Алексей Чапыгин.

Гулящие люди

(страница 39 из 65)

скачать книгу бесплатно

   – Власти кабак закинули… хозяева мы.
   – А Якун? Он стоит всех земских ярыг. – Якуну укорот дадим!
   – Дадим, дадим, а сколько времени ходит… водит стрельцов… с решеточным заходил.
   – Ну, такое мы проглядели… Ужо выбьем из кабака! Сенька с учителем подьячим без спора уплатили за вход.
   Когда вошли за рогожи, им показалось, что топят огромную баню. Воняло кабаком и дымом сальным. За стойкой, с боков питейных поставов, у стены дымили факелы.
   Дым расползался на столы, на посетителей, на винную посуду, стоявшую на полках поставов. Где-то вверху было открыто дымовое окно, но дым, выходивший из кабака, ветер загонял внутрь, только частью дым уходил поверх рогожных занавесей в другую – пустую половину кабака, заваленную по углам бочками.
   Столы, скамьи и малые скамейки – все перетаскано на сцену, затеянную ярыгами. Питейные столы за занавесями стояли по ту и другую сторону к стенам плотно. Питухов горожан за столами много.
   Посредине сцены, недалеко от стойки, пустой стол; справа от стойки, на полу, светец, – лучина в нем догорала, снова не зажигали. За светцом, ближе к стойке, прируб. Всегда дверь прируба на запоре, сегодня распахнута настежь, из нее выглядывали кабацкие ярыги в красных рваных рубахах и разноцветных портках.
   Оттуда же, из прируба, вышел ярыга Толстобрюхий в миткалевом затасканном сарафане, от сарафана шли по плечам ярыги лямки: одна – зеленая, другая – красная. Груди набиты туго тряпьем и под ними запоясано голубым кушаком. Лицо безбородое, одутловатое, густо набелено и нарумянено, по волосам ремень, к концам ремня сзади прикреплен бычий пузырь.
   Ярыга подошел к столу, шлепнул по доске столовой ладонью и крикнул хриплым женским голосом:
   – А ну-кася, зачинай!
   С черных от сажи полатей, по печуркам печи кошкой вниз скользнул горбун-карлик, без рубахи и без креста на вороту, в одних синих портках, босой. Он беззвучно вскочил на стол, начал читать измятый клок бумаги. Читал он звонко и четко, а ярыга, одетый бабой, сказал:
   – Реже чти… торжественней! Горбун читал:
   – «Прийдите, безумнии, и воспойте песни нелепыя пропойцам, яко из добрыя воли избраша себе убыток; прийдите, пропойцы, срадуйтеся, с печи бросайтеся, голодом воскликните убожеством, процветите яко собачьи губы, кои в скаредных местах растут!»
   Ярыга крикнул:
   – Борзо и песенно! Горбун продолжал певучее:
   – «Глухие, потешно слушайте! Нагие, веселитеся, ремением секитеся, дурость к вам приближается! Безрукие, взыграйте в гусли! Буявые, воскликните бражникам песни безумия! Безногие, воскочите, нелепого сего торжества злы, диадиму украсите праздник сей!»
   Это был как бы пролог. Горбун, прочтя его, исчез так быстро, что никто не заметил – куда.
   Снова тот же голос распорядителя-ярыги:
   – Эй, зачинай!
   Из прируба на деревяшках, одна нога подогнута, привязана к короткому костылю, в руках батог, вышли плясуны босоногие, в кумачных рубахах и разноцветных портках.
   Стол, с которого читал горбун, мигом исчез.
Начался скрипучий, стукающий танец.
   Плясуны пели на разные голоса:

     Тук, тук, потук —
     Медяный стук!
     Были патошники,
     Стали матошники. [292 - В Медном бунте медников особенно жестоко пытали, спрашивая: «А не лили ли матошников?» – денежный штамп.]
     За медяный скок
     Человечины клок!
     Нет руки, ни ноги —
     Так пеки пироги!
     Ой, тук, потук,
     Сковородный стук!
     Раскроили пирог,
     В пироге-то сапог,
     Тьфу, ты!
     В пироге, в сапоге
     Персты гнуты!

   Тут же один ярыга бегал среди пляшущих, стучал в старую сковороду, подпевая:

     Целовальника по уху,
     Не мани нашу Катюху – р-а-а-з!
     Не лови за тить,
     Не давай ей пить, водки!

   Иногда пляшущие останавливались у столов, где сидели питухи, им подносили то водки, то меду.
   Сенька с учителем сидели за столом, плотно прижавшись к стене и подобрав ноги, чтоб не мешать пляске.
   Когда пляска кончилась, зажгли в светце две яркие смольливые лучины, осветив стену и стойки, и Сенька увидал на стене новую надпись, крупно написанную:
   «Питухов от кабаков не отзывати». Прежняя грамота о «матернем лае» была сорвана, он подумал: «Видно, и старому кабаку Медный бунт не прошел даром? Вишь, прибить заставили царево слово…»
   Учитель, поглядывая на рогожи, ворчал:
   – Нет и нет его, пакостника! Где бы пить, штоб по бороде текло?
   – Давай пить, учитель!
   Сенька приказал подать ендову меду. Слуга принес, потребовал заплатить. Сенька уплатил.
   Иные, требуя, спорили, ругали кабацкого слугу. Он указал на Сеньку:
   – Учитесь у него. Без худа слова платит.
   – На то он, вишь, чернец!
   – В чужой монастырь попал!
   Ярыга, одетый бабой, с решетом обходил столы питухов. Говорил нараспев, как бабы, и кланялся, как баба на свадьбе:
   – Сватушки! Батюшки! Пейте, хозяина не обижайте, кушайте, што довелось, на малом брашне не обессудьте! Мы, лицедеи, иное действо учиним, да, вишь, силушки мало – на силушку питушку киньте денежку! Безногим, безруким пропитание… пить им да пить, горе копить… Медь, вишь, ковали, руки, ноги растеряли… пожертвуйте, ушедшие по добру от правды царевой!
   Питухи кидали деньги в решето, иные, вставая и уходя, говорили:
   – Ой, окаянные! Попадешь с вами в железа. У рогожи заспорил козлиный голос:
   – С меня деньгу? Пропащие вы! Я – власть!
   Этот голос взбудоражил ярыг кабацких, они ответно закричали:
   – Сымай рогожи-и?
   – Сымай запоны!
   – Вишь, у Земского двора земля расселась, черти полезли в мир!
   – Якун при-и-шел!
   Учитель встал, сунул ярыге деньгу за вход пришедшего, и у стола появился тощий человечек в киндячном кафтане, подбитом бараньим мехом, седоусый, с жидкой бородкой.
   – Ждем, Якун! Садись, пей, ешь, мы с сынком платим.
   – Добро! Угощение и приношение люблю, а што тут эти пропой-портки орудуют?
   Он бегло, но зорко оглядел кабацких ярыг. Кабацкие завсегдатаи выходили и уходили в прируб. Теперь они, выходя, занимали столы, покинутые питухами горожанами.
   На одном столе стояло решето с собранными деньгами, – к нему теснились многие. На собранные деньги требовали на столы пива, водки и калачей.
   Рогожные занавеси сняли – открыли кабак во всю ширь.
   Ярыга, одетый бабой, на своей сцене недалеко от стойки кабацкой упал на колени, возвел глаза к высокому потолку, утонувшему в дыме факелов, и громко воскликнул:
   – Боже, вонми молению девы чистой! – Тише и молитвеннее продолжал, сложив на груди руки: – Пошли, всемилостивый, благовеста для, ко мне, чистейшей деве, архандела Вархаила, да уготовит в чреве непорочном моем младеня!
   Недалеко за столом четверо посадских питухов, вскочив, закричали:
   – Эй, пропащие! Имя богородично не троньте!
   – Не тревожь владычно таинство, рожу побьем!
   – Черта они боятся боя! Вишь, лихие люди меж их хоронятся.
   – Так уйдем! Грех такое чуть!
   – Уйдем от греха!
   Человек пять горожан ушло, но много еще оставалось таких же.
   Ярыга, одетый бабой, лег на пол брюхом вверх; с полатей из черноты и сажи ловко, неслышно соскочил горбун-карлик с ворохом тряпья и, быстро закидав лежащего, сам зарылся в тех же мохрах.
   Сцена некоторое время была без действия. Видимо, ярыги переодевали кого-то или просто ждали.
   – Вот где они, церковные мятежники… богохульники, воры! – ворчал Якун, распивая даровой мед.
   – Они, Якун Глебыч, не в церкви деют, в кабаке.
   – Такое действо и богохульство на людях везде карается, Одноусый!
   Якун хмелел и, обычно для него, становился с каждым ковшом злее и придирчивее.
   Сенька молча пил рядовую с обоими подьячими. Его учитель, хмелея, становился все ласковее: он лез целоваться к Якуну и Сеньке. Размахивая руками, кричал:
   – Якун Глебыч, пей! Калачей купим, коли надо! Потом о деле перемолвим… о деле!
   – Молви, Одноусый, теперь! После от тебя не разберешь.
   – Ну, так начну разом! Куму мою пошто, Глебыч, теснишь, а? Кума – вдовица, и робятки у ей малы… а?
   – Это та, што калашница на Арбате? Курень рядом блинной избы?
   – Та, Якун! С Арбата она!
   – Так ради тебя отставить бабу? Баба она вдовая.
   – Пей, Якун, чтоб по бороде текло. Вдовая, та… она!
   – Смолоду борода моя повылезла вполу, редкая, и течь питью зря непошто… а все же ай я той бабе не гож? Рожа у меня не шадровита… тайных уд согнития [293 - Согнитие – сифилис.] не иму. Баба же та ко мне не ласкова: вдова та баба! Правду молыл Одноусый, – гнету ту бабу поборами и неослабно гнести буду.
   – Без креста ты, Якун, а судишь о церковных мятежниках… без креста!
   – Лжешь, щипаный ус! Крест на вороту серебряный иму… Потому такое, штоб товар не лежал впусте! Баба с малиной схожа – глянь, и прокисла!
   Сенька вдруг сказал:
   – Когда не любят, силой не возьмешь.
   – Спужаетца, будет сговорна, а супоровата зачнет быть, то дров хватит… сгорит на болоте.
   – И на тебя управа сыщется!
   – Ты стрелец Бова, удалая голова, помолчи! Время хватит – сыщем. Не ты ли был в Бронной слободе у Конона головленковским ряженым? Хе-хе!.. В каких ходишь?
   Сенька сверкнул глазами, слегка стукнул по столу кулаком, пустая ендова покатилась на пол вместе с кубками. Слуга подошел, убрал пустую посуду.
   – Вот видишь! – растопырил Сенька огромную пясть руки, положа ее на стол. – Кого не люблю, беру за гортань – и об угол!
   – Уймись, сынок! Якун – свой человек, не угрожай ему. Седоусый заблеял козлиным голосом:
   – Он не ведает закону государева: на приказных людей угроза карается по «Уложению» – боем кнута и ссылкой… хе-хе!
   – По «Уложению», Якун Глебыч, а чем карается подьяческое самовольство?
   Седоусый помолчал, потом крикнул:
   – Парень! Неси ендову вина, да неразбавленного. Слуга подал и кубки сменил, дал ковши малые. Лицедейство кабацкое начали снова.
   Лежащий на полу теперь изображал роженицу: он стонал и причитывал:
   – Ой, мамонька! Ой, родная! Непошто родила ты меня, Перпитую горемышную?! Аль ты не ведала, не знала, что на белом свету мужиков, как псов по задворочью? Ой, по их ли, али уж и по моему хотению – не упомню того – и я родами мучаюсь… О-о-х!
   На стоны и вопли из прируба вышел поп с требником. Видимо, поп с себя все пропил, кроме медного креста. Крест наперсный на тонкой бечевке мотался на его груди, когда он крестился. Вместо фелони на попе серый халат безрукавый с оборванными спереди полами; портки на попе заплатанные, дырявые, едва закрывающие срам. Хмельной, шаткой походкой подошел к лежащему на полу, стал в головах и гнусаво начал читать, не глядя в требник:
   – «Господу помолимся! Владыко, господи, вседержителю, исцеляяй всякий недуг и всякую язю, сам и сию днесь родившую рабу твою Перпитую исцели!»
   От своих столов пропойцы кричали:
   – Чего лжет поп?
   – Не родила она! Ну, може, родит? Не слушая, поп продолжал:
   – «…и восстави ю от одра, на нем же лежит».
   – Мы его восставим ужо! – злобно блеял подьячий Якун.
   – «…зане, по пророка Давида словеси, в беззакониих зачахомся и сквернави все есмы пред тобою…»
   В ногах роженицы, в мохрах, зашевелилось. Оттуда вылез совсем голый горбун-карлик.
   – Родила-таки!
   – На то поп и читал!
   – Где же вы, мамушки, нянюшки? Ох, подайте целовать мне моего царского сына…
   – Ах, окаянные! – крикнул Якун.
   Горбун, закрывая срам рукой, юрко сползал для материя поцелуя.
   – Эй, младень! Подь за стол – пей… Поп читал:
   – «Но в час в оньже родится, токмо обмыти его и абие крестити».
   – Омоем и окрестим!
   Горбуна за столом из ендовы полили пивом. Поп читал спутанно, он косился к столу, где пили ярыги, а пуще делили деньги.
   – «Омый ея кабацкую скверну… во исполнение питийных дней ея. Творяй ю достойну причащения… у стойки кабацкой…»
   Поп, щелкнув застежками, закрыл требник и отошел к столу. Он никого не видал, видел только решето с деньгами. Якун злобно блеял, глядя на попа:
   – Что он чел, разбойник? Господи!
   – Брось их, Якун Глебыч! Сядь хребтом к ним и забудь… Пей, по бороде штоб!
   – А нет! Это тебе, Одноусому, и твоему, как его, сынку, чернецу-стрельцу, все едино… Я же во имя господа и великого государя восстану, не пощажу, изничтожить надо разбойничье гнездо!
   Роженице в тряпье было тепло, она не вставала с полу. Водкой поили исправно: поднесут ендову, поставят у головы и ковш, два вольют, только рот открывай.
   Кабак разгулялся вовсю. Кабацкие завсегдатаи пели:

     Тук, потук, деревянный стук!
     За медяный скок…

   Кто-то порывался плясать.
   – Разбойники! Тот лежачий ярыга пропойца – князь Пожарской… он не впервой святотатствует да скаредное затевает! – Пей, Якун! Никто их и слушает. Пей… утихомирься!
   – А нет! Злодейства, богохульства не терплю… бунтовских словес также…
   На стол была потребована ендова водки. Якун взял ее, прихватил и ковш малый… пошатнулся, но, стараясь быть бодрым, зачастил короткими шагами к лежащему в тряпье. Привстал на одно колено; подойдя к голове ярыги, зачерпнул ковш водки, сказал:
   – Пей! Лицедейство твое не угодно богу, противно и власти царской, но пей, коли трудился во славу сатаны! Еще пей…
   Ярыги за столом пьяно смеялись:
   – Сажей на курном потолке записать: Якун, злая душа, сдобрился!
   – Мало, что поит, еще и мохры его водкой мочит!
   – И с чего это на него напало?
   – Эй, не тяни! Деньга – моя.
   – Нет, не твоя! Пожарскому, лицедею, надобна.
   – Верно! Он же с решетом ходил.
   – Нет, та деньга моя!
   Ярыги спорили о деньгах и без меры пили. Якун ползал у светца, поджигая клочки бумаги. Клочья огня бросал на тряпье ярыги, подмоченное водкой.
   Сенька сидел спиной к лежащему. Учитель его, захмелев, подпер руками голову, глядел в стол и бормотал:
   – Да… Якун человек без креста! Куму… бабу… вдовицу… За стойкой стоял высокий старик Аника-боголюбец. Его тусклые глаза редко мигали, он не видел перед собой дальше пяди. Аника был как деревянный идол, пожелтевший от времени. На нем – желтый дубленый тулуп, волосы русые, длинные, на концах седые; лицо – желтое, безусое, схожее цветом с кожей тулупа. Он знал только – раскрыть руку, взять деньги за выпитое и бросить их в глубину дубовой стойки. Ярыги – слуги кабацкие – дали волю пропойцам делать всякие глумы и игры, зная, что в кабацкой казне будет прибыток.
   Якун, подьячий, это хорошо видел и знал, а потому, таская из карманов киндяка клочья бумаги, пробовал, какой ком лучше горит, и, наконец, поджег тряпье с середины и с концов. Ярыга спал под тряпьем; ему делалось все приятнее, все теплее, а когда тряпье загорелось зеленым огнем, Якун ушел.
   – За гортань возьму! Подай ту деньгу, черт! Моя она! – закричал кто-то хмельно и злобно на весь кабак.
   Сенька оглянулся, увидел, как горит ярыга, вскочил и крикнул:
   – Товарищ горит! Ярыги-и!
   Он хотел кинуться тушить, но его за рукав остановил учитель:
   – Сынок, не вяжись… тебя и обвинят… Злодея взять негде – утек!
   Началась с матюками, с топотом ног пьяная суматоха. Горевшего сплошным зеленым огнем пьяного ярыгу-скомороха вместе с тряпьем выкинули на снег.
   – Родовитой ярыга-Пожарской! Из княжат.
   Удержав за столом Сеньку, подьячий теребя единый ус, поучал:
   – В беду кабацкой суматошной жизни помни, сынок: не вяжись! Пристал, закричал, тебя же будут по судам волочить, и гляди – засудят.
   – Да как же так, учитель?
   – Так… сами разберутся: умирать им не диво… мрут ежедень.
   Уходя с учителем из кабака, Сенька видел: в стороне, на снегу, в зеленоватом мареве дымился ярыга-затейник князь Пожарский.
   Идя дорогой, поддерживая под локоть пьяного учителя, Сенька предложил:
   – Ночуешь у меня. Брести тебе далеко, и одинок ты.
   – Спасибо! Ладил сказать тебе такое, да стыдился. Потому стыжусь, что кричу я ночью во сне.
   – Ништо! А куму твою, учитель, от земской собаки подумаю, как спасти!
   – Я бы и сам на то дело пошел, да Якун, человек, плевой видом, языком силен! С ним, сынок, не вяжись! Он любимой у дьяка Демки Башмакова, а думной Башмаков да Алмаз Иванов – свои у царя. У царя, сынок! У царя-а…
   – Хоть у черта! Эх, ну! Видно, не судьба на одном месте сидеть… Жалко, вишь, с тобой расстаться да Петруху в разор пустить.
   – Не вяжись с Якуном, сынок!..


   У Троицких ворот возы с мешками хлеба. Караульные стрельцы кричали монахам:
   – Эй, долгие бороды! Отцы, штоб вас! Заказано с возами в Кремль.
   – Мы – тарханные! Троецкого подворья… хлеб подворью пришел.
   – Из-за Кремля таскали бы… на горбах! Невелики архиреи, звонари монастырские.
   Сенька, увязая в снегу по колено, прошел мимо. Зима была снежная. В эту зиму караульные стрельцы, равно и горожане, бродили по снегу, как отравленные мухи по одеялу. Горожане казались особенно смешными: сгорбясь, распустив до земли длинные рукава своих кафтанов, спрятав головы в воротники, шли как на четырех ногах. Кричали знакомым:
   – Ну и снежку бог дал!
   – А мороз? Дерево трешшит!
   Сенька, опустив рукава, слегка сутулясь, брел, оставляя за собой глубокий след. Он бесцельно поглядывал на кремлевские громады, облепленные снегом. В эти дни на стенах и церквах даже галки не кричали. От стенных зубцов свешивались вниз саженные сосули.
   Сегодня с утра Сеньке было грустно. Он разглядывал толпу на площади, забывал ненадолго грусть, а потом щемило сердце, и он думал: «Отчего туга гнетет?» – шел и мысленно пробовал ответить себе: «Оттого, что привыкать стал! Кругом лихо творится, и ты той неправде больше года служишь… Таисиев путь забыл! Иное что, коли не это? Дома? Дома все ладно: Улька днем уходит к старицам… сдает им деньги, собранные на гонимых попами людей старой веры… вечером и ночью с ним. Убирает, моет, варит и даже про себя песни играет…»
   Сенька был близ Троицких ворот и почти нос к носу столкнулся с подьячим Земского двора Глебовым.
   От нечаянной встречи Сенька приостановился. Якун прошел и тоже остановился недалеко. Ощерил редкие желтые зубы, отряхнул, собрав в узел длинный рукав, усы, на морозе вздернутые кверху, и хриплым с перепоя голосом заговорил:
   – От стрелецких тягостей едино как в мох зарылся? Пьяницы подьячишки кого не укроют…
   – Чего ты, волк, скалишься на меня?
   – Стоишь того, вот и скалюсь!.. Наклепал начальникам, фря писаная! Был гулящим – стал стрельцом, из стрельцов полез в письменные… Гляди, еще в дьяки попадешь, придется тебе куколь снимать да кланяться былому гилевщику… Был им и им же остался.
   – Служу, никого не тесню!
   – До поры служишь!
   – Ты, хапун, корыстная душа! Мало купцов, нищих обираешь… сирот теснишь.
   – В мое дело не суйся, знай место! Эх, кабы моя власть! Вишь, они, вон башни Троицких ворот… в них каменные кладези, еще от Ивана Грозного в кладезях тех кости гниют, и вот таких, как ты, туда бы…
   Якун, помахивая длинными рукавами шубного киндяка, побрел дальше.
   Сенька пошел к воротам, подумал: «Сердце угадало! Вот он враг, черная душа!»
   Он вспомнил, что год тому назад через Петруху, брата, пожаловался на Глебова боярину Матвееву. Матвеев не любил корыстных людей, поговорил дьякам на Земском дворе: «Этоде непорядок! Ваш служилый сирот теснит!» От думного дворянина Ларионова Якун получил выговор.
   И тогда Якун забросил курень вдовы на Арбате, а на Сеньку с братом затаил умысел и ждал случая.
   Дойдя до ворот, Сенька оглянулся на серое, как овчина, низко припавшее небо, решил: «На съезжую рано идти!» – и повернул на площадь.
   Завидев его издали с чернильницей на ремне, хотя она и была прикрыта рукавицей, со стороны прибрели два мужика лапотных, в синих крашенинных полушубках, с длинными бородами в сосульках. Сняв с мохнатых голов самодельные шапки, поклонились. Один сказал:
   – Нам, родненька, челобитьецо бы написать великому государю. Мы – выборные, пришлые из-под Рязани.
   Другой простуженным голосом прибавил:
   – Нихто, вишь ты, писать. Первый махнул на него шапкой:
   – Тпру-у! Не езди! – Бойко заговорил: – Не пишут нам служилые. Мекают про себя, што-де мужики лапотные, кая от их корысть? Мы же за письмо, мало алтынов, – рупь платим!
   Утирая на холоде кулаком слезливые глаза и заодно тряся бороду, сбивая сосульки, надев шапку, роясь в пазухе, сказал другой, таща из-под кушака кумачный плат:
   – Нам оно и исписано рязанским церковным человеком, да путано и вирано… – Подал Сеньке плат.
   Сенька развернул плат и свиток, сверченный трубкой, оглядел:
   – Да… ни дьяк… никто честь вашего письма не будет!
   – Худо, родненька! И мы такое видим, а он у нас самой грамотной… и вот стали доходить настоящих писцов…
   – Сколько берешь написать по-ладному? – Моя цена – две деньги.
   – Ой ты! Идем коли в палатку – пиши. Мимо Сеньки прошли двое площадных. Один поклонился, другой, выпростав из рукава руку, подал Сеньке:
   – Брату Семену-писцу! – Спросил, кивая на мужиков: – Писать им хошь?
   – Думаю…
   – Мужикам на мужиков, аль на целовальников, или на волость – пиши! Им, этим, не можно: они государю на архимандрита челом бьют, а архимандрит ихний – державец… они – монастырские страдники.


скачать книгу бесплатно

страницы: 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65

Поделиться ссылкой на выделенное