Алексей Чапыгин.

Гулящие люди

(страница 33 из 65)

скачать книгу бесплатно

   Они прошли в сторону Москворецких ворот. С башнями без огней стояла громада кремлевских стен, и даже в пытошной Константиновской не было ни огней, ни криков.
   – Какой же праздник, что царь на богомолье собрался? – спросил Сенька.
   – Не праздник! Свейского посла ждут из Грановитой палаты, – тихо сказала Улька и кинулась к Сеньке. В сумраке две рослые фигуры шагнули к ним: одна вывернула полу, под полой зажженный фонарик.
   – Чего ищете? – спросил Сенька. Лихой, бегло осветив их, сказал:
   – Изведать хочу, каковы есте вы.
   – Так ведай! – громко ответил ему Сенька, сунув к фонарю дуло пистолета.
   Лихой попятился в сумрак, огонь исчез, и обе фигуры расплылись в снежном воздухе.
   У Москворецкого моста, несмотря на позднее время, шумел кабак, Валялись и бродили пьяные, но никто Сеньке больше дороги не заслонял. Так же – Сенька впереди, Улька немного сзади – перешли мост. За мостом прошли новую церковь, высокую и пеструю от позолоты, ту, что еще недавно строил царский духовник Андрей Саввич [267 - …прошли новую церковь, высокую и пеструю от позолоты, ту, что еще недавно строил царский духовник Андрей Саввич. – Имеется в виду выдающийся памятник архитектуры храм Григория Неокесарийского (1667–1669 гг., зодчие Карп Губа и Иван Кузнечик) на Дебрицах (ныне Большая Полянка, дом № 29а) по инициативе протопопа Андрея Саввинова, попавшего в немилость патриарха Иоакима, который, воспользовавшись отсутствием Алексея Михайловича, посадил Саввинова на цепь, не допустив на торжество освящения храма. После смерти царя его духовник был сослан.]. За церковью – лари и скамьи рынка, а дальше – черное, большое и широко севшее здание. Улька указала на него:
   – Видишь ее?
   – Знаю башню ту, Кутафьей прозывают. [268 - Знаю башню ту, Кутафьей называют. – Очевидное недоразумение: Сенька с Улькой давно миновали Кремль и движутся в глубь Замоскворечья. Кутафья же башня стоит перед Боровицкими воротами Кремля. Здесь, видимо, имеется в виду одна из башен Скородома – крепостной стены на Земляном валу.]
   – Башня утешения, – тихо сказала Улька и прибавила: – В ей сено… в нее пойдем, пождем исхода ночи…
   – Пока ждем, решетки запрут?
   – Кому запрут, а нам отворят!
   Она властно взяла его горячей рукой за руку, пролезла вперед, где не брал ветер. Башенная печура [269 - Печура – ниша, углубление.] была сплошь забита сеном и пуками соломы. Улька тяжело дышала, тянула его: «Ложись: время деть некуда!»
   Далеко, но гулко в Кремле на башне пробили часы. Вторя их бою, по всей деревянной Москве прокатилась, как обрушенная поленница дров, дробь сторожевых колотушек. Улька, тяжело дыша, сказала:
   – Неладные, бьют и бьют, а лихие люди не боятся… – Они старались согреться. Улька прижималась к Сеньке.
Совсем недалеко отчаянно начал взывать чей-то голос:
   – Ка-ра-ул! Батю-шки-и… уби-и…
   Сенька широко открыл зажмуренные глаза, но видел только щель черных соломенных снопов, а за ними притягивал глаз столб на перекрестке с негасимой лампадой за слюдой у образа… Ему хотелось дремать, а знакомые губы жгли его нахолонувшее лицо, горячие руки не давали дремать его телу, и тело его проснулось для наслаждений. Живя у Конона, он не думал о женской ласке, ненависть к Ульке колыхнулась лишь тогда, когда он незаметно для себя полюбил ее, не видя ее лица.
   Потом он вдавил тяжелое тело в сухую подстилку, закрыл глаза, сказал:
   – Уйди! Спать… хочу… спать!
   Но она так же, как привела сюда, властно взяла его за руку, сказала:
   – Пора!
   – Хочу спать!
   – Пора! Надо пройти одну решетку.
   Они вышли. У решетки в Стрелецкую слободу Улька застучала.
   Без огня из караульной избы вышел сторож, звеня ключами:
   – Ты, сестра Юлиания?
   – Я, Пятуня, отвори.
   – С тобой кто?
   – Мой отец: я ведь не безродная…
   – До сих мест не ведал того… идите! Дальше решеток нет, а колоды – перелезете.
   Когда с Сенькой они прошли ворота, Улька обернулась к сторожу:
   – Не запри! Мигом глаза вернусь!
   – Пожду – верни скоро! – ответил сторож.
   Недалеко уйдя в сторону Стрелецкой слободы, Улька кинулась обнимать Сеньку.
   – Семушка, мы ведь снова вместе?
   – Прощай! Не вспоминай, что было.
   – Ужели не простил?
   – Мертвый лег на пороге! Не могу…
   Обратно к черной решетке, где ждал сторож, шатаясь, брела тонкая черная фигура. Вперед, в сторону стрелецких путаных улиц, знакомо шагала широкоплечая высокая тень человека. Она не останавливалась: дом отца Лазаря Палыча был знаком даже во сне стрелецкому сыну Сеньке.
   Улька, пройдя решетку, которую за ней с треском дерева прихлопнул решеточный сторож, свернула в черную узкую улочку. У домишка малого, как собачья будка, черноризнииа постучала в ставень окна, в ставень же сказала громко:
   – Юлиания приюта ищет!
   Ей отворили воротца, сплошь забитые снегом. Она пролезла. Древняя старуха в ватном бесцветном шугае сидела перед Улькой у стола, на столе в медном шандале горела свеча; ее пламя шарахалось на стороны и от тихих слов старухи, и от слов Ульки, дышащей холодом улицы.
   – Надо чего чернице-вдовице?
   – Напой меня, бабка, зельем, таким, чтоб плода не было…
   – Блуд свершился давно ли?
   – Сей ночью!
   – Ой, ты! Ой, ты! Пошто тебе зелье? Дитё – радость! Дитё – свет месяца… малое дите! Большое дите – свет солнышка! Оно играет, за груди имает! Оно целуется, милуется… Душа, глядючи, у матери радуется… а слова заговорит – адамантом дарит! Ой, ты!
   – Пой меня всякой отравой – сызнесу, а младень будет – решусь жизни!
   Старуха, качая седыми космами, сходила в малую камору, принесла в деревянной чашке, до краев наполненной, черного питья!
   – Пей, безжалостная!
   Улька, откинув монашеский куколь озябшими руками, жадно схватила чашку и в три глотка выпила.
   – Еще бы выпить, бабка?
   – Еще изопьешь – кровями изойдешь!
   Из своего черного одеяния Улька достала алтын серебряный.
   – Бери! Верное ли твое питье?
   – Верно, черница-вдовица! Иди, почивай спокойно, жди кровей… Коли много будет крови, приходи – уйму!
   Улька ушла.
   Той же изогнутой, заваленной снегом улочкой брела черноризница, брела к пустырям на окраинах Москвы, – нередко пустыри заселял какой-нибудь боярский захребетник. Большой клок насельник обносил тыном, в тыне ворота во двор; посреди двора строил избенку, иногда и часовню имени своего святого, а свободное место во дворе сдавал ремесленникам и другим таким же боярским страдникам, как и сам.
   В такие дворы любили селиться те, которые исповедовали Аввакумово двоеперстие. Они селились на заднем дворе ближе к тыну. В тыне делали лазы на случай обыска да, кроме того, если место было сухое, строили часовню и без попа пели и обедню и вечерню у себя, не ходя в церковь, а в часовнях таких рыли подполье, и проходы подземные, и тайники.
   Улька пришла к себе. Пять стариц перед налоем, с зажженными свечами толковали раскрытый лицевой Апокалипсис.
   Четверо, крестясь, слушали, старшая поучала:
   – Зрите ли, сестры, змия о седми главах?
   – Зрим, зрим!
   – Толкуй нам, сестра Соломония, а мы слышим и зрим!
   – Змия сего напояют из чаши праведники в светлых одеждах…
   – А што сие знаменует?
   – Зрите дале, сестры: на змие в багрянице, в златой короне, восседает жена пияна кровями праведников, и жена та – вавилонская блудница!
   – Господи Сусе!
   – Чти нам, сестра Соломония, что речено про блудницу в святой книге?
   Старшая старица громко прочла:
   – «И видех жену пиану кровьми святых и кровьми свидетелей Иисусовых… и дивихся, видев ее, дивом великим вси…» Сказую вам, сестры, блудница пьяна кровьми святых. Это никонианская церковь! Кто убивает праведников, учеников Аввакума и страстотерпца Павла Коломенского? Кто гонит в Даурию дикую нашего сподвижника отца Аввакума, коего призвали, штоб устрашить и покорить, а не покорился им, и ныне по цареву повелению закован в чепи и удален на Воробьевы горы?
   – Горе нам, горе оле, оле, бедным!
   Улька, войдя, скинула верхнюю одежду, развязала тесемки кожаных улядей, сбросила их под лавку и легла у коника, близ дверей.
   – Где была и грешна ли, сестра?
   – Грешна, сестры, много, много грешна я…
   – Истязуй себя!
   – Изгони беса!
   – Нет, сестры, не спасет истязание… видела его и не могу не видеть!
   – Забудь его, искусителя! Бес, он сам бес, али не ведаешь?
   – Не ведаю, сестры! Если изгоню его из моих очей, тогда и света мне не надо зреть!
   – Чти молитву, чти молитву!
   Старицы, покинув налой и книгу, обступили Ульку. Она говорила, как в бреду:
   – Сестры, мир без него – вечная ночь… в этой ночи только он, соблазнитель мой, светел, как ангел…
   – Плюнь! Сатана, сатана!
   – Нет его, и все для глаз моих тьма!
   – Чти молитву.
   – Пусть так – она спит и… бредит…
   – Несите Аввакумову ряску, накроем, спасет…
   Старицы принесли из прируба черное, накрыли Ульку с головой.


   У ворот родного дома Сенька понял, почему Улька хотела переждать до утра: ворота были переделаны и не как у отца Лазаря – не запирались всю ночь, – новые ворота были заперты. Только на рассвете старик дворник их растворил. Ночью стучать в ворота и говорить с караулом решеточных Сеньке было опасно. Войдя во двор, он приказал старику:
   – Пожду, а ты скажи хозяину: Семен-де, Лазаря Палыча сын, пришел.
   Дворник спешно вернулся, провел Сеньку и отворил ему дверь в повалушу. Высокую поднял в свое время повалушу Лазарь Палыч и горницы возвел большие: «Хочу, чтоб в моих покоях было просторнее, чем в боярских!»
   При свете зимнего утра и при свечах, горевших в шандалах на столе, в большом углу, Сенька, стоя в дверях, увидал человека, по воспоминаниям прежних лет мало похожего на брата Петруху. Среди повалуши стоял человек смелого вида, чванливый, так показалось ему, но с веселыми глазами, а платьем боярским напоминал жильца, только что приехавшего на государеву службу и еще не успевшего обноситься.
   На молодце кафтан мясного цвета стрелецкого покроя, но отороченный по вороту и подолу бобром. Шапка – околыш куний – шлык большой малиновый, скошен ради ухарского вида на правый бок. По кафтану камкосиный [270 - Камка – шелк с бумагой.] кушак с кистями из золотых тряпок [271 - Из бахромы.], ворворки на кафтане и поперечные нашивки – тянутого серебра. Только по концам буйно вьющихся русых кудрей Сенька, признал свою породу. На шапке брата, повыше куньей оторочки, знак стремянного полка – крупная золоченая звезда-бляха. У брата борода не длинная, русая, окладистая.
   – Эк тебя, молодшего сына Лазаря, в костях подняло! Широк и велик. – Петруха сказал это со смехом, не двигаясь с места. Сенька все еще стоял в дверях, пригнув вперед голову. – Чего гнешься? Припри дверь, да обнимемся! Родня ведь!
   Не оглядываясь, Сенька нащупал скобу, запер дверь и шагнул к брату. Они крепко обнялись.
   – Митревна! – крикнул Петруха. – Неси браги: гость у нас! У меня же день сей просторной.
   Из прируба повалуши вышла опрятно одетая пожилая женщина, принесла на стол малый жбан и два оловянных ковша, потом торопливо пошла в прируб, вернулась к столу с точеным деревянным блюдом, на блюде – жареная рыба, хлеб и нож. Поклонилась, сказала негромко:
   – Девка, коя ходит доить коров да прибирать хлевы, неладная, Петр Лазарыч: седни не пришла, должно, к матке проведать чего убежала…
   – Ну и что?
   – Да то… сама пойду к скоту! А ты уж гляди: чего надо, бери брашно в прирубе.
   – Поди, Митревна, управлюсь…
   Братья сели за стол. С особенной радостью сел Сенька на скамью, на которой он еще в детстве сидел. Непокрытый стол был ему милее дорогих раззолоченных… За этим дубовым столом он усаживался каждый вечер с отцом и матерью Секлетеей. За ним сидя, он однажды спросил пьяницу монаха Анкудима: «Уж не с руками ли тот дух святой? Мастер стихиру чел, где святой дух робят биет розгой…» – И вспомнилось Сеньке, как мать просила отца Лазаря побить его плетью за то. Брат, наливая брагу, вглядывался в Сеньку.
   – Матер, матер! Вишь, ты в отца пошел… Чем же промышлял до сего времени? Одно время чул про тебя – был келейником Никона…
   – От Никона сшел… стал гулящим.
   – И то знаю! Чел твои приметы на столбе у Земского двора… в заводчиках медного был?
   – Не довелось быть… сидел я…
   Дальше Сенька говорить побоялся, замолчал.
   – В тюрьме?
   – На мельнице… в Коломенском… шум пережидал.
   – Оговорили тебя на пытке иные – приметы твои оттуда же.
   Они выпили по доброму ковшу браги. Наливая по второму.
   Петруха добавил:
   – А ништо! Меня сыскал – цел будешь. Год поживешь в дворниках, обличье сменишь, а там тебе службу сыщу! Дворнику поможешь: стар он у меня… Митревны моей муж, а Митревна моя замест матери Секлетеи живет…
   Сенька, чем больше пил, тем молчаливее становился. Петруха же, пока пил, ел, – молчал, а то говорил без умолку.
   – Земские да решеточные ко мне не вхожи! За службу мою мой двор белый, иным до нас дела нет… Есть тут черница Аввакумовой веры, да она крепка на слово – лишнего не молвит, принимаю ее ради матушкиной памяти… Любила покойница таких… Конюх живет – скорбен ушми, и все мы тут…
   – Знаю ту черницу: Ульяной зовут; она меня к тебе привела.
   Сенька, чтоб больше не говорить о черноризнице, спросил:
   – Скоро ли, Петра, боярином будешь?
   – Живши у Никона, знаю я, бояр ты видал?
   – Видал…
   – И от отца Лазаря слышал о них? И вот мой те сказ про боярина: из стрельцов и дворянином малым быть – труд большой… Сами же бояра из-за чести быть ближе к царю грызутся, как волки… Боярин иной весь век на Красном крыльце службу ведет, в сени царские не вхож! Иной по чину пошел дальше – вхож в царские сени, в палаты же ему до смерти не войти. Дворянину простому, не думному [272 - Думные дворяне – один из высших чинов, входили в боярскую думу.], подойти ко крыльцу царскому не всяк день указано… В палатах царских ходят и служат Прозоровские, Трубецкие, Морозовы, Одоевские, Солнцевы-Засекины… Их род не нашему стрелецкому ровня!
   Сенька не слыхал, что сказал брат старухе, подававшей на стол, напомнил:
   – Ты, Петра, може, на службу поздаешь?
   – День – мой, служба – ночью до утра… Нет, Семушка, мое счастье не в царской службе… – Сказав это, Петруха оглянулся, напомнил ему отца Лазаря: тот, бывало, о царе скажет, сам или кто другой, оглянется, встанет и даже к окну припадет послушать, нет ли кого у подоконья.
   – В чем же твое счастье, братан?
   – По службе дальше мне ходу нет! Дворянских голодных детей много… на все готовых, а у меня гордость – я на все не готов!
   – Добро, братан!
   – Мое счастье могло бы свершиться, да, видно, не бывать ему!
   – Пошто не бывать?
   – За невесту, вишь ты, жемчугов надо много – столько не наберу. Пойдем-ка вот на двор, погляди, как я отцовы конюшни да хлевы поднял!
   Они вышли. Сенька оглядел прочный дубовый тын, сад, конюшни со многими стойлами. Скота в них, в хлевах, а в конюшнях лошадей – много.
   – Теперь сумеречно стает, да и конюх ушел куда-то, а то бы лошадей по двору погоняли! Глянь, бахмат [273 - Бахмат – мохнатая лошадь, иногда малорослая.] вороной – зверь зверем, грива, зри, почти до земли, а копыта железо, ступист, барберень окаянный, только рысью тяжел. Боярин тут один, знатной, торговал его, даже на двор ко мне приходил и брагу пил со мной; не уступил ему бахмата, сказал: не время еще… потом…
   – Поспеешь, Петра, такого коня продать!
   – Рухлядник теперь мой погляди! От родителей ничего не осталось, все сожгли черной смерти для…
   Они пошли в подклеты. Петр завернул в повалушу, взял одну из свечей, пошатываясь, капая салом свечи на руки и пол, отворил рухлядник. Сенька увидал ферязи цветные, шубы и шапки зимние, каптуры и треухи, сапоги сафьянные, чедыги татарские.
   – Чего же, братан, от тебя просят, ежели у тебя столько добра?
   Петруха запер рухлядник и подклеты; тряхнув концами кудрей, помолчал.
   Они пришли к столу в повалушу; налив по ковшу браги, чокнулись, Сенька выпил, а Петруха помедлил пить, сказал:
   – Полюбил я, Семка! – Подняв голову и двинув шапку на правое ухо, рассмеялся: – Купеческую дочь полюбил, и я ей, знаю, по душе пал…
   – Ну, так что?
   – Купчина богатой, дурит, сколь может, а я к ему сваху заслал и выписал ей на бумажке все то добро, кое ты видел…
   – Так!
   – Он же сваху в горницы не пустил, на сенях держал… глянул на мою роспись, сказал: «Двор белой, лошади да скот ништо стоят, и ежели тот боярский сын из стрельцов не подарит мне жемчугу мерой со свою стрелецкую шапку, дочь не отдам!»
   Теперь Сенька, сняв шапку, тряхнул кудрями, заговорил:
   – Братан, кабы не мое горе, что себя среди дня белого показать не могу, добыл бы тебе не одну шапку жемчугу… Нынче же, думно мне, гибнет от корыстных дьяков мой товарищ бронник Конон, и я чаю, взяли уж его в тюрьму и избу опечатали… наш жемчуг там скрыт!
   – А ежели бы мне… – глаза у Петрухи загорелись лихим огнем, – подговорить своих стрельцов да ударить бы по земским с боем?
   – Ну, тогда тебе, брат, не свадьба – та же дорога в гулящие идти!
   – Это ты вправду…
   – Нет, Петра, тут есть другое…
   – Что же другое? Говори, Семка! Ходишь в гулящих – у гулящего голова должна за двоих знать.
   Теперь Сенька оглянулся, не слушает ли кто близ, и тихо заговорил:
   – Конон, Петра, спалил свой дом… с его домом вся Бронная сгорела, и хоша сыска не было, видоков тоже, но Демка Башмаков дьяк то дело за собой держит…
   – Помню тот пожар – большой… Башмаков же по тайным делам ходок, но любит посулы… взять его посулами? Поминками…
   – Конон упрям, посулов не дает…
   – Мы дадим!
   – Слушай до конца, не горячись.
   – Чую, говори…
   – Он бы давно, дьяк тот, Конона в тюрьму свел, да за бронника одно время встал большой боярин, его крестный, князь Одоевский Никита. Князь не велел дьяку теснить бронника, и дело закинули… Время прошло немалое. Конон посулов не дает, все земские знают, что у него и деньги и платье ценное есть…
   Дело с пожогом меж себя подняли, мекают, что Одоевский и не узнает, как извели бронника. Может, они его подержат, спустят, а пока что дом разграбят и запустошат!..
   Петруха вскочил на ноги, кинул под ноги стрелецкую шапку, пошел плясать.
   – Ты чего бесишься? – спросил Сенька, когда Петруха, наплясавшись, упал на скамью.
   – Семка! Бахмата того торгует у меня Одоевский Никита Иванович. Сей ночью на службу поеду на бахмате и предложу ему коня сходно… а тут уж и про бронника Конона доведу ему. Он, думаю я, даст броннику опасную от дьяков грамоту. Верно ли, что бронник – крестник его?
   – Верно, Петра! А добудешь, тогда женишься на любимой, ежели купчина чего другого не потребует.
   Сенька умаялся у Конона, боясь обыска; теперь без боязни в родной горнице спал крепко и долго. Зимний день хмурый, а время дошло почти до полудни. Ему хотелось поспать, но в горницу пахнуло холодом, хлопнула дверь, и брат Петруха в том же наряде, как вчера, только с саблей на кушаке, встал у кровати, крикнул:
   – Семка, слушай, чту:
   «По моему ходатайству и личной просьбе у великого государя! На Земский двор думному дворянину Ларионову да товарищу его, дьяку Земского двора, Дементию Башмакову память: По указу великого государя всея великая и малыя и белыя России самодержца Алексея Михайловича – дело с пожогом Бронной слободы, не сысканное допряма, за бронником Кононом Богдановым отставить и впредь по тому делу бронника Конона не волочить, не убытчить и с места не выбивать! А ежели тот сыск по бронника учинен и он в тюрьму взят же, то Конона того из тюрьмы вынять и рухлядь его, кою прибрали, вернуть.
   Боярин Никита княж Иванов сын Одоевский».
   Сенька, сбросив одеяло, босой вскочил на ноги и тут же сел на кровать.
   – Как же я пойду, Петра?
   – Не пойдешь так, как ко мне шел! Вон там в углу висит стрелецкий кафтан, надень его… под кроватью лежат сапоги желтого хоза, не влезут ноги – подберем сапоги другие. В повалуше на спице стрелецкая шапка. Мушкет там же, в углу. Справишься – мои стрельцы на дворе ждут. Коня, сбрую, седло найдем в конюшне.
   – Счастье твое, Конон, что я попал сюда! – громко сказал Сенька, напяливая на себя малиновый кафтан.
   – Думаю, Семка, что счастье всем нам троим! – сказал Петруха, уходя из горницы.
   В Бронной слободе переполох. Любопытные ремесленники, одетые в кошули, сермяги и свитки, вышли на улицу, пятная черными от курных изб подошвами валенок белый снег. Перебегая босыми ногами по снегу из избы в избу, ребятишки в драных полушубках, высовывая из воротников взлохмаченные без шапок головы, кричали:
   – Конона вяжу-ут!
   – Кто вяжет-то? Эй, вы, возгряки!
   – Полтевские стрельцы земские!
   – А вон еще едут конные красные кафтаны!
   – То Головленковские… стремянные!
   – Честь ему, безъязыкому, сколь стрельцов, да еще стремянные!
   – Проворовался опять! Должно, и новой дом хотел запалить?
   – Тот, старой, то, може, не он… не доказано!
   – Ну, кому тогда было жечь?
   Сенька, не похожий на себя, во главе пяти конных стрельцов подъехал к дому Конона. Стрельцы остались ждать. Гулящий, держа письмо Одоевского за пазухой, вошел в настежь раскрытые двери избы. В избу порывами ветра завевало снег.
   На татуре среди избы сидел Конон, опустив голову. Сидел он в одной рубахе ночной, толстого холста, в синих крашенинны-х портках. Руки бронника были скручены за спиной, он, несмотря на холод, вспотел, потому что силился, шевеля руками за спиной, развязать их. Сеньки не узнал, не разглядывал никого, занятый какой-то суровой думой.
   Четверо стрельцов в белых кафтанах лазали кто где мог. Двое из них ругались:
   – Рухлядь грязная, а в кузне и быть не можно!
   – Я, как черт, оттеле вылез!


скачать книгу бесплатно

страницы: 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65

Поделиться ссылкой на выделенное