечитывая абзацы, где говорилось об обыске. – К бабулькам надо уважение проявлять… эпоха у нас такая, когда бабульки в цене… сегодня она бабулька, а завтра – премьер-министр или там госсекретарь… мигнет, и бомбы посыплются… или соберет внучат под красным флагом – да в Сербию… – Он оторвался от рапорта и спросил:
   – Была у нашей покойницы телефонная книжка? Письма, открытки, дневник? Рецепты там кулинарные, список продуктов, любые записи? Знаешь, старики на память не надеются, записывают то да се… Что нашел?
   – Писем она не хранила, а может, не получала, и дневников не вела, – доложил Суладзе. – Книжка с телефонами имеется, могу представить. Но номеров в ней не густо. Московские подруги юных лет, и почти при каждой – дата. Я обзванивал – умерли. Еще телефон Орловой, райсобеса, поликлиники, жилконторы… ну, и так далее. Оздоровительный центр «Диана», электрик, водопроводчик, нотариус…
   – Нотариус… Тот, который сделку с квартирой оформлял?
   – Он самый. То есть, она самая. Красивая женщина, – признался капитан и покраснел.
   – Значит, и с ней была беседа, – произнес Глухов. – Молодец! Обстоятельный ты мужик, Джангир, серьезный! И чем эта Орлова недовольна, все жалобы пишет… – он небрежно пошевелил папку. – Ну, раз ты добрался до красотки-нотариуса, то уж у Миронова наверняка побывал? На прежней квартире генеральши?
   – Само собой, Ян Глебович. Хоть не очень приглашали, но настоял и побывал.
   – И какие впечатления?
   – Смутные. Конечно, Миронов не шесть тонн генеральше доплатил: у него была квартира трехкомнатная, но шестьдесят пять метров и на Северном, а она отдала тоже трехкомнатную, но метраж – восемьдесят два, в старом фонде, на Суворовском. Семнадцать метров разницы плюс центр… Можно двенадцать тысяч получить, можно – двадцать… И потратить их можно. Дать, к примеру, взаймы.
   – Орлова об этом бы знала, – возразил Глухов и снова уставился в рапорт. – Квартира покойной – на третьем этаже… Вот здесь ты написал: опрошены ближайшие соседи… Надо думать, сверху, снизу и на лестничной площадке… А на девятый этаж ты поднимался? Или на двенадцатый?
   Темные глаза Джангира затуманились, он грустно вздохнул и признался, что этот труд переложил на плечи участкового.
   – Давай-ка сам сходи, – распорядился Глухов. – Дом точечный, один подъезд, девяносто пять квартир, не считая генеральской… Вот в каждую и загляни, побеседуй. О результатах доложишь послезавтра.
   Суладзе откозырял и ушел, а Ян Глебович направился в «майорскую» и просидел там до вечера с Линдой Красавиной. Линда, темноволосая стройная брюнетка, перевелась к «глухарям» года два назад, из налоговой полиции, что было, по мнению Глухова, весьма полезно и своевременно. Она разбиралась в компьютерах, имела экономический диплом, а главное, была настоящим бухгалтерским ассом. Эти сухие науки ей, впрочем, не вредили; нрав у Линды оказался спокойный и доброжелательный, а внешность и туалеты – выше всяких похвал. Ян Глебович ее немного дичился – чем-то она напоминала Веру, его покойную жену.
   Но дело – прежде всего. А дело, которым она занималась с Глуховым, требовало самой высокой квалификации в сфере финансов, договоров и зарубежных поставок. С месяц назад, на бывшей купчинской свалке, где нынче строились гаражи, откопали покойника с перерезанным горлом и изуродованными кистями. Зарыли его глубоко и давно, так что одежда истлела, а труп наполовину разложился; документов при нем, естественно, не нашлось, а был только перстень на среднем пальце левой руки – верней, на том, что от пальца осталось. Серебряный перстень, который убийцы либо сочли нестоящей добычей, либо побрезговали – его покрывала кровь от перерубленных пальцев.
   По этому перстню Глухов определил личность убитого – после немалых трудов, звонков, экспертиз и утомительной беготни по ювелирным мастерским. Как выяснилось, звали его Саркисов, был он фармакологом, в прошлом – доцентом из Химико-фармацевтического, ударившимся в коммерцию. Нажил кое-какие деньги и собирался открыть при мясокомбинате цех по выпуску лекарств, да вдруг исчез – в тот самый день, когда готовились монтировать оборудование. Было оно уникальным, отечественным, приобретенным в Красноярске, но, после гибели Саркисова, затея его пошла прахом, установку кто-то у вдовы покойного перекупил, а лекарства, противоаллергенные препараты, зиртек и кларитин, телфаст и фенкарол, по-прежнему ввозились из-за границы. Глухов, ухватившись за факт продажи оборудования, исследовал с Линдой цепочку фирм, липовых или уже не существующих, передававших друг другу ящики с аппаратурой, перевозивших их с места на место, отыскал нынешнего владельца и поразился: «Аюдаг», завод шампанских вин, никак не связанный с фармакологией и разложившимися трупами. Собственно, и установки на «Аюдаге» не нашлось, где-то она застряла в процессе многократных перевозок – возможно, там, где предприимчивым конкурентам резали пальцы и глотки.
   Чтоб выяснить это, пришлось идти окольными путями, просеивать компании и фирмы, торговцев и чиновников, снабжавших Петербург лекарствами; нередко – с выгодой для своего кармана, ибо там, на Западе, тоже существовала конкуренция, и что у кого покупать и за какую цену, являлось предметом яростных споров. В таких делах помощь Красавиной и грамотного медицинского эксперта была совершенно необходимой, и Глухов ею не пренебрег. В своих расследованиях он не пренебрегал ничем, ни обстоятельствами, ни деталями; тем более – полезными людьми.
   Когда посиделки с Линдой уже подходили к концу, в «майорскую» заглянул Олейник.
   – Чайком не угостите, сыскари? Покрепче и послаще… Я, доложу вам, взмок, поскольку от начальства. Литр жидкости потерял, надо бы возместить.
   Он промакнул платком вспотевший лоб. Линда, улыбнувшись, поднялась, включила чайник и показала глазами на полотенце у раковины.
   – Умойся, Игорь. Что-то ты очень взъерошенный… Пот ручьями, и усы обвисли… Никак шею мылили? А за что?
   Олейник неопределенно пожал плечами.
   – Пока не мылили, но намекали… на вас намекали, Ян Глебович, и на ваше фармацевтическое дело. А намеки такие: есть у Глухова труп со свалки, пусть трупом да свалкой и занимается, а к важным людям не лезет. Беспокоятся эти люди, жалуются, звонят…
   – Это кто ж такие? – Глухов прищурил глаз.
   – Надо полагать, из мэрии. Или из медицинского департамента. Должностей и фамилий мне не назвали. Но общая установка ясна: рук не выкручивать, ногти не рвать, и не тушить на фигурантах сигареты.
   – Олейник помолчал, пощипывая светлый ус, и вдруг почти виновато добавил: – Вы с ними поделикатней, Ян Глебович… Люди и правда важные, хлопот не оберешься.
   – Ты меня знаешь, Игорь, я рук не выкручиваю, – отозвался Глебов. – Но ты и другое знаешь: нераскрытых дел за мною не водится.
   – Знаю. Потому и беспокоюсь, – сказал Олейник, направляясь к раковине.
   Глухов был сыщиком от бога, и нераскрытых дел за ним и правда не водилось – по крайней мере, последние лет двадцать. Олейник об этом знал, знали в управлении и, вероятно, в более высоких сферах, что привело к двойному результату: во-первых, Глухов прочно сидел в подполковниках, а во-вторых, дела определенного свойства ему не поручались. Скажем, убийство депутата Старовойтовой… Вдруг раскроет? Вдруг найдет убийц, а к тому же – что было б не в пример опасней – их вдохновителей?
   Глухов с такой ситуацией смирился. Не то чтоб она совсем его не волновала, но здравый смысл был сильней эмоций, и он с неотвратимостью подсказывал, что всех преступников не переловишь – тем паче, что иных не собираются ловить. В этом даже усматривалась какая-то справедливость, не касавшаяся, само собой, убийц Галины Александровны; но будь у Глухова воля и власть, он бы и сам не всех ловил, а сделал бы исключение – к примеру, для отстрельщиков, специалистов по преступным авторитетам и проворовавшимся банкирам. Они, конечно, нарушили Закон, но все же были достойны снисхождения, ибо существовала разница между Законом и Справедливостью; Закон был придуман людьми и потому несовершенен, а Справедливость, в понятиях Глухова, была категорией императивной, нравственным велением, присущим разуму и независящим ни от политики, ни от иных сиюминутных обстоятельств. Это являлось чистой воды кантианством, но Глухов был в убеждениях тверд, и потому сидел в подполковниках.
   Они напились чаю. Линда, отвернувшись к зеркалу, мазнула по губам помадой и начала споласкивать кружки. Олейник, скосив на нее глаза, понизил голос и промолвил:
   – Звонили мне от Кулагина, из Северного РУВД, дело нам передают. Что-то об ограблении, но с сомнительным оттенком. На вас ссылались, Ян Глебович. Я не отказал.
   Это было разрешение, высказанное в самой тактичной форме – все-таки Глухов являлся теперь подчиненным, а бывший его ученик – начальником. В нехитрой игре, которую они вели друг с другом на протяжении трех последних лет, существовали определенные правила, согласно которым Глухову все дозволялось, но он был обязан не подводить начальство или хотя бы информировать и держать его в курсе. Сотрудники знали про этот неписанный уговор; знала и Линда, а потому не прислушивалась и с кружками не торопилась.
   Глухов в нескольких словах рассказал о происшедшем, затем добавил, что криминалов, возможно, и не было, а только попался настырный жалобщик. Это Олейнику не понравилось; потеребив усы, он высказался в том смысле, что одна настырная женщина может загнать трех милицейских подполковников. Это верно, согласился Глухов, но для конкретных дел есть у него капитан, красивый, щеголеватый, а главное – усердный. Вот он-то пусть и бегает.
   – Такой черноглазый, в наглаженном мундире? – спросил Олейник. – Я ему сопроводительную подписывал. Суладзе, кажется? Грузин? А не похож!
   – Сын пастуха и свинарки, – откликнулся Глухов, но его начальник шутку не понял, ибо, за младостью лет, картины такой не смотрел. [8 - Речь идет о старом фильме «Свинарка и пастух», в котором повествуется о временах братства советских народов и о любви кавказского пастуха к русской девушке-свинарке. Впрочем, такие случаи бывают и сейчас; любви все нации покорны (примечание автора).] Ян Глебович уже собирался его просветить, но тут дверь распахнулась, Валя Караганов просунул в «майорскую» голову, сделал страшные глаза и завопил:
   – Линда! Игорь Корнилович, Ян Глебович! У Вадика, практиканта нашего, именины! Он торт припер, вот такой, с колесо от «жигуленка»! А мы и позабыли!


скачать книгу бесплатно

страницы: 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18

Поделиться ссылкой на выделенное