Галина Щербакова.

Время ландшафтных дизайнов

(страница 2 из 11)

скачать книгу бесплатно

   «Инга! Я слинял. Думаю, что тебя это не должно удивить. Все у нас с тобой тухло, тухло и стухло. Я ушел к женщине, с которой у меня связь уже два года. Ей надо было развязать отношения с мужем и закрепить за собой квартиру, дабы я мог уйти красиво, не требуя раздела и прочее. Она взяла на себя трудное, поэтому ухожу легко, ибо ничем тебя не ущемляю, я взял только то, что мне дорого как память. Ты хороший человек, подруга, и я желаю тебе всего самого лучшего. Я же всегда буду любить и уважать тебя как друга, надеюсь, и ты тоже.
   Михаил».
   Я смотрю на квадрат обоев, где висел батик. Он ярок, потому что не выцвел. Если его взять в рамку, получится сюр-картина из прямых полосок бежевого и желтого цветов, которую можно так назвать: «Бежевое и желтое не пересекаются». Где я была эти последние два года? Уезжала в экспедицию в поисках забытой русской речи? Лежала в тяжелом анабиозе? Проводила перепись населения на Таймыре? Я была тут все эти два года, пока мой муж окучивал другую женщину. И я не унюхала это, моя знаменитая подкорка лежала-полеживала, не выполняя своих прямых функций.
   Автоматически я нашла бобину со старыми записями, оторвала метра три пленки и сделала-таки рамку вокруг невыцветших обоев. Место перестало быть пустым, полоски на обоях внутри пленки как бы напружинились, обозначились. «Ну что, – подумала я, – в середину можно прикнопить Мишкину цидулу», я бы так и поступила, но изнутри подымалась выше дома, выше крыши мысль, что меня бросили, что меня сделали, как говорят теперь молодые, что мне предстоит объяснять что-то родителям (какой ужас!), знакомым, хорошо, что мы с ним хоть в разных сферах жизни. Я кончаю свою журналистику, он уже окончил свою Менделеевку и ушел в промышленную фармакологию. Интересно, его баба там тоже шьется или он нашел ее в метро? Сел как-то в поезд, а рядом она, такая вся сразу родная и теплая, что так бы с ней ехать и ехать… Ехать и ехать. Что он и сделал.
   Я спрятала послание и глубоко провалилась в кресло. Хотя оно тугое, непроваливающееся, но это не имело значения. Я в него рухнула. Видимо, это было неправильно, потому что я стала реветь с подвыванием, со скуляжем, я так замечательно это слышала, удивляясь звукам, которые не должны были из меня выходить, потому что я, во-первых, гордая; во-вторых, гордая, и гордая – в-третьих. Значит, что-то со мной не так, если превратилась в тот самый бачково-спускаемый инструмент, обхохоченный всей страной уже лет двадцать в «Необыкновенном концерте» с великим Гердтом. Почему-то я представила именно его, умную, ехидную его рожу и себя в его глазах, глазах абсолютно чужого человека, который видит это хлюпающее устройство, окантованное пятно на стене и подозревает какое-то большое горе у этой рыдающей девицы. Может, даже чью-то смерть. И только тут подкорка моя соизволила выползти на свет и вякнуть: это не горе, дура, даже не малюсенькая его часть. У горя другой вид, запах и вкус.
   Но это я так только говорю.
Изнутри меня раздирает в клочья, я просто чувствую, как бежит у меня кровь, не по сосудам, а из них, а сосуды потихоньку вянут, слипаются, и в огромном море крови полощутся все мои потроха, сорванные с места могучим ураганом по имени «Мужбросил». И я загоняю кровь в сосуды, они лениво выпрямляются, потом я возвращаю на место рухнувшую вниз печень, подтягиваю почки и кричу на слабо стучащее сердчишко: «Ну-ка, Барсик, займись делом. Ты что, не хозяин в доме?»
   Я делаю глубокий вдох, он отдается болью в подреберье, но это ничего, это невралгия, это легкое выпадалово. По-интеллигентному, потрясение. Но я сейчас другое тело.
   Я высморкалась в декоративную салфетку, которая лежала на журнальном столике. Она не для этого создана, поэтому была жесткой, царапучей и не собирала сопли в комочек. Пришлось встать, чтоб ее выбросить в грязное белье, дойти до ванной и умыться холодной водой. Я тут же замерзла, напялила на себя банный халат, отметив, что отсутствие банного халата Мишки увеличило размер ванной. А отсутствие его причиндалов на полочке сделало зеркало шире – получалось, что ванной без него стало лучше. Это было ценное наблюдение. Я хотела посмотреть, как отнеслась к уходу Мишки кухня, но зазвонил телефон. Это была мама. Она приглашала нас на ужин, ей где-то обломился судак, и она собирается делать рыбу по-польски. «Позвони Мише, чтобы он с работы ехал прямо к нам. А сама сможешь приехать пораньше. Мы давно тебя с папой не видели». – «Хорошо», – сказала я.
   Конечно, я просто плохо соображала. Надо было отбиться, сказать, что у нас билеты в театр, свои гости, да мало ли что… Но я давно приметила свойство брехни: она, сволочь, размножается, как кролик. Одна маленькая неказистая безобидная лжинка, глядишь – а ее уже воз с прицепом. Знаю я и другое: без обмана нормальный вполне порядочный человек, да и просто человек, выжить не может. Жизнь кишмя кишит ситуациями, когда ложь – единственное спасение, когда она – панацея от незнамо каких потрясений, да мало ли что еще!
   Если бы я не жила со своими родителями в тесном клинче, конечно, мне надо было сейчас что-то соврать, потом ложь сама подсказала бы, как жить по лжи во спасение мамы с папой. А потом она же, ложь, взрыхлит почву, в которую уже можно будет высадить росток правды. «Знаешь, мама, у нас с Мишкой плохо получается быть мужем и женой». Крики, нарекания, но ничего, ничего, потом можно будет выпустить из затемнения женщину из метро (?), а себе тут же непременно придумать респектабельного дядьку, который не дает мне проходу. (Не маньяк! Не маньяк!) И так с божьей помощью вырулить в реальную жизнь без потерь здоровья и сил. Но сейчас, сегодня, я никуда не гожусь. Как я скажу все эти странные слова про женщину с двухлетним стажем? Как?
   И я уже сказала: «Хорошо, придем». Значит, идти мне на рыбу по-польски, и пусть будет, как будет.
   Я зашла все-таки на кухню посмотреть, как она выглядит без хозяина. Кухня не изменилась. Мишка в ней не жил. Он в ней ел. Но ничего от нее не отъел – ни величины, ни красоты. Ха-ха! На всякий случай заглянула в холодильник. Боже милостивый! Он был практически пуст. И на полке лежала записка. «Не сердись! Но я съел то, что было. Голодный, как сволочь». Не надо думать, что в холодильнике было невесть что. Кусок колбасы, сыра, пакет молока. Три яичка. Я незапаслива и нехозяйственна. Все сочиняется по ходу дела. Я представила, как Мишка сделал яичницу с колбасой – он это любит. А потом попил молока с сыром. Это уже гадость. Но ему ведь нужны были силы для новой жизни, это старая жизнь катится сама по себе… Как с горки. Новую, если не накормить как следует…
   И тут из меня вырвался нервный смех. Я ржала с теми же звуками, что и рыдала. Просто не знаешь, что взойдет. И когда всходит одно, не факт, что другому не найдется жизненных соков. «Умница!» – сказала мне подкорка. Я еще походила по квартире, где-то в переходе из коридора в комнату пахнуло Мишкиным одеколоном, я забрызгала это место подаренными им же духами «Мажи нуар». В нашем общем секретере, которым пользовалась в основном я, как творческая единица, лежала коробочка от сигар, которую я выпросила у знакомой продавщицы табачной лавки. Мы оба некурящие, но меня слегка заводит запах хороших сигар. И я долго нюхала коробочку, пока всю не вынюхала, а потом мы стали складывать в нее деньги, которые шли на жизнь – мыло, свечи, керосин, как говорил папа. Мишка взял половину того, что там было. Странно, но от коробки снова тоненько тянуло сигарами. Она уже давно ничем не пахла, а тут что-то в ней сворохнулось, что ли? Мишка лапал деньги грубо, может, хотел взять все, раз уж взял продукты, но устыдился. Но наверняка здесь, возле секретера, у него были сильные эмоции, если они пробудили мою табакерку.
   Я стала собираться к родителям. Обычно я несу им заметки, которые удались и которых не стыдно, но тут я была озабочена другим. Мне хотелось хорошо выглядеть, мне хотелось быть потрясающей, что, безусловно, невозможно, потому что в самом лучшем своем виде, что называется на все сто, я не потрясающая девушка. Отнюдь, как сказал бы Гайдар. Кто-то тогда остроумно заметил, что человек, пользующий это слово, обречен на непонимание и презрение народа. Так все и случилось. Но сказано это было позже этого дня желания выглядеть потрясающей. И тем не менее я взялась за эту неподъемную работу. Я подняла волосы вверх, чтоб быть еще выше. Я перевязала их свернутой в шнур зеленой косыночкой, а кончики ее спустила небрежно на уши. Где-то я такое видела. Это было симпатично, но это было не мое, но ведь и я была не я. Я была брошенная жена, у которой съели продукты. Я надела рыжую гофрированную блузу с крупными наглыми зелеными пуговицами, которую купила в переходе, потому что пуговицы были «полный атас», и удержаться было невозможно. Я ни разу ее не надевала. Юбка была традиционная, черная, сзади разрез вполне пристойный с тремя пуговичками. У меня не было зеленых или рыжих туфель, но это было бы чересчур, поэтому белые кроссовки, в которых мне удобно, не показались дурным тоном. К нам на факультет приезжала американка в декольте с золотым кулоном и огромных мужских, по-моему, вполне футбольных бутсах. Будем делать жизнь с нее. Сумка же цвета водорослей у меня была. Я ее не носила, потому что она жесткая, с острыми углами, а моя слабость – мягкие мнущиеся сумки. Но сейчас в бой шла зеленая. Мы вышли одновременно на площадку с соседом, лет тридцати пяти, широкие плечи и ранняя плешь. Он помогал Мишке втаскивать в кухню холодильник. Мишка потом расплачивался за это много раз: тащил тахту, помогал вешать люстру и еще что-то. Я с соседями не общалась никак. Его жена была сурова и, видимо, его старше, за ней приезжала машина, она была дама важная – главбух какой-то большой фирмы.
   Ну что вам сказать? Сосед на меня клюнул и сопровождал меня до самого метро. Я задевала его невзначай жесткой сумкой, а он, идиот, даже стал подставлять ногу, чтоб я чаще попадала. На прощание он сказал, что все мы забурели, а надо бы домами встречаться, соседи – это вторая родня. Вот так, еще в доме пахнет воровством, а уже в просвет двери просовывается клюв соседа.
   – Заходите! Заходите! В любой момент! – чирикнула я. «Это уж перебор», – прошипела подкорка, но я послала ее поглубже и подальше. Вся в зелени, как остров невезения, я приплыла к родному дому. Почему-то именно сейчас я подумала, насколько я отвыкла от него. То есть, конечно, я тут родилась и выросла, отсюда ушла в замуж, здесь мама принесла мне вату в марле, когда я с растопыренными ногами стояла возле кровати. Нет, я, конечно, знала, что это будет. Но у меня случилось раньше других, что оскорбило маму. Она мне так и сказала: «В этом мы, кажется, первые, да?» И мне хотелось загнать кровь вспять и стать сухой и чистой, но так ведь не бывает. Папа в детстве меня учил: «Всякое явление имеет две стороны. Будешь проходить физику – поймешь. Плюс и минус, да и нет, огонь и вода, жизнь и смерть – они существуют в единстве. Ничего не бойся».
   Выслушав гневную претензию мамы к моей ранней менструации, я призвала на помощь папину науку. «Пусть! – сказала я. – Во всяком случае я через это уже прошла. У меня это уже случилось, а вам, дурам, всем знакомым девчонкам, этого ждать и ждать».
   Мама удивилась, что я ни капельки не переживаю, что я спокойна, как мертвый мамонт, и, как почувствовала мои мысли, сказала напоследок: «Не вздумай там хвастаться перед подружками. Нашла чем!»
   Но я похвасталась. И мне завидовали. Боже! Как они мне завидовали!
   Что за воспоминания навевает на меня приближающийся дом с польским судаком. А в голову действительно лезет всякая чушь. Как я впервые села на собственный велосипед, и папа бежал рядом, он не знал, что я научилась ездить раньше, в соседнем дворе мне давал покататься мальчик в брюках, защипленных внизу прищепкой. Видимо, я ему нравилась, потому что он не давал велик никому, кроме меня. Где ты, мальчик? Но папа не знал и бежал рядом, не знал он, что я как раз хочу свернуть в соседний двор и показаться мальчику, он схватил меня за руль и повернул обратно. Потому что мама кричала с балкона: «Со двора ни шагу!» Глупо как, думала я. Какие же у велосипеда шаги? Надо кричать: «Со двора ни одного оборота!». А еще лучше: «Со двора ни колеса!» Я открываю старую-престарую дверь подъезда. Дом строили после войны, ему почти полсотни лет, он обтерхался, он скрипит, сопит. В лифте я еду долго, такой медленный лифт, и я еще не знаю, что скажу родителям.
   – Что за вид? – спрашивает мама, увидев меня. – Я просто сказать не могу, на кого ты похожа.
   – А мне нравится, – говорит папа. – Как-то свежо и современно.
   – Быть современным этому времени – неприлично, – чеканит мама и уходит в кухню. В доме пахнет лимоном. Папа весь жухлый. После того как распался их НИИ, он просто тает на глазах. Меня так скручивают боль и жалость, что я забываю о своих новостях. Я сажусь рядом с папой, рассказываю, что на радио понравились мои музыкальные обзоры, а они получились случайно, это не моя тема, мне интереснее политика.
   – Это замечательно, что ты уже можешь выбирать. Представь, раньше тебя распределили бы, куда сочтет партия – и все. Шагай со ступеньки на ступеньку, и никому нет дела, чего тебе хочется на самом деле. За одно за это – за право выбора – спасибо переменам. А то, что нас с поля вон, может, и правильно. Мы отстали от жизни.
   – Еще спохватятся, – кричит из кухни мама, – да будет поздно.
   – Она надеется на вспять, – тихо говорит папа. – Ты знаешь, что это такое?
   – Ну, папа, – бормочу я. – Я слова знаю.
   – От слова воспящать – препятствовать, посылать назад, мешать, задерживать. Какие сильные глаголы! Я не хочу назад. Даже за счастье видеть тебя маленькой. Помнишь, как я тебя учил кататься на велосипеде?
   Значит, мы одновременно с ним спускались в одно и то же прошлое. С папой так сплошь и рядом.
   – Когда придет Мишаня? – кричит из кухни мама. Если бы она вошла и спросила нормальным голосом, я не знаю, как бы все пошло. Но она кричала, и я крикнула в ответ:
   – Никогда!
   – Что значит никогда? – она уже тут, в комнате.
   – То… – отвечаю я и чувствую, как у меня взвизгивает от боли душа, а этого нельзя позволить ни в коем случае. – Мой муж – уже бывший муж – покинул меня, съев предварительно продукты.
   Да, да! Надо напирать на этот нелепый факт, так нам всем будет гораздо легче.
   – Опять поссорились? – почти ласково спрашивает мама; раз я юморю о продуктах – значит, все остальное тоже можно превратить в шутку.
   – Мама! Мы никогда не ссорились, – отвечаю я, – ты это отлично знаешь. Я это просто не умею. Мишка действительно ушел, с вещами и тем, что считал своим. У него другая женщина, и, как он объяснил сам, уже два года.
   У мамы такое лицо, что его хочется стереть, а вот у папы оно белое-белое, и это меня пугает. Я тихонько беру его за руку и сжимаю ее.
   – Родители! – говорю я. – Горе не беда! – Это мое детское выражение, которое оправдывало все огорчения – от разбитой коленки до возможности тройки в третьей, главной, четверти. Никогда такого не было, но паника у мамы была. Горе не беда как выражение было забыто напрочь, стоило мне уйти из этих стен. И вот на тебе! Я держу вялые холодные папины пальцы, вижу напрягшиеся скулы мамы и кончик ее языка, которым она облизывает высохшие в миг губы – это у нее такая природа: от плохих вестей, от несчастий и неприятностей у нее сохнет во рту, и губы делаются сухими до трещин. Ну что мне с этим делать? Что? «Горе не беда, – повторяю я. – История из тех, что сплошь и рядом. И, поверьте, я точно не уверена, но кажется, меня это не очень и огорчает. Ей богу! Я даже хохотала, увидев пустой холодильник».
   – Ну и молодец! – тихо говорит папа. – В нем всегда недоставало красоты души.
   – Ах, брось! – кричит мама. – Можно подумать, мы все красавцы. Ты говоришь – женщина? Ты ее знаешь, кто она?
   – Откуда, мама? Понятия о ней не имела, в голову такое не могло вспрыгнуть. Вот это меня задевает. Два года я была дурой.
   – Два года? – потрясена мама. – И ничего не заметила? Ты на самом деле дура, даже идиотка.
   – Не смей! – кричит папа. – Если Михаил оказался человеком с низким порогом морали, то при чем тут она? Мы все были слепы. Все! И не казни себя, детка, вся жизнь – цепь разочарований в близких людях. Так немного их остается напоследок. Видимо, это должно облегчать уход из жизни. Разочарование – приближение к окончательному одиночеству.
   – Не пори чушь! – кричит мама. – Нагородил сорок бочек арестантов, самому стыдно? Да?
   Папа машет рукой, мол, да, стыдно. А я так перепугана его словами, его бледностью и холодными пальцами, что, появись Мишка, я бы его убила, просто не задумываясь.
   – Мама! – говорю я жестко. – Кончим тему навсегда. Я свободна от постоя. У меня, слава Богу, есть вы, есть профессия, есть квартира, на которую он претендовать не будет. У его новой жены есть, куда его взять. Пусть берет. И вы должны это воспринять как начало нового периода моей жизни…
   – В честь него этот зеленый маскарад?
   – Именно! – говорю я. – Я не буду страдать, потому что, во-первых, не хочу; во-вторых, не стоит того. Два года лжи из пяти – это сильный аргумент для оценки события.
   – Умница! – говорит папа.
   – Ну и черт с ним! – вдруг говорит мама. – Идемте есть рыбу.
   Честно скажу, я ждала больших потрясений, но мы с аппетитом поели явно удавшуюся рыбу. Попили чаю с маминым вареньем из апельсиновых корок, и я засобиралась домой.
   Мама положила мне в судочек рыбу на вынос, кусок сыра, пачку юбилейного печенья; глаза ее рыскали, чем бы меня одарить еще, но я стала ругаться, что мне ничего не надо, а между громкими словами я исхитрялась вставить тихие – про папу, что он сдал и за ним нужен глаз да глаз, на что мама махнула на меня рукой. Мне не понравилось это: как она так может? В результате ушла с беспокойством, благодатным для того крошечного стона, что сидел в душе, поскуливая, как побитая собака, и ждал выхода.
 //-- * * * --// 
   Честно, я боялась возвращаться в пустую квартиру, в одинокую ночь. Но не звать же кого-то на помощь? Совсем позорно. Сгодился бы случайный, свалившийся на голову человек, эдакая жертва авиационной катастрофы, которому повезло упасть в стог сена. Но где в Москве стог сена? Я стала перебирать, на что в Москве можно упасть с неба и не разбиться? Нет висячих мостов и садов, нет домов с мягкими крышами, а разве такие бывают? Нет, авиационную жертву мне не найти, но годился бы и сброшенный в кювет человек с перело… нет, лучше ушибленной ногой, которому бы пришлись бы моя протянутая рука и плечо одновременно. Возле своего дома я даже поозиралась, но это, видимо, был день без аварий. На редкость спокойный день сентября девяноста третьего. Белый дом будет гореть еще через неделю. Но к тому времени я уже буду совсем другая. Пока я этого не знаю.
   В доме все-таки пахло воровством, хотя я оставила открытыми форточки. Пленка, обрамляющая пятно на стене бывшего батика, частично обвисла, и это выглядело отвратительно. Я сунула мамины продукты в холодильник, сняла с себя зеленый цвет невезения и стала думать, что мне делать целый вечер.
   И тут раздался телефонный звонок. Конечно, это мама. Я обещала маме сразу отзвонить, но меня сбила с толку обвисшая, какая-то невероятно жалкая пленка на стене. Я, наверное, долго ее обдумывала. К тому же она оставила после себя грязный след, и теперь мне обязательно надо хоть чем-то прикрыть этот срам.
   Но это была не мама. Мне звонила Танька. Ей пришлось дважды повторить, кто она, пока до меня дошло.
   – Мартышка к старости слаба мозгами стала, – как бы извинилась я.
   Потом я попросила ее положить трубку, чтобы я могла сказать родителям, что со мной все в порядке, а потом я перезвоню ей.
   – Нет уж, – сказала Танька. – Ты забудешь. Я сама перезвоню через десять минут.
   Мама сказала, что только что дала мой телефон моей однокласснице («Тебе сейчас полезно общаться с разными людьми»), спросила, почему я долго не звонила, я хотела ей сказать, что искала по дороге жертву катастрофы, но это было бы чересчур: объяснила, что брела медленно.
   – Скажешь потом, что от тебя было нужно этой Тане? Ты ведь никогда с ней особенно не дружила?
   – Скажу, – ответила я и положила трубку. Телефон зазвонил тут же.
   – Я узнала твой голос по радио, когда ты гнала пургу про музыку. Ну, знаешь, кончить с отличием универ и заниматься такой глупостью могла только ты. У тебя все мимо дела…
   – Если ты позвонила, чтоб хамить, то давай кончать. Ладно? Не твое это собачье дело, девушка, указывать, что мне делать или нет…
   – Брось! Не кидайся, как ротвейлер. Я на самом деле высокого мнения о твоем потенциале (Матка боска ченстоховска! Какие слова! Откуда их знает троечница жизни Танька-тупица? Правда, с чего это мой высокий эйкью изрыгнул матку боску, это мне еще надо разобраться. Видимо, я буду теперь женщиной с неожиданностями).
   Конечно, я не слышала, что щебетала эта прилетевшая на аварию птица, и я, выталкивая из себя собственные мысли, начинаю (продолжаю) слушать трубку.
   – …круг интеллигентных людей. Понимаешь? Тех, кто может разговаривать за чаем и кофе, а не только за водкой. Приведи мне такой народ, подруга.
   Самое главное я прослушала, а сейчас я тупо смотрю на пятно на стене. Чтобы выкрутиться с Танькой, уместно ли будет ее пригласить? Мне бы только справиться с пятном. Вот справлюсь…
   – Тань! – говорю я. – Я плохо врубилась, я только от родителей, папа нездоров, прости Христа ради, но до меня не все дошло.
   – Я к тебе приеду, хочешь?
   – Хочу! – говорю я.
   – Ну так я у тебя буду через полчаса. Мама мне сказала твой адрес.
   – Через час, – жалобно говорю я. – Можешь через час?
   – Без проблем. – И трубка замолчала.
   У меня час времени. Час! У меня ничего – ни настенного календаря, ни вышивки, ни куска от ковра, ни просто пестрой тряпки, которыми я могла прикрыть это бесстыдное окно в мою вчерашнюю жизнь. Я лезу в стол и вижу пачку фломастеров, которые мы покупали с Мишкой, собираясь идти на день рождения к сыну его коллеги по работе, но у ребенка случилась корь. Я говорила: «Передай подарок через папу. Пусть дитя рисует в болезни».
   – Я сроду это дитя не видел, и он понятия не имеет, ни кто я, ни кто ты. Получается, что я как бы навязываюсь, а это не тот случай.
   Короче, новенькие с иголочки, дорогие, импортные… Я тогда подумала, что в моем рисовальном детстве такой красоты не было. Я рисовала только цветными карандашами, красками у меня не получалось.
   И я взяла неподаренный подарок в руки.
   Через сорок минут с обоев на меня смотрела я, девушка-шарж в зеленых тонах, с ехидным взглядом и кончиком языка (мамина деталь) в уголке губ. Косынка в волосах была яркой, вызывающей, и, крест, святая икона, в шарже была какая-то сумасшедшая энергетика. Во всяком случае моя комната заискрилась и как бы стала подмигивать. Следы от пленки, что называется, «стухли». Конечно, Танька меня спросит, что, у меня нет бумаги, а я скажу – есть. У меня все есть. Но мне захотелось так. Дело в том, что нарисованная я как бы делилась со мной собственным характером, не моим, а скрытым в ней. Может, мама и не признает в ней меня и спросит, что за наглицу (мамин неологизм) я изобразила, но я-то знала, что рисовала себя, но только без стона в душе, без этой сидящей во мне изначально «богом прибитости». Одним словом, брешь в стене была заделана. Я спрятала фломастеры, а феном подсушила краски. Это был мой способ подстарить картинку, другого просто не существовало.
 //-- * * * --// 
   Танька была хороша собой, одета с иголочки, пахла каким-то волшебным парфюмом. В руках у нее была бутылка дорогого коньяка и огромный лимон.


скачать книгу бесплатно

страницы: 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11

Поделиться ссылкой на выделенное